А вот жене его, Ирине, поп в последнее время отказывал в исповеди и дважды на виду у всех выбранил за то, что она терпит грех рядом с собой: богу известно, как ее муж, отрекшись от веры, сожительствует с двумя женщинами, посему и ей в божьем храме не место!.. Стало быть, некуда деться, придется Ирине нанимать музыкантов, чтобы играли у изголовья покойного… Но, с другой стороны, эти, из правления, тоже могут вмешаться, и тогда, может, похоронят на казенный счет с музыкой?…
– А по мне, хоть в мешке, только поскорей!.. Прости меня, господи… – истово перекрестилась молчавшая до сих пор хозяйка дома и мать жениха. – Воистину говорится: мертвого да судят мертвые… А что у него было, скажите на милость, с моим двоюродным братом Василе, ведь искалечил его, Василе даже держать в руке ложку не может?!
И все задумались: «Да, да, действительно, а что могло быть у него с кумом Василе? Как же мы до сих пор об этом не вспомнили?… Без всякой на то причины один человек берет и убивает другого… Или, скажем, стоишь ты в храме на вечерней молитве, проходит мимо прохожий и вдруг бьет тебя поленом по голове – как гром среди ясного неба!..»
Впрочем, Василе Кофэел и Георге Кручану были соседями, стало быть, мало ли что могло произойти между ними. Кроме того, как раз в том году на диво уродилась черешня, и пора было собирать урожай, но собирать было нечего, потому как деревья в колхозном саду стояли пустыми, и спрашивать не с кого, так спросили с Кручану, он как раз числился председателем ревизионной комиссии. Ну а баде Василе состоял сторожем колхозного сада с тех пор, как организовали колхоз. Он и теперь состоит, хотя одноруким остался, однако должность у него не отняли… И если на тебя напала охота побаловаться черешней, яблоком, грушей, иди смело и проси у баде Василе, никогда не откажет, а еще изречет: «Я не обеднею, а ты не станешь богаче. Всякая божья тварь на свете существует, чтобы услаждать человека!» Таким манером все наше село, от мала и до велика, знало неизречимую доброту баде Василе и что душа у него как ди-те, не пробудившееся ото сна.
В тот вечер заявился к нему Кручану, уже подвыпивший и с графином вина: «Надо нам потолковать, бадя Василе, только давай сперва выпьем…» Наливает ему полную кружку.
А тот: «Будь здоров, Георгицэ, сейчас тебе черешен для деток нарву. Как раз немножко еще майских осталось…»
Тут Кручану озверел: «Иди ты к черту со своими черешнями! А что ты скажешь, если я тебе сейчас набью морду?!»
– Ничего, Георгицэ… спасибо скажу… – отвечает Василе.
Ну и выплеснул ему Георге в рожу вино, да еще звезданул кружкой меж глаз за это «спасибо». Потом еще ногами вскочил на него и давай месить, словно глину для штукатурки.
На счастье, Ирина Кручану, супруга покойного, как раз оказалась поблизости. Пряталась она меж ульев на пасеке, недалеко от ворот Волоокой, поджидая своего благоверного. Услышала она крик Кофэела и голос Георге, поняла, что совершается смертоубийство, и кинулась как безумная – будь что будет: «Что ж ты делаешь?… Убей лучше меня!» И муж начал ее убивать, и наверно убил бы, потому как был не в своем уме, но еще одно счастливое совпадение спасло несчастную женщину. Мимо проходили мужчины, с рыбалки возвращаясь. Связали они Кручану, а Василе, едва живого, в больницу отправили…
– Сущий дьявол… – первое, что сказал Кофэел сразу же, как только в сознание пришел. – Первый раз видел своими глазами, как в соседа демон вселяется.
И потом Василе часто повторял эти слова, так что они запомнились людям. А человек он был темный и маленький, и не было у него других интересов, иначе бы он ни за что не простил Георге Кручану, когда тот через несколько дней в этой же самой больнице целовал ему руки, валялся в ногах, со слезами упрашивая:
– Прости, Басиле, я сумасшедший! Прости.
Нет, другой бы на его месте ни за что не простил соседа, который тебя на всю жизнь искалечил (правда, если быть точным, Кручану ему помял левую руку, а с правой произошло позже, и совсем по другому делу, но в селе об этом как-то не помнили). Но Василе простил Кручану, потому что по доброте душевной был особенный человек, да и рука у него потом не особенно долго болела…
А теперь, если спросишь об этой давней истории у бади Василе, он тебе не торопясь, с удовольствием расскажет:
– Злое дело, товарищ, самого тебя делает злым, а доброе – добрым. Другого нам не дано: или так, или этак… В молодости я был солдатом. Был в цирке однажды и видел живого тигра. Хозяин заходил к нему в клетку и даже немного играл с ним, но… глаз с него не спускал! К чему это я говорю? А к тому, что и ко мне в сад чуть ли не каждую ночь наши местные тигры приходят. Но я – тертый калач, знаю, кто и как спит, с кем спит и на каком основании… Я ловлю браконьера и говорю: «Беги! Я тебя не видел, не слышал и вообще знать не хочу… И поверь, мне за тебя стыдно, товарищ, – говорю я ему. – Разве у тебя нет языка, или совсем потерял совесть, почему не попросишь? А если жалко тебе немножко заплатить за труды старому человеку, то бери мешок и уходи… об одном прошу, больше со мной не здоровайся!..» Что же делает мой местный тигр? Становится на колени: «Прости меня, бадя Василе, – говорит, – вот тебе мой мешок и делай со мной что хочешь!..» Вот что значит с добром подойти к человеку. А покойный Кручану приходил ко мне только со злом и не раз, и не два готов был глаза выколоть мне, если не сегодня, так завтра: «У тебя, – говорит, – бадя, крадут». А я ему отвечаю: «А ты, дорогой Георге, только о ворах думаешь?! Я же, например, забочусь о людях…» Тут он начинал обычно стращать: «Я против тебя закон применю». «Хорошо, – говорю, – применяй, спасибо тебе на этом!» И как же он ко мне закон применил?… Дал мне пощечину. А я ему: «Будь здоров, дорогой, благодарю… нет, не из моей руки вышел этот закон». Ну и тут в него демон вселился, и он бил меня, а если б убил, его б расстреляли по его же закону… Ирина вмешалась и больше того раздразнила в нем демона, начал он ее поучать, свою ненаглядную половину, и едва не пришиб… Вот как оно получается, когда злом на зло отвечаешь. Нет, а надобно зло добром пресекать… Теперь, слышу, затеяли новое зло, пустили анекдот по селу, будто я имел эту Ирину Кручану… то есть имел с ней тайную связь, и будто она по моему наущению мужа засадила в тюрьму! Эх, видать, совсем помутился разум людской, и они теперь злом отвечают на мое же добро!.. Будто бы в селе уже ни одного праведника не осталось – одни воры да развратники?…
Но, честно говоря, все меньше теперь находилось охотников расспрашивать да лясы точить со сторожем Кофэелом. Сидел он в своем саду по ночам все больше один, в гордом одиночестве блистая своей добродетелью, днями же отсыпался. Конечно, он на этот сговор пожаловал бы, чтобы на дармовщинку выпить и закусить. Но вот, однако же, ближние родичи его не позвали, потому что он надоел всем смертельно своими бесконечными проповедями о собственной доброте и неблагодарности окружающих.
– Ох и глупы бабы в наше время, не приведи бог!.. – проговорила со вздохом мать невесты и будущая теща, намекая на Ирину Кручану, которая сперва засадила мужа в тюрьму, а потом просила ему помилования. Обе они с Волоокой, и жена и любовница, бегали по начальству и умоляли отпустить их Георгия. – Что это за семья такая, когда за любую обиду, за маленький мордобой – чего только не случается в доме – жена, раз-два, тянет по судам мужа! Что это за семья?…
И мать жениха, будущая свекровь, очень обрадованная этой речью кумы, головой закивала:
– Правду ты сказала, кума! Ирина сама во всем виновата, потому что семья не держится на судах, дорогие мои! И тюрьмой ее не удержишь… А если ссорятся люди и обижаются друг на друга, почаще бы им вспоминать, как они любили и целовались, не так ли?… И незачем по судам бегать… – А про себя думала: «Какая, однако, умница теща будет у моего Тудора! И дочь свою вырастила по правилам: высшее образование дала и вот воспитательницей работать пристроила… А какие у самой твердые понятия о семье и браке! Ей-богу, с такой женщиной и поговорить – удовольствие! Будет у меня в жизни радость на старости лет, по-родственному станем с нею встречаться, рассуждать о делах детей и о жизни судачить…» А вслух между тем продолжала: – Покойный мой муженек тоже бывал тяжеловат на руку, упокой господи его душу. Десятый год одна маюсь, а слезы не высыхают… Как бы он теперь радовался с нами за этим столом!.. Ведь он, бывало, прибьет, тут же и приголубит, да еще словцо теплое скажет: «Жизнь, Касандра, это загадка! И если сам разгадать не сумеешь – ведь твоя она: с ней просыпаешься, с ней засыпаешь, – то никто тебе ее не станет разгадывать…» – И, поднимая стакан: – За молодых! Успеха и счастья! Чтобы жили в понимании и по справедливости. И чтобы деток своих вывели в люди… А то вот у Кручану трое осталось…
И тут еще тесть нашел нужным добавить:
– За тебя, дорогой жених! Молчишь, слушаешь?.: Это очень похвально. Ведь я тебе что скажу: в доме всякое бывает, и хорошее и плохое, а что делает человек? Сегодня он уступит, завтра уступит его половина… Семья – это дело тонкое. Это когда двое сговариваются и строят забор без столбов и без веток… Молодая семья прежде всего от людей отгораживается, чтобы в уединении и обоюдном согласии свить своему счастью гнездо… Взять того же Кручану…
А жених думал:
«Трус я или не трус?… Взять бы сейчас да громко признаться, что у невесты – четвертый месяц беременности, старший сват не придет, потому что лично я никого не просил быть у меня отцом посаженым и вообще никакой свадьбы делать не собираюсь…»
Странным получался этот свадебный сговор без руля и ветрил. (Правда, родичи думали, что дожидаются главного свата в лице посаженого.) И общий разговор был похож на розу ветров: с одной стороны, о делах родственных, с другой – об этом Кручану. А самому жениху все это напоминало занятие по арифметике, на котором он вчера был у невесты в детском саду. «Детки, давайте сложим восемнадцать и девятнадцать. Девять плюс восемь будет семнадцать. Семь пишем, один в уме…» Тут занятие кончилось, ибо юный математик Федя уписался. И получилось согласно написанному: 18+19=7… Точно так же и на нынешнем сговоре самое главное – в уме оставалось…
3
И жених брал стакан, протянутый ему тестем, и целовал руку того, кто желал ему счастья, и, едва смочив губы вином, подальше свой стакан отставлял. Сидел за столом послушный и тихий, ибо, будь его отец жив, не сидеть ему среди старших, а так как его отец получил смертельную рану при взятии Варшавы и потом пятнадцать лет угасал, сын прежде времени в силу вошел, и попробуй скажи теперь, что ему здесь не место! Были и у него свои представления о Кручану, и он решил поделиться:
– Как-то раз на мельнице говорит мне покойный: «Ты чей, пацан? Чего сидишь в стороне?!» А было это в шестьдесят третьем, в год смерти отца… – И, обернувшись к матери: – Мама, сколько же мне было тогда?…
– Как раз тринадцать сравнялось…
– Так вот, спрашивает меня бадя Георге: «Ты, малец, чей?» И так хорошо, сердечно спросил… А я не то чтоб ответить – чуть было не расплакался. Тут он по голове погладил меня и сказал: «И ты тоже боишься? Всем, даже детям страшно чего-то, кого-то… Или я страшен? А ты не бойся, такой уж у меня грубый голос, ничего на свете не бойся! Страх – это самое последнее дело…» Поднял мой мешок, очередь плечами раздвинул: «Посторонитесь, люди, здесь сынишка вдовы!..» И в два счета помолол мне…
«Что правда, то правда, был он человек не без сердца. Да будет земля ему пухом», – подумал про себя Никанор, а вслух совсем другое сказал:
– Ну, что за характер? Заставил ребенка плакать, а потом приласкал…
А тесть на его слова жестко заметил:
– Жизнь, конечно, пестрая штука. Сегодня ты хороший, а завтра плохой. Но если уж обижаешь другого – обижай, доброе дело делаешь – делай. Только вот одного с другим путать не следует… – А про себя подумал: «Тоже мне, сделал доброе дело, оно ему ни копейки не стоило!»
А жена Никанора что думала, то и сказала:
– Тебе еще повезло, дорогой… Должно быть, ты ему в святую минуту попался!
И каждый был по-своему прав, ибо, когда речь шла о том, что Кручану был «груб», или же, что он был «не без сердца», слова эти не означали «грубость» и не означали «сердечность» в обычном их смысле, ведь это каждому из нас случается в жизни бывать и сердитым и добрым, а слово и сердце Кручану ни с чем не сравнишь; сразу же, как, бывало, откроет глаза и скажет «доброе утро» – даже в эти два слова, которые каждый из нас выучился говорить еще до того, как на него впервые надевают рубашку, – эти два слова звучали у живого Кручану, как пара костяшек на игральной доске: и было ему глубоко наплевать, что там выпадет – две шестерки или две единицы, будто его вовсе не интересовала игра…
– Так все же как, был добрым или недобрым Кручану?… – не унимался жених.
А гости пожимали плечами, вздыхали: «Куда ты торопишься, парень?… И что ты знаешь о жизни? Был ты ребенком… и жизнь тебе казалась веселой игрой, а взрослые, когда угощали конфетой или просто гладили по голове, были – все сплошь – добрыми дядями. Вот только теперь жить начинаешь и, охо-хо, сколько всего насмотришься!..» И поднимали стаканы, и чокались, желая молодым здоровья и счастья, полям – урожая, людям – взаимопонимания и мира, сиротам – сердечности. Хорошей погоды и попутного ветра – всем, кто в пути…
И только жена Никанора Бостана ответила на вопрос жениха без всяких уверток:
– Ты у его родичей расспроси, какой он был добрый… Ведь у него, бывало, зимой и снега не выпросишь! Всю свою родню отвадил от дома: «Я, дескать, ни в ком не нуждаюсь, и вам ко мне ходить незачем». Думаешь, зачем это он перебрался на выселки из центра села?!
– А и правда, зачем перебрался? – задал с кривой усмешкой жених наивный вопрос, хотя внутренне весь кипел, его возмущал чих хитрый обычай не называть вещи своими именами.
И тут теща вмешалась, ее буквально распирало желание самой ответить на вопрос жениха, но, по обыкновению, она сперва указала на мужа:
– Пусть мой вам расскажет!..
Тесть, слушавший уже давно жениха с нескрываемым любопытством, а пожалуй, даже с любовью (как-никак, но с настоящего дня он – отец невесты и тесть – приходился этому взрослому парню чем-то вроде родного отца, как самый старший и близкий мужчина в семье), сделал вид, что понятия не имеет об этой давней истории: «Переехать-то он переехал, а почему – откуда я знаю?»
Зато теща все доподлинно знала, наконец ее прорвало и она разразилась, однако все еще продолжая на мужа кивать:
– Мой знает, почему тот перебрался, мой знает! Скажи им, муженек дорогой… Ведь у нас с тобой столько разговоров-то было!.. Я ведь первая попросила тебя: давай, муженек, продадим наш дом в центре села… давай его продадим и переберемся на выселки! Вот где раздолье и птице, и свинье, и овце… Ведь край села – это край, пастбище близко, и никому не мешаешь. И травы можно кое-где накосить, и колхозная ферма под боком, а уж доярки всегда тебя снабдят комбикормом… И колхозное поле у тебя под рукой, надо только со сторожами сойтись покороче… И что же мне ответил мой, вы только послушайте! «Большой соблазн!..» – говорит. А я уж думала, что уломала его… И всегда-то он так: мягко стелет, а спать – жестко. Долго соглашался, да коротко отказал! «Да, – говорит, – женушка, решено… Малость пообождем, покуда все на край переедут, тогда и мы, глядишь, в центре превратимся в окраину». Вот и разговаривай с ним…
– Вы спросите-ка лучше, сколько у покойного стало соток на приусадебном, когда он перебрался в долину! – воскликнула жена Никанора.
– Да, но что досталось ему под конец?… Три аршина на вершине холма!.. – прозорливо заметила бабушка жениха, которую не покидала мысль о предстоящих похоронах.
Бабушкино вмешательство обезоружило женщин, и разговор как-то сам собой перешел на другое: «И для чего, скажите на милость, понадобилось докторам сердце усопшего? Что им может сказать мертвое сердце?… Теперь они его, конечно, разрежут на сорок кусков, на то они доктора, чтобы учиться на мертвых… Но как же похоронить человека без сердца?! И кто только позволяет такое?…»
А жених сидел в стороне и думал невеселую думу: «Трава… честное слово, трава, а не люди! Только б им местечко под солнцем занять… Цветут и пахнут – и все им на пользу!.. Рассуждают о мертвом Кручану, и он в их понимании такой же… трава, как и они сами. Хотя бы уж молчали, по древней пословице: „De mortuis aut bene“ aut nihil». Что же остается после тебя на земле? Разговоры за стаканом вина, дети и внуки… дела, о которых опять же судят со слов твоих недругов?… На что человеку надеяться в этой жизни? Время одинаково равнодушно стирает память о победителе и побежденном, равняет высокое с низким, мешает горечь со сладостью. Старики рассказывают, будто бы жил когда-то в соседнем местечке веселый кондитер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
– А по мне, хоть в мешке, только поскорей!.. Прости меня, господи… – истово перекрестилась молчавшая до сих пор хозяйка дома и мать жениха. – Воистину говорится: мертвого да судят мертвые… А что у него было, скажите на милость, с моим двоюродным братом Василе, ведь искалечил его, Василе даже держать в руке ложку не может?!
И все задумались: «Да, да, действительно, а что могло быть у него с кумом Василе? Как же мы до сих пор об этом не вспомнили?… Без всякой на то причины один человек берет и убивает другого… Или, скажем, стоишь ты в храме на вечерней молитве, проходит мимо прохожий и вдруг бьет тебя поленом по голове – как гром среди ясного неба!..»
Впрочем, Василе Кофэел и Георге Кручану были соседями, стало быть, мало ли что могло произойти между ними. Кроме того, как раз в том году на диво уродилась черешня, и пора было собирать урожай, но собирать было нечего, потому как деревья в колхозном саду стояли пустыми, и спрашивать не с кого, так спросили с Кручану, он как раз числился председателем ревизионной комиссии. Ну а баде Василе состоял сторожем колхозного сада с тех пор, как организовали колхоз. Он и теперь состоит, хотя одноруким остался, однако должность у него не отняли… И если на тебя напала охота побаловаться черешней, яблоком, грушей, иди смело и проси у баде Василе, никогда не откажет, а еще изречет: «Я не обеднею, а ты не станешь богаче. Всякая божья тварь на свете существует, чтобы услаждать человека!» Таким манером все наше село, от мала и до велика, знало неизречимую доброту баде Василе и что душа у него как ди-те, не пробудившееся ото сна.
В тот вечер заявился к нему Кручану, уже подвыпивший и с графином вина: «Надо нам потолковать, бадя Василе, только давай сперва выпьем…» Наливает ему полную кружку.
А тот: «Будь здоров, Георгицэ, сейчас тебе черешен для деток нарву. Как раз немножко еще майских осталось…»
Тут Кручану озверел: «Иди ты к черту со своими черешнями! А что ты скажешь, если я тебе сейчас набью морду?!»
– Ничего, Георгицэ… спасибо скажу… – отвечает Василе.
Ну и выплеснул ему Георге в рожу вино, да еще звезданул кружкой меж глаз за это «спасибо». Потом еще ногами вскочил на него и давай месить, словно глину для штукатурки.
На счастье, Ирина Кручану, супруга покойного, как раз оказалась поблизости. Пряталась она меж ульев на пасеке, недалеко от ворот Волоокой, поджидая своего благоверного. Услышала она крик Кофэела и голос Георге, поняла, что совершается смертоубийство, и кинулась как безумная – будь что будет: «Что ж ты делаешь?… Убей лучше меня!» И муж начал ее убивать, и наверно убил бы, потому как был не в своем уме, но еще одно счастливое совпадение спасло несчастную женщину. Мимо проходили мужчины, с рыбалки возвращаясь. Связали они Кручану, а Василе, едва живого, в больницу отправили…
– Сущий дьявол… – первое, что сказал Кофэел сразу же, как только в сознание пришел. – Первый раз видел своими глазами, как в соседа демон вселяется.
И потом Василе часто повторял эти слова, так что они запомнились людям. А человек он был темный и маленький, и не было у него других интересов, иначе бы он ни за что не простил Георге Кручану, когда тот через несколько дней в этой же самой больнице целовал ему руки, валялся в ногах, со слезами упрашивая:
– Прости, Басиле, я сумасшедший! Прости.
Нет, другой бы на его месте ни за что не простил соседа, который тебя на всю жизнь искалечил (правда, если быть точным, Кручану ему помял левую руку, а с правой произошло позже, и совсем по другому делу, но в селе об этом как-то не помнили). Но Василе простил Кручану, потому что по доброте душевной был особенный человек, да и рука у него потом не особенно долго болела…
А теперь, если спросишь об этой давней истории у бади Василе, он тебе не торопясь, с удовольствием расскажет:
– Злое дело, товарищ, самого тебя делает злым, а доброе – добрым. Другого нам не дано: или так, или этак… В молодости я был солдатом. Был в цирке однажды и видел живого тигра. Хозяин заходил к нему в клетку и даже немного играл с ним, но… глаз с него не спускал! К чему это я говорю? А к тому, что и ко мне в сад чуть ли не каждую ночь наши местные тигры приходят. Но я – тертый калач, знаю, кто и как спит, с кем спит и на каком основании… Я ловлю браконьера и говорю: «Беги! Я тебя не видел, не слышал и вообще знать не хочу… И поверь, мне за тебя стыдно, товарищ, – говорю я ему. – Разве у тебя нет языка, или совсем потерял совесть, почему не попросишь? А если жалко тебе немножко заплатить за труды старому человеку, то бери мешок и уходи… об одном прошу, больше со мной не здоровайся!..» Что же делает мой местный тигр? Становится на колени: «Прости меня, бадя Василе, – говорит, – вот тебе мой мешок и делай со мной что хочешь!..» Вот что значит с добром подойти к человеку. А покойный Кручану приходил ко мне только со злом и не раз, и не два готов был глаза выколоть мне, если не сегодня, так завтра: «У тебя, – говорит, – бадя, крадут». А я ему отвечаю: «А ты, дорогой Георге, только о ворах думаешь?! Я же, например, забочусь о людях…» Тут он начинал обычно стращать: «Я против тебя закон применю». «Хорошо, – говорю, – применяй, спасибо тебе на этом!» И как же он ко мне закон применил?… Дал мне пощечину. А я ему: «Будь здоров, дорогой, благодарю… нет, не из моей руки вышел этот закон». Ну и тут в него демон вселился, и он бил меня, а если б убил, его б расстреляли по его же закону… Ирина вмешалась и больше того раздразнила в нем демона, начал он ее поучать, свою ненаглядную половину, и едва не пришиб… Вот как оно получается, когда злом на зло отвечаешь. Нет, а надобно зло добром пресекать… Теперь, слышу, затеяли новое зло, пустили анекдот по селу, будто я имел эту Ирину Кручану… то есть имел с ней тайную связь, и будто она по моему наущению мужа засадила в тюрьму! Эх, видать, совсем помутился разум людской, и они теперь злом отвечают на мое же добро!.. Будто бы в селе уже ни одного праведника не осталось – одни воры да развратники?…
Но, честно говоря, все меньше теперь находилось охотников расспрашивать да лясы точить со сторожем Кофэелом. Сидел он в своем саду по ночам все больше один, в гордом одиночестве блистая своей добродетелью, днями же отсыпался. Конечно, он на этот сговор пожаловал бы, чтобы на дармовщинку выпить и закусить. Но вот, однако же, ближние родичи его не позвали, потому что он надоел всем смертельно своими бесконечными проповедями о собственной доброте и неблагодарности окружающих.
– Ох и глупы бабы в наше время, не приведи бог!.. – проговорила со вздохом мать невесты и будущая теща, намекая на Ирину Кручану, которая сперва засадила мужа в тюрьму, а потом просила ему помилования. Обе они с Волоокой, и жена и любовница, бегали по начальству и умоляли отпустить их Георгия. – Что это за семья такая, когда за любую обиду, за маленький мордобой – чего только не случается в доме – жена, раз-два, тянет по судам мужа! Что это за семья?…
И мать жениха, будущая свекровь, очень обрадованная этой речью кумы, головой закивала:
– Правду ты сказала, кума! Ирина сама во всем виновата, потому что семья не держится на судах, дорогие мои! И тюрьмой ее не удержишь… А если ссорятся люди и обижаются друг на друга, почаще бы им вспоминать, как они любили и целовались, не так ли?… И незачем по судам бегать… – А про себя думала: «Какая, однако, умница теща будет у моего Тудора! И дочь свою вырастила по правилам: высшее образование дала и вот воспитательницей работать пристроила… А какие у самой твердые понятия о семье и браке! Ей-богу, с такой женщиной и поговорить – удовольствие! Будет у меня в жизни радость на старости лет, по-родственному станем с нею встречаться, рассуждать о делах детей и о жизни судачить…» А вслух между тем продолжала: – Покойный мой муженек тоже бывал тяжеловат на руку, упокой господи его душу. Десятый год одна маюсь, а слезы не высыхают… Как бы он теперь радовался с нами за этим столом!.. Ведь он, бывало, прибьет, тут же и приголубит, да еще словцо теплое скажет: «Жизнь, Касандра, это загадка! И если сам разгадать не сумеешь – ведь твоя она: с ней просыпаешься, с ней засыпаешь, – то никто тебе ее не станет разгадывать…» – И, поднимая стакан: – За молодых! Успеха и счастья! Чтобы жили в понимании и по справедливости. И чтобы деток своих вывели в люди… А то вот у Кручану трое осталось…
И тут еще тесть нашел нужным добавить:
– За тебя, дорогой жених! Молчишь, слушаешь?.: Это очень похвально. Ведь я тебе что скажу: в доме всякое бывает, и хорошее и плохое, а что делает человек? Сегодня он уступит, завтра уступит его половина… Семья – это дело тонкое. Это когда двое сговариваются и строят забор без столбов и без веток… Молодая семья прежде всего от людей отгораживается, чтобы в уединении и обоюдном согласии свить своему счастью гнездо… Взять того же Кручану…
А жених думал:
«Трус я или не трус?… Взять бы сейчас да громко признаться, что у невесты – четвертый месяц беременности, старший сват не придет, потому что лично я никого не просил быть у меня отцом посаженым и вообще никакой свадьбы делать не собираюсь…»
Странным получался этот свадебный сговор без руля и ветрил. (Правда, родичи думали, что дожидаются главного свата в лице посаженого.) И общий разговор был похож на розу ветров: с одной стороны, о делах родственных, с другой – об этом Кручану. А самому жениху все это напоминало занятие по арифметике, на котором он вчера был у невесты в детском саду. «Детки, давайте сложим восемнадцать и девятнадцать. Девять плюс восемь будет семнадцать. Семь пишем, один в уме…» Тут занятие кончилось, ибо юный математик Федя уписался. И получилось согласно написанному: 18+19=7… Точно так же и на нынешнем сговоре самое главное – в уме оставалось…
3
И жених брал стакан, протянутый ему тестем, и целовал руку того, кто желал ему счастья, и, едва смочив губы вином, подальше свой стакан отставлял. Сидел за столом послушный и тихий, ибо, будь его отец жив, не сидеть ему среди старших, а так как его отец получил смертельную рану при взятии Варшавы и потом пятнадцать лет угасал, сын прежде времени в силу вошел, и попробуй скажи теперь, что ему здесь не место! Были и у него свои представления о Кручану, и он решил поделиться:
– Как-то раз на мельнице говорит мне покойный: «Ты чей, пацан? Чего сидишь в стороне?!» А было это в шестьдесят третьем, в год смерти отца… – И, обернувшись к матери: – Мама, сколько же мне было тогда?…
– Как раз тринадцать сравнялось…
– Так вот, спрашивает меня бадя Георге: «Ты, малец, чей?» И так хорошо, сердечно спросил… А я не то чтоб ответить – чуть было не расплакался. Тут он по голове погладил меня и сказал: «И ты тоже боишься? Всем, даже детям страшно чего-то, кого-то… Или я страшен? А ты не бойся, такой уж у меня грубый голос, ничего на свете не бойся! Страх – это самое последнее дело…» Поднял мой мешок, очередь плечами раздвинул: «Посторонитесь, люди, здесь сынишка вдовы!..» И в два счета помолол мне…
«Что правда, то правда, был он человек не без сердца. Да будет земля ему пухом», – подумал про себя Никанор, а вслух совсем другое сказал:
– Ну, что за характер? Заставил ребенка плакать, а потом приласкал…
А тесть на его слова жестко заметил:
– Жизнь, конечно, пестрая штука. Сегодня ты хороший, а завтра плохой. Но если уж обижаешь другого – обижай, доброе дело делаешь – делай. Только вот одного с другим путать не следует… – А про себя подумал: «Тоже мне, сделал доброе дело, оно ему ни копейки не стоило!»
А жена Никанора что думала, то и сказала:
– Тебе еще повезло, дорогой… Должно быть, ты ему в святую минуту попался!
И каждый был по-своему прав, ибо, когда речь шла о том, что Кручану был «груб», или же, что он был «не без сердца», слова эти не означали «грубость» и не означали «сердечность» в обычном их смысле, ведь это каждому из нас случается в жизни бывать и сердитым и добрым, а слово и сердце Кручану ни с чем не сравнишь; сразу же, как, бывало, откроет глаза и скажет «доброе утро» – даже в эти два слова, которые каждый из нас выучился говорить еще до того, как на него впервые надевают рубашку, – эти два слова звучали у живого Кручану, как пара костяшек на игральной доске: и было ему глубоко наплевать, что там выпадет – две шестерки или две единицы, будто его вовсе не интересовала игра…
– Так все же как, был добрым или недобрым Кручану?… – не унимался жених.
А гости пожимали плечами, вздыхали: «Куда ты торопишься, парень?… И что ты знаешь о жизни? Был ты ребенком… и жизнь тебе казалась веселой игрой, а взрослые, когда угощали конфетой или просто гладили по голове, были – все сплошь – добрыми дядями. Вот только теперь жить начинаешь и, охо-хо, сколько всего насмотришься!..» И поднимали стаканы, и чокались, желая молодым здоровья и счастья, полям – урожая, людям – взаимопонимания и мира, сиротам – сердечности. Хорошей погоды и попутного ветра – всем, кто в пути…
И только жена Никанора Бостана ответила на вопрос жениха без всяких уверток:
– Ты у его родичей расспроси, какой он был добрый… Ведь у него, бывало, зимой и снега не выпросишь! Всю свою родню отвадил от дома: «Я, дескать, ни в ком не нуждаюсь, и вам ко мне ходить незачем». Думаешь, зачем это он перебрался на выселки из центра села?!
– А и правда, зачем перебрался? – задал с кривой усмешкой жених наивный вопрос, хотя внутренне весь кипел, его возмущал чих хитрый обычай не называть вещи своими именами.
И тут теща вмешалась, ее буквально распирало желание самой ответить на вопрос жениха, но, по обыкновению, она сперва указала на мужа:
– Пусть мой вам расскажет!..
Тесть, слушавший уже давно жениха с нескрываемым любопытством, а пожалуй, даже с любовью (как-никак, но с настоящего дня он – отец невесты и тесть – приходился этому взрослому парню чем-то вроде родного отца, как самый старший и близкий мужчина в семье), сделал вид, что понятия не имеет об этой давней истории: «Переехать-то он переехал, а почему – откуда я знаю?»
Зато теща все доподлинно знала, наконец ее прорвало и она разразилась, однако все еще продолжая на мужа кивать:
– Мой знает, почему тот перебрался, мой знает! Скажи им, муженек дорогой… Ведь у нас с тобой столько разговоров-то было!.. Я ведь первая попросила тебя: давай, муженек, продадим наш дом в центре села… давай его продадим и переберемся на выселки! Вот где раздолье и птице, и свинье, и овце… Ведь край села – это край, пастбище близко, и никому не мешаешь. И травы можно кое-где накосить, и колхозная ферма под боком, а уж доярки всегда тебя снабдят комбикормом… И колхозное поле у тебя под рукой, надо только со сторожами сойтись покороче… И что же мне ответил мой, вы только послушайте! «Большой соблазн!..» – говорит. А я уж думала, что уломала его… И всегда-то он так: мягко стелет, а спать – жестко. Долго соглашался, да коротко отказал! «Да, – говорит, – женушка, решено… Малость пообождем, покуда все на край переедут, тогда и мы, глядишь, в центре превратимся в окраину». Вот и разговаривай с ним…
– Вы спросите-ка лучше, сколько у покойного стало соток на приусадебном, когда он перебрался в долину! – воскликнула жена Никанора.
– Да, но что досталось ему под конец?… Три аршина на вершине холма!.. – прозорливо заметила бабушка жениха, которую не покидала мысль о предстоящих похоронах.
Бабушкино вмешательство обезоружило женщин, и разговор как-то сам собой перешел на другое: «И для чего, скажите на милость, понадобилось докторам сердце усопшего? Что им может сказать мертвое сердце?… Теперь они его, конечно, разрежут на сорок кусков, на то они доктора, чтобы учиться на мертвых… Но как же похоронить человека без сердца?! И кто только позволяет такое?…»
А жених сидел в стороне и думал невеселую думу: «Трава… честное слово, трава, а не люди! Только б им местечко под солнцем занять… Цветут и пахнут – и все им на пользу!.. Рассуждают о мертвом Кручану, и он в их понимании такой же… трава, как и они сами. Хотя бы уж молчали, по древней пословице: „De mortuis aut bene“ aut nihil». Что же остается после тебя на земле? Разговоры за стаканом вина, дети и внуки… дела, о которых опять же судят со слов твоих недругов?… На что человеку надеяться в этой жизни? Время одинаково равнодушно стирает память о победителе и побежденном, равняет высокое с низким, мешает горечь со сладостью. Старики рассказывают, будто бы жил когда-то в соседнем местечке веселый кондитер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9