при Луне Снегоступов умирал долгий охотничий год; своевременно возвращались опечи и оваисса; каркали дахинды; Гитче Гуми, Большая Морская Вода, Старшее Озеро, терпеливо вбирало поток Муджекиви, и вава – дикий гусь – кричал над ним, хлопая крыльями: «вава-вава». А все белые люди становились на расстоянии бледнолицыми, француз и англичанин, роялист и республиканец, с их в конечном счете двусмысленными языками.
В моем сне возникла, шамкая, беззубая скво, почти вслепую нащупывая путь; вождь в уборе из перьев, длинном, как клавиатура, прогремел: «Она из коко-кохо». Совы бурей растрепанных перьев вспорхнули над ней и умчались. Одна сова села ей на левое плечо, покачнулась, устроилась, уставилась, как сова, мне в глаза и заговорила. «Эса, эса», – насмехалась она. Я выбрался наверх из лопнувших перьевых перин и проснулся. Лежал, тяжело дыша, чувствуя вкус соли на верхней губе, словно пил текилу. На нёбе грязным слоем лежал застоявшийся дым синджантинок. Длинный день шел к концу. Кружился остаточный образ птиц или ангелов. Это по телевизору шла программа об охоте в штате Мэн. Потом ворвалась реклама, что-то серьезное, про желудочную кислотность и язву. Я взглянул на свои часы, но они остановились в 19.17. Набрал ЯЗЗВА, и не получил ответа. Сбитый с толку рекламой, я вспомнил, что ЯЗЗВА надо набирать в Лос-Анджелесе, а в Нью-Йорке – ПСИХОЗ. На юге и на севере время столь же болезнетворно, как Mauer, параллель, таксономия. ПСИХОЗ сообщил мне, что пора обедать.
Глава 2
– Индианский (или иллииойсский) ореховый пирог.
– Яйца вкрутую.
– Шафранные тосты.
В любом случае, что-то вроде. Сны, думал я, предсказания (когда они вообще пророческие) – просто тривиальность. В яркой дешевой столовке на авеню Америки я заказал к горячему сандвичу с говядиной слабый, новый для себя напиток – «Коко-Кохо», изготовленный кондитерами в Шоуни, штат Мичиган. Бутылка в виде совы – первая грубая отливка стеклодува, впрочем, из зеленого стекла, – а на этикетке изображалось то, чего из экономических и упаковочных соображений нельзя было отлить, – пристальный взгляд, уши, клюв. Напиток оказался зеленым, пенистым, с легким привкусом ангостуры сквозь сахарин. Меня забавляла возможность отомстить за насмешки во сне, выпив подобие той совы вместе с шипеньем и прочим.
– Мерланг в эстрагоне, горячий.
Я ел горячий сандвич с говядиной на европейский манер, с ножом и вилкой. Даже будучи американцем, имея в подтверждение паспорт, я в детстве так долго жил вне Америки, что многие аспекты здешней жизни до сих пор странно меня поражали. Зачем, к примеру, сначала все резать, как в детской, а потом в каждый кусок тыкать вилкой? Инфантильность – любящая мамочка стоит рядом, одобряя голодные тычки в нарезанные мамулей кусочки? Пережиток срочной нужды Союза в образовании с зажатым в левой руке орфографическим словарем Ноя Вебстера? Возможно, левая рука схватила однажды вилку, готовя правую для кобуры? Одновременно грызи свое мясо и своего врага. А может быть, некогда, в дикой еще стране, предусмотрительный официант на фронтире торопился как можно скорей забрать нож, чтобы тебе не вздумалось, нарезав мясо, перерезать кому-нибудь горло. Американский пунктик против ножей. За завтраком позволяется лишь один нож, отчего жирная ветчина попахивает клубничным джемом. Рудименты того или другого.
Я опять прибег к явному наложению.
А еще это дело насчет горячего сандвича с говядиной – виртуального воскресного обеда за полтора доллара. Британцы, среди которых я получал начальное образование, считаются великой расой преуменьшителей, но назвать сандвич воскресным обедом – окончательная литота, или что-нибудь вроде того. Под толстым куском мяса кастрированного бычка, картофельным пюре, кружочками помидора, горошком, непременной рифленой баночкой шинкованной капусты (лишь маргинально съедобной росписью Духа Американской Кулинарии Быстрого Обслуживания) действительно лежит пропитанный подливкой, пористый, словно губка, пласт белого хлеба, но это просто этимология, ничего больше.
– Синхроническая метафора диахронии. Здешний суп моментального приготовления символизирует отрицание Новым Светом истории, но во Франции до сих пор есть кухни, где суп кипит все четыре столетия.
Снова Франция. Голос быстрый, с французским акцентом. Я не видел его обладателя, так как в том заведении не желавшие есть на эффектной публичной сцене за огромной полукруглой стойкой уединялись между деревянными перегородками. Я уединился, говоривший тоже.
– Итак, хороший мясной бульон закипел приблизительно во времена Камбрейской лиги; при сраженьях Гастона де Фуа в Италии в пего добавили кусочки колбасы; когда Гизы крошили гугенотов, накрошили капусту, фронду аристократов отметили несколькими свежими говяжьими косточками, свежей свиной строганиной – Ахенский мир…
Мазохизм? Преподаватель французского, слишком красноречивый для наших утилитарных классов, поэтому бедный и жаждущий растворимого супа?
– Зашеина при якобинцах, требуха – кодекс Наполеона, пряные травы – Эльба.
Явно очень способный, только эта страна не для таких вздорных фантазий. Кажется, его собеседник отвечал на идише – Shmegegge, chaver, что-то вроде, – но, может быть, это чей-то другой собеседник. Что делает человек, говорящий на идише, в некошерной обжираловке? Пора мне пить кофе и уходить.
– Мичиганский (или миссурийский) устричный суп.
– Филей.
– Яичница-болтунья.
– Ребрышки.
Я обнаружил, что обладатель французского акцента говорит по-английски в миниатюрный магнитофон «Имото».
– Погаси огонь, дай бульону остыть, и история растворится в аморфном, дурно пахнущем вареве, именуемом экономичностью природы…
Пухлый, яркоглазый; может быть, не сумасшедший; лет шестидесяти пяти, абсолютно лысый, в дорогом летнем костюме цвета меда из кассии; и, если понимать под французом Вольтера, Клемансо и Жан-Поля Сартра, то не француз. Рядом с ним костыли. Левая рука похожа на искусственную: пальцы движутся, только кажутся целлулоидными, кукольными, или как у дешевых религиозных статуэток. Чашка с супом стояла, почти холодная, на розовой столешнице из огнеупорной пластмассы, сверху суп затягивала тонкая пленка жира. Он взглянул на меня и кивнул с некой робкой самонадеянностью. Я нахмурился, выпустив дым синджантинки. Лицо не совсем незнакомое. Это не обязательно значит, что мы встречались раньше; подобная самонадеянность скорее подразумевала, что я видел, должен был видеть его публичный образ. В самом деле, не видел ли я мельком это лицо, не слыхал ли акцент в каком-нибудь выходящем из моды телевизионном шоу, где дают кратко высказаться эксцентричным личностям, – восстающим из-под земли, гадающим на магическом кристалле, приверженцам маточного молочка, читающим вслепую? Поскольку для удовлетворения своего двадцатичетырехчасового и двадцати-четырехкаиалыюго аппетита телевизионная утроба вскоре проглотит каждую физиономию в Соединенных Штатах, Электронная Деревня претворится в реальность, не останется незнакомцев, исполнитель будет приветствовать предполагаемого зрителя, удостоверяя телевизионный контакт; односторонность исчезнет, ибо зритель и исполнитель легко взаимозаменяются. Поэтому я слабо улыбнулся в ответ, приметив у него черный ящичек с магнитными кассетами внутри, а на ящичке блеклый золотой листик, должно быть, с его отчеканенным именем, хотя безусловно немыслимым – З. Фонанта.
Теперь я увидел, что на идише говорил японец, а его слушатель с виду малаец. Тут никаких загадок. В Нью-Йорке многие моноглоты иммигранты нанимаются кошерными официантами, с радостью учат идиш, считая его английским, пока хитрый хозяин старается не лишать их иллюзии.
– A nechtiger tog!
Стояла скорее дневная ночь в жарком тиффаниевом Манхэттене, похожем сейчас на ювелирную треску, но завтра на голый пенис в синих трусах, изливающий сперму в канал Баттермилк (весьма эксцентричное, может быть, не совсем зрелое наложение) или в катетер Бруклинского моста. Скорей живой искусственный член, если рассматривать Гарлем-Ривер в изолированном порядке Гудзона и Ист-Ривер как тонкий нож, отсекающий твою крайнюю плоть, белый мальчик. Рикерс-Айленд где-то справа от меня, шагавшего на север, – крошечная плывущая мошонка с уместно там расположенным мужским Исправительным заведением. Я шагал к Сорок четвертой улице, восхищаясь рвущимися ввысь зданиями, отодвигавшими ночь до предела, особенно новой метлой Партингтон-Билдинг с более коренастыми фланкирующими его Пенхоллоу-Сентер и Шиллабер-Тауэр. Восхищался я также обширным, искусственно возбуждаемым потребительским аппетитом этой цивилизации, отраженным в витринах, в заоблачных вывесках. Безопасней выдерживать бомбардировку уговорами съесть, сесть за руль, поиграть, вымыть голову шампунем «Голдбоу», чем поставить Мэдисон-авеню с ее притоками на службу идеологии правящей власти. Свободное общество.
Может быть, эта свобода проявилась в акте грабежа, совершенном где-то близ 39-й улицы троицей косматых юнцов над стариком с бородой раввина. Никакого насилия, лишь торопливый поиск бумажек и мелочи для парней, отчаянно жаждавших дозы. Никаких хулиганских пинков, нету времени причинять боль, разве что при оказанном сопротивлении. Старик, плача, стоял на коленях. Немногочисленные прохожие поглядывали без особого любопытства: ежедневная уличная мыльная опера. На стене позади кто-то мелом написал В ЗАДНИЦУ МЕЙЛЕРА; индифферентный рабочий высоко на лестнице позвякивал осколками разбитого окна.
Изложу свои, а в действительности его мысли и чувства, как таковые, следующим образом.
Сел па иглу, потом полный рабочий день будешь дозу искать; работать, значит, невозможно, даже если какому-то работодателю сгодится трухлявый, изъеденный червями скелет, способный оживиться только чтобы ограбить, добыть нужную пуще хлеба дозу, наполнить шприц, отыскать еще непродырявленный лоскут кожи. Никаких тебе на дозу благотворительных грантов, ни частных, ни государственных. Единственный способ – грабеж, значит, вмешиваться жестоко, даже если благоразумно. Как бы ни нуждалась жертва, их нужда больше. Помочь жертве после бегства напавших на нее грабителей? Снова неблагоразумно. Запоздалое появленье полиции, легавых, привод в участок, допросы; на молодежь, совершившую хоть какой-нибудь общественный жест по отношению к старикам, падет подозрение. Ты видишь просто телевизионное шоу. Аспект Электронной Деревни. Тут не место эмоциям. Нам надо учиться по-новому чувствовать или, вернее, ничего не чувствовать. Единственный путь к выживанию. Кроме того, я должен спешить. Надо успеть к вертолету на Кеннеди. Уже позже, чем я думал. Добрый самаритянин мог быть добрым, располагая временем, а также деньгами. Он не летал по воздуху, не ездил ни в поездах, ни по скоростному шоссе. Аминь.
И я вернулся в «Алгоикин». Оставил саквояж в номере, не у портье, ребячески решив получить свои деньги. Столь же ребячески собрался наверху помочиться, не спуская воду в унитазе, точно кот, утверждающий посредством запаха свои права. Моча у меня всегда сильно пахла. Я поднимался наверх; лифтер, украинец без шеи, хмурился над бейсбольными результатами в вечерней газете, бормоча:
– Броском з центра пола вин выбыл ррраннера з базы.
Открыв ключом дверь номера, я обнаружил Лёве, сидевшего на кровати, обняв одной рукой мой саквояж, как собаку. На стуле сидел предположительно штатный сотрудник Лёве, хотя на законника не похожий, скорей наоборот. Без пиджака, без галстука, он звучно занимался любовью со спелым персиком. Взрывной хлюп (не рык, как у Лёве): шшшшурп. На коленях у него лежал обильно истекавший соком бумажный пакет, под ногами в сандалиях валялись персиковые косточки. Он вполне любезно кивнул мне, моложавый, лысый, крупный мужчина с очень широко расставленными глазами, как квадрантные циферблаты окуляров судового компаса. Я наполовину улыбнулся в ответ, испытывая в каком-то второстепенном безумном чуланчике своего мозга смутную радость, что номер в мое отсутствие не пропадал совсем уж напрасно. Но сказал Лёве:
– Как и зачем?
Лёве был в белом смокинге, в черной шелковой рубашке с рюшевым воротом на слишком молодежный для него манер. Курил «панателу» и, судя по тону, как бы репетировал городские ритмы послеобеденной беседы.
– Не хотелось обременять администрацию или, если на то пошло, с ней встречаться, поэтому присутствующий здесь Чарли открыл дверь пилочкой для ногтей. Инструмент с аурой не только респектабельности, но и положительного достоинства. Им обычно пользуются ЦРУ, ФБР и прочие агентства национальной безопасности.
Чарли, простой поступок которого лишился таким образом благородства, сверкнул мне зубами в персиковом соке.
– Насчет «зачем», – продолжал Лёве, – затем, чтоб сказать: вы не едете на Каститу. То есть прямо сейчас не едете. Я имею в виду, можно было понять, что никакой спешки нет. Но сумка уложена, вы как бы с ног сбились, торопитесь. Ваше упоминание нынче днем про Каститу прозвучало глухим звонком. Я позвонил в Майами Пардалеосу. Пардалеос подтвердил то, что мне было изложено в виде простого… простого…
– Намека на что-то?
Лёве это проигнорировал, хотя Чарли под впечатлением прервал возню с персиками.
– Необходимо, – сказал Лёве, – сделать определенные вещи, произвести определенную корректировку, прежде чем вы сможете безопасно отправиться на Карибы. Поверьте мне. Скажем, два-три дня. Оставайтесь здесь. С вами останется Чарли: он не возражает против бесконечного бдения и охраны на службе ценному клиенту. Я условлюсь, чтобы счет прислали мне в офис. А теперь, для надежности, будьте добры вернуть деньги. Я ошибся, признаю добровольно. Еще несколько дней, и они вновь будут ваши.
– Слушайте, – сказал я, – добровольно признайте, что это в высшей степени не по-адвокатски.
И все это время, прости Господи, я сочинял шараду на Пардалеоса; и уже вышло вот что:
Ответный треск в долине, и пред нами
Кость римская, и с римскими губами.
– Слушайте, – парировал Лёве, – я поставил себя in loco parentis. Присутствующий здесь Чарли с большим удовольствием встанет in loco fratris.
– Я хочу знать больше, – сказал я.
– Боже, – устало сказал Лёве. – У меня был утомительный день, день был сам по себе утомительный, согласитесь. Историю долго рассказывать, кроме того, история довольно огорчительная. Будьте хорошим мальчиком, сделайте по-моему. Потом хватит времени на объяснения. Я опаздываю на званый обед. Отдайте деньги.
Я знал, адвокаты не чураются держать платных головорезов. Фактически, вполне по Диккенсу. Спаси человека от виселицы, и он ответит рабской преданностью на всю жизнь. Поставь преступные навыки или преступную жестокость на службу прав у, что означает спасенье людей, виновных или невиновных. Слабый, я сейчас должен был атаковать. И сказал:
– Деньги вон в той сумке. Я думал, там надежней. От хулиганов и прочего. Разрешите-ка…
И шагнул к кровати. К моему удивлению, Лёве не возразил. Чарли с улыбкой откинулся вместе со стулом, высоко нависшим передними ножками над персиковыми косточками, потом вытащил из пакета крупный мягкий шар, пятнистый от спелости. Лёве, докуривая «панателу», внезапно был пронзен горечью накопившейся в окурке смолы. Положил его в мою еще пепельницу, скорчив кисло-лимонную мину. Физиономия Чарли, с другой стороны, выражала дурацкий восторг перед сладким розарием (судя по косточкам, уговорил он почти десяток). Теперь я стоял рядом с ним. Он сунул в рот новый персик. Я толкнул персик, который размазался по всей морде. Слабого толчка оказалось достаточно, чтоб Чарли опрокинулся («плоды нежны, как раздавленный персик» – ДМХ; как изысканно кстати приходит иногда на ум поэтическая строка) вместе со стулом. Грохнулся, издал звук вроде хр-р-р, яростно завертел ногами в воздухе, будто ехал на велосипеде, одновременно сгребая персиковую мякоть с лица в рот, как бы первым делом стараясь не запачкать ковер. Я схватил свой саквояж. Леве не протестовал ни громкими речами, ни попыткой его выхватить. Он просто хохотал. Я на миг признательно замер. А потом направился к двери. Леве довольно весело крикнул вслед:
– Мальчик, тебя вовремя предупредили. Боже мой, мы сделали все возможное. Теперь помни, что…
Я хлопнул дверью, еще на миг замер, на сей раз в некой тошнотворной слабости, приковавшись глазами к рисунку Тербера в рамке с изображением близорукого викария, увещающего моржа. Потом пустился вниз по лестнице, держа сумку, как метательное орудие: внизу могли быть другие головорезы Леве. А насчет позади… Но никто меня не преследовал.
Вестибюль был полон народу, который друг друга приветствовал, похлопывал по плечам, годами не виделся («Как там Марджи?» – «Отлично, отлично»), в своем роде воссоединялся, с наилучшими зубами, какие можно получить за доллары.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
В моем сне возникла, шамкая, беззубая скво, почти вслепую нащупывая путь; вождь в уборе из перьев, длинном, как клавиатура, прогремел: «Она из коко-кохо». Совы бурей растрепанных перьев вспорхнули над ней и умчались. Одна сова села ей на левое плечо, покачнулась, устроилась, уставилась, как сова, мне в глаза и заговорила. «Эса, эса», – насмехалась она. Я выбрался наверх из лопнувших перьевых перин и проснулся. Лежал, тяжело дыша, чувствуя вкус соли на верхней губе, словно пил текилу. На нёбе грязным слоем лежал застоявшийся дым синджантинок. Длинный день шел к концу. Кружился остаточный образ птиц или ангелов. Это по телевизору шла программа об охоте в штате Мэн. Потом ворвалась реклама, что-то серьезное, про желудочную кислотность и язву. Я взглянул на свои часы, но они остановились в 19.17. Набрал ЯЗЗВА, и не получил ответа. Сбитый с толку рекламой, я вспомнил, что ЯЗЗВА надо набирать в Лос-Анджелесе, а в Нью-Йорке – ПСИХОЗ. На юге и на севере время столь же болезнетворно, как Mauer, параллель, таксономия. ПСИХОЗ сообщил мне, что пора обедать.
Глава 2
– Индианский (или иллииойсский) ореховый пирог.
– Яйца вкрутую.
– Шафранные тосты.
В любом случае, что-то вроде. Сны, думал я, предсказания (когда они вообще пророческие) – просто тривиальность. В яркой дешевой столовке на авеню Америки я заказал к горячему сандвичу с говядиной слабый, новый для себя напиток – «Коко-Кохо», изготовленный кондитерами в Шоуни, штат Мичиган. Бутылка в виде совы – первая грубая отливка стеклодува, впрочем, из зеленого стекла, – а на этикетке изображалось то, чего из экономических и упаковочных соображений нельзя было отлить, – пристальный взгляд, уши, клюв. Напиток оказался зеленым, пенистым, с легким привкусом ангостуры сквозь сахарин. Меня забавляла возможность отомстить за насмешки во сне, выпив подобие той совы вместе с шипеньем и прочим.
– Мерланг в эстрагоне, горячий.
Я ел горячий сандвич с говядиной на европейский манер, с ножом и вилкой. Даже будучи американцем, имея в подтверждение паспорт, я в детстве так долго жил вне Америки, что многие аспекты здешней жизни до сих пор странно меня поражали. Зачем, к примеру, сначала все резать, как в детской, а потом в каждый кусок тыкать вилкой? Инфантильность – любящая мамочка стоит рядом, одобряя голодные тычки в нарезанные мамулей кусочки? Пережиток срочной нужды Союза в образовании с зажатым в левой руке орфографическим словарем Ноя Вебстера? Возможно, левая рука схватила однажды вилку, готовя правую для кобуры? Одновременно грызи свое мясо и своего врага. А может быть, некогда, в дикой еще стране, предусмотрительный официант на фронтире торопился как можно скорей забрать нож, чтобы тебе не вздумалось, нарезав мясо, перерезать кому-нибудь горло. Американский пунктик против ножей. За завтраком позволяется лишь один нож, отчего жирная ветчина попахивает клубничным джемом. Рудименты того или другого.
Я опять прибег к явному наложению.
А еще это дело насчет горячего сандвича с говядиной – виртуального воскресного обеда за полтора доллара. Британцы, среди которых я получал начальное образование, считаются великой расой преуменьшителей, но назвать сандвич воскресным обедом – окончательная литота, или что-нибудь вроде того. Под толстым куском мяса кастрированного бычка, картофельным пюре, кружочками помидора, горошком, непременной рифленой баночкой шинкованной капусты (лишь маргинально съедобной росписью Духа Американской Кулинарии Быстрого Обслуживания) действительно лежит пропитанный подливкой, пористый, словно губка, пласт белого хлеба, но это просто этимология, ничего больше.
– Синхроническая метафора диахронии. Здешний суп моментального приготовления символизирует отрицание Новым Светом истории, но во Франции до сих пор есть кухни, где суп кипит все четыре столетия.
Снова Франция. Голос быстрый, с французским акцентом. Я не видел его обладателя, так как в том заведении не желавшие есть на эффектной публичной сцене за огромной полукруглой стойкой уединялись между деревянными перегородками. Я уединился, говоривший тоже.
– Итак, хороший мясной бульон закипел приблизительно во времена Камбрейской лиги; при сраженьях Гастона де Фуа в Италии в пего добавили кусочки колбасы; когда Гизы крошили гугенотов, накрошили капусту, фронду аристократов отметили несколькими свежими говяжьими косточками, свежей свиной строганиной – Ахенский мир…
Мазохизм? Преподаватель французского, слишком красноречивый для наших утилитарных классов, поэтому бедный и жаждущий растворимого супа?
– Зашеина при якобинцах, требуха – кодекс Наполеона, пряные травы – Эльба.
Явно очень способный, только эта страна не для таких вздорных фантазий. Кажется, его собеседник отвечал на идише – Shmegegge, chaver, что-то вроде, – но, может быть, это чей-то другой собеседник. Что делает человек, говорящий на идише, в некошерной обжираловке? Пора мне пить кофе и уходить.
– Мичиганский (или миссурийский) устричный суп.
– Филей.
– Яичница-болтунья.
– Ребрышки.
Я обнаружил, что обладатель французского акцента говорит по-английски в миниатюрный магнитофон «Имото».
– Погаси огонь, дай бульону остыть, и история растворится в аморфном, дурно пахнущем вареве, именуемом экономичностью природы…
Пухлый, яркоглазый; может быть, не сумасшедший; лет шестидесяти пяти, абсолютно лысый, в дорогом летнем костюме цвета меда из кассии; и, если понимать под французом Вольтера, Клемансо и Жан-Поля Сартра, то не француз. Рядом с ним костыли. Левая рука похожа на искусственную: пальцы движутся, только кажутся целлулоидными, кукольными, или как у дешевых религиозных статуэток. Чашка с супом стояла, почти холодная, на розовой столешнице из огнеупорной пластмассы, сверху суп затягивала тонкая пленка жира. Он взглянул на меня и кивнул с некой робкой самонадеянностью. Я нахмурился, выпустив дым синджантинки. Лицо не совсем незнакомое. Это не обязательно значит, что мы встречались раньше; подобная самонадеянность скорее подразумевала, что я видел, должен был видеть его публичный образ. В самом деле, не видел ли я мельком это лицо, не слыхал ли акцент в каком-нибудь выходящем из моды телевизионном шоу, где дают кратко высказаться эксцентричным личностям, – восстающим из-под земли, гадающим на магическом кристалле, приверженцам маточного молочка, читающим вслепую? Поскольку для удовлетворения своего двадцатичетырехчасового и двадцати-четырехкаиалыюго аппетита телевизионная утроба вскоре проглотит каждую физиономию в Соединенных Штатах, Электронная Деревня претворится в реальность, не останется незнакомцев, исполнитель будет приветствовать предполагаемого зрителя, удостоверяя телевизионный контакт; односторонность исчезнет, ибо зритель и исполнитель легко взаимозаменяются. Поэтому я слабо улыбнулся в ответ, приметив у него черный ящичек с магнитными кассетами внутри, а на ящичке блеклый золотой листик, должно быть, с его отчеканенным именем, хотя безусловно немыслимым – З. Фонанта.
Теперь я увидел, что на идише говорил японец, а его слушатель с виду малаец. Тут никаких загадок. В Нью-Йорке многие моноглоты иммигранты нанимаются кошерными официантами, с радостью учат идиш, считая его английским, пока хитрый хозяин старается не лишать их иллюзии.
– A nechtiger tog!
Стояла скорее дневная ночь в жарком тиффаниевом Манхэттене, похожем сейчас на ювелирную треску, но завтра на голый пенис в синих трусах, изливающий сперму в канал Баттермилк (весьма эксцентричное, может быть, не совсем зрелое наложение) или в катетер Бруклинского моста. Скорей живой искусственный член, если рассматривать Гарлем-Ривер в изолированном порядке Гудзона и Ист-Ривер как тонкий нож, отсекающий твою крайнюю плоть, белый мальчик. Рикерс-Айленд где-то справа от меня, шагавшего на север, – крошечная плывущая мошонка с уместно там расположенным мужским Исправительным заведением. Я шагал к Сорок четвертой улице, восхищаясь рвущимися ввысь зданиями, отодвигавшими ночь до предела, особенно новой метлой Партингтон-Билдинг с более коренастыми фланкирующими его Пенхоллоу-Сентер и Шиллабер-Тауэр. Восхищался я также обширным, искусственно возбуждаемым потребительским аппетитом этой цивилизации, отраженным в витринах, в заоблачных вывесках. Безопасней выдерживать бомбардировку уговорами съесть, сесть за руль, поиграть, вымыть голову шампунем «Голдбоу», чем поставить Мэдисон-авеню с ее притоками на службу идеологии правящей власти. Свободное общество.
Может быть, эта свобода проявилась в акте грабежа, совершенном где-то близ 39-й улицы троицей косматых юнцов над стариком с бородой раввина. Никакого насилия, лишь торопливый поиск бумажек и мелочи для парней, отчаянно жаждавших дозы. Никаких хулиганских пинков, нету времени причинять боль, разве что при оказанном сопротивлении. Старик, плача, стоял на коленях. Немногочисленные прохожие поглядывали без особого любопытства: ежедневная уличная мыльная опера. На стене позади кто-то мелом написал В ЗАДНИЦУ МЕЙЛЕРА; индифферентный рабочий высоко на лестнице позвякивал осколками разбитого окна.
Изложу свои, а в действительности его мысли и чувства, как таковые, следующим образом.
Сел па иглу, потом полный рабочий день будешь дозу искать; работать, значит, невозможно, даже если какому-то работодателю сгодится трухлявый, изъеденный червями скелет, способный оживиться только чтобы ограбить, добыть нужную пуще хлеба дозу, наполнить шприц, отыскать еще непродырявленный лоскут кожи. Никаких тебе на дозу благотворительных грантов, ни частных, ни государственных. Единственный способ – грабеж, значит, вмешиваться жестоко, даже если благоразумно. Как бы ни нуждалась жертва, их нужда больше. Помочь жертве после бегства напавших на нее грабителей? Снова неблагоразумно. Запоздалое появленье полиции, легавых, привод в участок, допросы; на молодежь, совершившую хоть какой-нибудь общественный жест по отношению к старикам, падет подозрение. Ты видишь просто телевизионное шоу. Аспект Электронной Деревни. Тут не место эмоциям. Нам надо учиться по-новому чувствовать или, вернее, ничего не чувствовать. Единственный путь к выживанию. Кроме того, я должен спешить. Надо успеть к вертолету на Кеннеди. Уже позже, чем я думал. Добрый самаритянин мог быть добрым, располагая временем, а также деньгами. Он не летал по воздуху, не ездил ни в поездах, ни по скоростному шоссе. Аминь.
И я вернулся в «Алгоикин». Оставил саквояж в номере, не у портье, ребячески решив получить свои деньги. Столь же ребячески собрался наверху помочиться, не спуская воду в унитазе, точно кот, утверждающий посредством запаха свои права. Моча у меня всегда сильно пахла. Я поднимался наверх; лифтер, украинец без шеи, хмурился над бейсбольными результатами в вечерней газете, бормоча:
– Броском з центра пола вин выбыл ррраннера з базы.
Открыв ключом дверь номера, я обнаружил Лёве, сидевшего на кровати, обняв одной рукой мой саквояж, как собаку. На стуле сидел предположительно штатный сотрудник Лёве, хотя на законника не похожий, скорей наоборот. Без пиджака, без галстука, он звучно занимался любовью со спелым персиком. Взрывной хлюп (не рык, как у Лёве): шшшшурп. На коленях у него лежал обильно истекавший соком бумажный пакет, под ногами в сандалиях валялись персиковые косточки. Он вполне любезно кивнул мне, моложавый, лысый, крупный мужчина с очень широко расставленными глазами, как квадрантные циферблаты окуляров судового компаса. Я наполовину улыбнулся в ответ, испытывая в каком-то второстепенном безумном чуланчике своего мозга смутную радость, что номер в мое отсутствие не пропадал совсем уж напрасно. Но сказал Лёве:
– Как и зачем?
Лёве был в белом смокинге, в черной шелковой рубашке с рюшевым воротом на слишком молодежный для него манер. Курил «панателу» и, судя по тону, как бы репетировал городские ритмы послеобеденной беседы.
– Не хотелось обременять администрацию или, если на то пошло, с ней встречаться, поэтому присутствующий здесь Чарли открыл дверь пилочкой для ногтей. Инструмент с аурой не только респектабельности, но и положительного достоинства. Им обычно пользуются ЦРУ, ФБР и прочие агентства национальной безопасности.
Чарли, простой поступок которого лишился таким образом благородства, сверкнул мне зубами в персиковом соке.
– Насчет «зачем», – продолжал Лёве, – затем, чтоб сказать: вы не едете на Каститу. То есть прямо сейчас не едете. Я имею в виду, можно было понять, что никакой спешки нет. Но сумка уложена, вы как бы с ног сбились, торопитесь. Ваше упоминание нынче днем про Каститу прозвучало глухим звонком. Я позвонил в Майами Пардалеосу. Пардалеос подтвердил то, что мне было изложено в виде простого… простого…
– Намека на что-то?
Лёве это проигнорировал, хотя Чарли под впечатлением прервал возню с персиками.
– Необходимо, – сказал Лёве, – сделать определенные вещи, произвести определенную корректировку, прежде чем вы сможете безопасно отправиться на Карибы. Поверьте мне. Скажем, два-три дня. Оставайтесь здесь. С вами останется Чарли: он не возражает против бесконечного бдения и охраны на службе ценному клиенту. Я условлюсь, чтобы счет прислали мне в офис. А теперь, для надежности, будьте добры вернуть деньги. Я ошибся, признаю добровольно. Еще несколько дней, и они вновь будут ваши.
– Слушайте, – сказал я, – добровольно признайте, что это в высшей степени не по-адвокатски.
И все это время, прости Господи, я сочинял шараду на Пардалеоса; и уже вышло вот что:
Ответный треск в долине, и пред нами
Кость римская, и с римскими губами.
– Слушайте, – парировал Лёве, – я поставил себя in loco parentis. Присутствующий здесь Чарли с большим удовольствием встанет in loco fratris.
– Я хочу знать больше, – сказал я.
– Боже, – устало сказал Лёве. – У меня был утомительный день, день был сам по себе утомительный, согласитесь. Историю долго рассказывать, кроме того, история довольно огорчительная. Будьте хорошим мальчиком, сделайте по-моему. Потом хватит времени на объяснения. Я опаздываю на званый обед. Отдайте деньги.
Я знал, адвокаты не чураются держать платных головорезов. Фактически, вполне по Диккенсу. Спаси человека от виселицы, и он ответит рабской преданностью на всю жизнь. Поставь преступные навыки или преступную жестокость на службу прав у, что означает спасенье людей, виновных или невиновных. Слабый, я сейчас должен был атаковать. И сказал:
– Деньги вон в той сумке. Я думал, там надежней. От хулиганов и прочего. Разрешите-ка…
И шагнул к кровати. К моему удивлению, Лёве не возразил. Чарли с улыбкой откинулся вместе со стулом, высоко нависшим передними ножками над персиковыми косточками, потом вытащил из пакета крупный мягкий шар, пятнистый от спелости. Лёве, докуривая «панателу», внезапно был пронзен горечью накопившейся в окурке смолы. Положил его в мою еще пепельницу, скорчив кисло-лимонную мину. Физиономия Чарли, с другой стороны, выражала дурацкий восторг перед сладким розарием (судя по косточкам, уговорил он почти десяток). Теперь я стоял рядом с ним. Он сунул в рот новый персик. Я толкнул персик, который размазался по всей морде. Слабого толчка оказалось достаточно, чтоб Чарли опрокинулся («плоды нежны, как раздавленный персик» – ДМХ; как изысканно кстати приходит иногда на ум поэтическая строка) вместе со стулом. Грохнулся, издал звук вроде хр-р-р, яростно завертел ногами в воздухе, будто ехал на велосипеде, одновременно сгребая персиковую мякоть с лица в рот, как бы первым делом стараясь не запачкать ковер. Я схватил свой саквояж. Леве не протестовал ни громкими речами, ни попыткой его выхватить. Он просто хохотал. Я на миг признательно замер. А потом направился к двери. Леве довольно весело крикнул вслед:
– Мальчик, тебя вовремя предупредили. Боже мой, мы сделали все возможное. Теперь помни, что…
Я хлопнул дверью, еще на миг замер, на сей раз в некой тошнотворной слабости, приковавшись глазами к рисунку Тербера в рамке с изображением близорукого викария, увещающего моржа. Потом пустился вниз по лестнице, держа сумку, как метательное орудие: внизу могли быть другие головорезы Леве. А насчет позади… Но никто меня не преследовал.
Вестибюль был полон народу, который друг друга приветствовал, похлопывал по плечам, годами не виделся («Как там Марджи?» – «Отлично, отлично»), в своем роде воссоединялся, с наилучшими зубами, какие можно получить за доллары.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22