А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Не совсем.
Какая-то озабоченность разделила нас, словно занавес, и за ним осталась мисс Смитт со своими домашними делами. Тут входная дверь открылась и вошел X. В полумраке передней он показался мне красивым, как актер (такие люди часто смотрятся в зеркало), и пошловатым. Я подумал, печально, совсем без злорадства: «Какой же у нее плохой вкус…» Смитт вошел в круг света; на щеке его, как знак отличия, багровели огромные пятна. Я был к нему несправедлив, навряд ли он смотрелся в зеркало.
Мисс Смитт сказала:
– Мой брат Ричард. Мистер Бриджес. У мистера Бриджеса сыну плохо. Я их пригласила зайти.
Он пожал мне руку, глядя на мальчика. Рука была сухая, горячая.
– Вашего сына я видел,– сказал он.
– На Коммон?
– Вполне возможно.
Он был слишком властен для этой комнаты, он не подходил к ситцу. Интересно, сестра тут и сидит, когда они в другой комнате, или ее куда-нибудь отсылают?
Ну вот, я его увидел. Оставаться было незачем… Но возникли новые вопросы. Где они познакомились? Кто заговорил первым? Что она в нем нашла? Как давно, как часто они друг с другом? Я знал наизусть ее слова «…только начинаю любить, но мне надо отдать все и всех, кроме тебя», и смотрел на пятна, и думал, что защиты нет – у горбуна, у калеки есть то, что приводит в действие любовь.
– Зачем вы сюда пришли? – вдруг спросил он.
– Я говорил мисс Смитт, мой знакомый, Уилсон…
– Я не помню вас, но помню вашего сына. Он протянул и убрал руку, словно хотел коснуться мальчика. Глаза у него были какие-то отрешенно-ласковые.
– Не бойтесь меня,– сказал он.– Я привык, что сюда ходят. Поверьте, я хочу помочь вам.
Мисс Смитт объяснила:
– Люди часто робеют.
Я уже совершенно ничего не понимал.
– Один мой знакомый, Уилсон…
– Вы знаете, что я знаю, что никакого Уилсона нет.
– Если вы мне дадите книгу, я найду его адрес.
– Садитесь,– сказал он, невесело глядя на мальчика.
– Да я пойду. Артуру получше, а Уилсон… Я ничего не понимал, мне было не по себе.
– Идите, если хотите, а мальчика оставьте тут… на полчасика, хорошо? Я бы с ним поговорил.
Мне пришло в голову, что он узнал его и хочет допросить.
– Что ж говорить с ним? Спрашивайте меня.
Всякий раз, как он поворачивался чистой щекой, я злился, увидев больную – затихал и ничему не верил, как не верил, что здесь, рядом с этим ситцем, рядом с мисс Смитт, может существовать вожделение. Но отчаяние всегда найдет слова, и оно спросило: «А что, если это не вожделение, а любовь?»
– Мы слишком взрослые,– сказал он.– Его учителя и священники только начали портить ложью.
– Ни черта не понимаю,– сказал я и быстро прибавил: – Простите, мисс Смитт.
– Вот, вот! – сказал он.– Помянули черта. Могли бы сказать: «О Господи!»
Я решил, что он шокирован. Может быть, он нонконформист-священник, она же сказала: работает по воскресеньям. Как странно, однако, что Сара связалась с таким! Она как будто стала не так важна, ведь роман ее -анекдот какой-то, и над ней можно посмеяться где-нибудь в гостях. На секунду я от нее освободился. Мальчик сказал:
– Мне плохо. Можно еще соку попить?
– Нет, надо его уводить,– сказал я.– Спасибо вам большое.– Я старался не терять пятен из виду.– Простите, если я вас обидел. Я не хотел. Понимаете, я не разделяю ваших религиозных взглядов…
Он удивленно посмотрел на меня.
– Каких взглядов? Я ни во что не верю.
– Мне показалось…
– Я ненавижу эти ловушки. Простите, я захожу слишком далеко, но иногда я боюсь, что даже пустые, условные слова напомнят – скажем, «спасибо». Если бы я был уверен, что для моего внука слово «Бог» как слово на суахили!
– У вас есть внук?
– У меня нет детей,– мрачно сказал он.– Я вам завидую. Великий долг, великая ответственность!
– О чем вы хотели его спросить?
– Я хотел, чтобы он чувствовал себя как дома. Он ведь может вернуться. Столько всякого надо сказать ребенку… Как возник мир. И о смерти. Вообще, освободить от всей лжи, которой заражают в школе.
– За полчаса не успеешь.
– Семя посеять можно.
Я коварно сказал:
– Да, как в Евангелии.
– Ах, и я отравлен, сам знаю.
– Люди и правда приходят к вам?
– Вы и не представляете,– сказала мисс Смитт.– Людям так нужна надежда.
– Надежда?
– Да,– сказал Смитт.– Разве вы не видите, что было бы, если бы все узнали, что есть только вот это, здешнее? Ни загробных воздаяний, ни мук, ни блаженства. – Когда та щека не была видна, лицо его становилось каким-то возвышенным. – Мы создали бы рай на земле.
– Сперва надо многое объяснить,– сказал я.
– Показать вам мои книги?
– У нас самая лучшая атеистическая библиотека на весь южный Лондон,-пояснила мисс Смитт.
– Меня обращать не надо. Я и сам ни во что не верю. Разве что иногда…
– Это самое опасное.
– Странно то, что именно тогда я надеюсь.
– Гордость притворяется надеждой. Или себялюбие. – Нет, навряд ли. Это накатывает внезапно, без причин. Услышишь запах…
– А! – сказал Смитт.– Строение цветка, часы, часовщик… Знаю этот довод. Он устарел. Швениген опроверг его двадцать пять лет назад. Сейчас я докажу вам…
– Потом. Мне надо отвести домой мальчика.
Он снова протянул и убрал руку, словно отвергнутый любовник. Я вдруг подумал, сколько умирающих прогоняло его. Мне захотелось тоже дать ему надежду, но он повернулся, и я увидел только наглое, актерское лицо. Он больше нравился мне жалким, нелепым, старомодным. Теперь в моде Айер, Рассел, но я сомневался, много ли в его библиотеке логических позитивистов. Он любил воителей, а не разумных.
В дверях я сказал его чистой щеке:
– Вас надо познакомить с моей приятельницей, миссис Майлз. Она как раз интересуется… – и остановился. Выстрел попал в цель. Пятна побагровели (он быстро отвернулся), и я услышал голос мисс Смитт:
– О Господи!
Да, я причинил ему боль – но и себе. Теперь я жалел, что не промазал. На улице мальчика вырвало в канаву. Я стоял рядом и думал: «Неужели он ее потерял? Неужели этому нет конца? Что ж мне, искать?»
Паркие сказал:
– Это было совсем просто, сэр. Пришло столько народу, миссис Майлз думала, я из его сослуживцев, а он – что я из ее друзей.
– Хорошо там было? – спросил я, вспомнив снова, как я в первый раз был у них и как целовала она кого-то в передней.
– Прекрасный прием, сэр, только миссис Майлз немножко не по себе. Очень сильно кашляет.
Я слушал с удовольствием – быть может, хоть тут не целовались и не обнимались. Он положил мне на стол пакет и гордо сказал:
– Служанка говорила мне, как к ней пройти. Если бы меня заметили, я бы спросил, где туалет. Вот, из стола взял, наверное, она в тот день писала. Может, она и не все напишет – осторожность, сэр, но я с дневниками работал, в них всегда что-нибудь найдешь. Выдумывают свой шифр, его разобрать нетрудно. Или что-то пропускают, догадаться тоже легко.– Пока он говорил, я развернул дневник и открыл.– Такие уж мы люди, сэр,– если ведешь дневник, хочешь все запомнить. А то зачем его вести?
– Вы его читали? – спросил я.
– Раскрыл, сэр, проверил. Сразу понял, что она не из осторожных.
– Он не за этот год,– сказал я,– за позапрошлый. Он на секунду опешил.
– Мне подойдет,– сказал я.
– Да, сэр, он сгодится… если считать уликой все измены. Дневник она вела в большой счетной книге, знакомые смелые буквы не считались с красными и синими линейками. Писала она не каждый день, и я успокоил Паркиса:
– Тут за несколько лет.
– Наверное, она зачем-то вынула его, почитать. «Может быть,– подумал я,– в этот самый день она меня вспомнила, что-то ее обеспокоило?»
– Спасибо,– сказал я.– Очень хорошо. Собственно, на этом и кончим.
– Надеюсь, вы довольны, сэр.
– Вполне.
– Вы напишите мистеру Сэвиджу. Клиенты пишут жалобы, а вот похвалить не похвалят. Если клиент доволен, он норовит все забыть, как нас и не было. Что ж, оно понятно.
– Я напишу.
– И еще спасибо за мальчика, сэр. Он немножко прихворнул, но я-то знаю, как это, когда он хочет мороженого. Прямо выбивает из вас.
Я думал только о дневнике, но Паркие не уходил. Может, он не верил, что я не забуду, напишу в контору, и давил на мою память этим собачьим взглядом, этими жалкими усами.
– Очень рад был сотрудничать с вами, сэр, если можно тут говорить о радости. Не всегда работаешь для джентльменов, даже когда клиент с титулом. Был у меня один лорд, он страшно рассердился, когда я дал ему свой отчет, как будто это я виноват. Трудно с такими, сэр. Чем больше сделаешь, тем больше они хотят от тебя избавиться.
Я очень хотел от него избавиться и устыдился. Нельзя же его гнать! Он сказал:
– Простите, сэр, хотел бы я вам сделать подарочек на память, но вы ведь не примете.
Как странно, когда тебя любят! Не захочешь, а чувствуешь ответственность. И я солгал ему:
– Мне было с вами очень приятно.
– А началось плохо, сэр. Я так глупо ошибся.
– Вы мальчику сказали?
– Да, сэр, только не сразу, после корзинки. Это большой успех, ему легче было.
Я посмотрел вниз, прочел: «Так хорошо. М. завтра приедет»,– и не сразу понял, кто такой "М". Странно, непривычно думать, что тебя любили, что день был счастливым или несчастным, смотря по тому, здесь ли ты.
– Если б вы приняли, сэр…
– Что вы, Паркие!
– Очень занятная вещица, сэр, и полезная.
Он вынул из кармана что-то завернутое в папиросную бумагу и робко подвинул ко мне. Я развернул и увидел дешевую пепельницу с надписью:
«Отель „Метрополь“, Брайтлингси».
– Это целая история, сэр,– сказал он.– Помните дело Болтон?
– Не совсем.
– Большой шум был, сэр. Леди Болтон, горничная и мужчина. Всех застали вместе. Пепельница стояла возле кровати. С той стороны, где леди Болтон.
– У вас, наверное, целый музей.
– Надо бы отдать мистеру Сэвиджу, он особенно интересовался этим делом, но сейчас я рад, что не отдал. Друзья ваши будут спрашивать, почему такая надпись, а вы им и ответите: «Дело Болтон». Тогда они захотят узнать, как и что.
– Поразительно!
– Таков человек, сэр, такова любовь. Хотя я-то удивился. Не думал, что их трое. И номер маленький, бедный. Миссис Паркис была еще жива, но я не хотел ей рассказывать. Она очень огорчалась.
– Буду хранить,– сказал я.
– Если бы пепельница умела говорить, сэр!
– Вот именно.
Даже Паркис не мог ничего прибавить к этой глубокой мысли. Мы пожали друг другу руки (у него ладонь была липкая – наверное, общался с Лансом), и он ушел. Он был не из тех, кого хочется увидеть снова. Я открыл Сарин дневник. Сперва я думал посмотреть тот июньский день, когда все кончилось, но потом понял, что узнаю точно из других записей, как же исчезла ее любовь. Я относился бы к дневнику как к свидетельству в деле – одном из дел Паркиса,– но не хватало спокойствия: я увидел совсем не то, чего ждал. Ненависть, подозрительность, зависть далеко завели меня, и я читал ее слова так, словно в любви объяснялся кто-то чужой. Я ждал улик против нее – разве не ловил я ее на лжи? – и вот передо мною лежал ответ, которому я мог поверить, хотя не верил ее голосу. Сначала я прочитал последние две страницы, в конце перечитал их для верности. Странно узнать и поверить, что тебя любят, тогда как сам ты знаешь, что любить тебя могут только родители да Бог.
Книга третья
…ничего не осталось, кроме Тебя. Ни у кого из нас. Я ведь могла бы всю жизнь крутить романы. Но уже тогда, в первый раз, в Паддингтоне, мы растратили все, что у нас было. Ты был там, Ты учил нас не скупиться, как богатого юношу, чтобы когда-нибудь у нас осталась только любовь к Тебе. Но Ты ко мне слишком добр. Когда я прошу боли. Ты даешь мир. Дай и ему. Дай ему, забери от меня, ему нужнее!
12 февраля 1946.
Два дня назад мне было так хорошо, так спокойно. Я знала, что снова буду счастлива, но вот вчера видела во сне, что иду по длинной лестнице к Морису. Я еще радовалась – я знала, что, когда я дойду, мы будем любить друг друга,– и крикнула, что сейчас приду, но ответил чужой голос, гулкий, как сирена в тумане. Я решила, что Морис переехал, и теперь неизвестно, где он, пошла вниз, но почему-то оказалась по грудь в воде, и в холле был густой туман. Тут я проснулась. Мир и покой исчезли. Я не могу без Мориса, как тогда. Я хочу есть с ним вместе сандвичи. Я хочу пить с ним у стойки. Я устала, я больше не хочу страдать. Мне нужен Морис. Мне нужна простая, грешная любовь. Господи, дорогой мой, я бы хотела, чтобы мне хотелось страдать, как Ты, но не сейчас. Забери это ненадолго, дай попозже.
После этого я стал читать с начала. Она писала не каждый день, и я не хотел читать все записи. Ходила с Генри в театр, в ресторан, в гости – нет, эта жизнь, неизвестная мне, еще слишком меня мучила.
12 июня 1944.
Иногда я устаю убеждать, что я его люблю и буду всегда любить. Он придирается к каждому слову, как в суде, все переиначивает. Я знаю, он боится пустыни, в которой окажется, если мы разлюбим друг друга, и никак не поймет, что я тоже очень боюсь. То, что он говорит вслух, я говорю про себя, пишу здесь. Что построишь в пустыне? Когда мы бывали с ним много раз на дню, я думала иногда, можно ли исчерпать это совсем, и он, конечно, тоже об этом думает и боится той точки, с которой начинается пустыня. Что нам делать там, если мы друг друга потеряем? Как после этого жить?
Он ревнует к прошлому, и к настоящему, и к будущему. Его любовь как средневековый пояс целомудрия: ему спокойно только тогда, когда он тут, со мной, во мне. Если бы я могла его успокоить, мы бы любили друг друга спокойно, счастливо, а не как-то дико, и пустыня бы исчезла. Может, и навсегда.
Если веришь в Бога, есть ли эта пустыня?
Я всегда хотела, чтобы меня любили, чтобы мной восхищались. Я так теряюсь, когда на меня сердятся, когда со мной ссорятся. Я не хочу поссориться и с мужем. Я хочу, чтобы у меня было все, всегда, везде. Я боюсь пустыни. В церкви говорят. Бог – это все, и Он нас любит. Тем, кто в это верит, восхищения не надо, им не надо ни с кем спать, им спокойно. Но я не могу выдумать веры.
Морис целый день был добрым со мной. Он часто говорит, что никого так не любил. Он думает, если это все время повторять, я поверю. А я верю просто потому, что люблю его точно так же. Если бы я его разлюбила, я бы не верила, что он меня любит. Если бы я любила Бога, я бы поверила, что Он любит меня. Нуждаться в этом – мало. Сначала надо полюбить, а я не знаю как. Но я нуждаюсь в этом, очень нуждаюсь.
Он был добрым целый день. Только один раз стал глядеть куда-то, когда я упомянула мужское имя. Он думает, я сплю с другими, а если бы и спала, так ли это важно? Если он иногда с кем-то спит, я же не жалуюсь. Я бы не стала лишать его спутников в пустыне. Иногда мне кажется, тогда он и воды мне не даст. Он бы хотел, чтобы я была совсем одна, совершенно одна, как отшельник, хотя они-то никогда одни не бывали,– во всяком случае, так о них пишут. Ничего не пойму. Что мы делаем друг с другом? Я ведь знаю, что делаю с ним точно то же, что он со мной. Иногда мы так счастливы – и никогда такими несчастными не были. Словно мы создаем одну и ту же статую, я – из его боли, он – из моей. Но я даже не знаю, какой она должна быть.
17 июня 1944.
Вчера я пошла к нему, и мы делали то же, что всегда. Не могу об этом писать, а хотела бы, ведь сейчас уже другой день, а я боюсь расстаться с тем, вчерашним. Пока я пишу это, еще сегодня, и мы еще вместе.
Когда я ждала его, тут у нас выступали всякие люди – лейборист, и коммунист, и просто шутник какой-то, и еще один человек ругал христианство. Общество южнолондонских рационалистов или что-то в этом роде. Он красивый, только пятна по всей щеке. Его почти никто не слушал, никто не спрашивал. Он ругал то, что и так кончилось, и я все удивлялась, зачем он старается. Я постояла, послушала – он спорил против доказательств бытия Божьего. Не знала, что они есть,– разве вот это, что я чувствую, когда мне страшно одной.
Я испугалась, а вдруг Генри передумал и прислал телеграмму, что едет домой? Никогда не знаю, чего я больше боюсь – что я расстроюсь или что Морис расстроится. И тогда, и тогда выходит одно и то же, мы ссоримся. Я сержусь на себя, он – на меня. Я пошла домой, телеграммы не было, Морис ждал лишних десять минут, я рассердилась, что он там сердится, а он вдруг был очень добрый.
Мы никогда не бывали вместе так долго, а еще впереди была ночь. Мы купили салату, булочек, выкупили по карточкам масло – много есть мы не хотели, было очень тепло. Сейчас тоже тепло, все скажут: «Ах, какое лето!» – а я еду в деревню, к Генри, и все навсегда кончилось. Мне страшно – это и есть пустыня, вокруг никого, ничего, на много миль. Если бы я осталась в Лондоне, меня могли бы быстро убить, но в Лондоне я бы пошла и набрала единственный номер, который я знаю наизусть. Я часто забываю свой -наверное, Фрейд сказал бы, что я его хочу забыть, потому что это еще и номер Генри. Но я Генри люблю, я желаю ему счастья. Я только сегодня его не люблю, потому что он счастлив, а мы с Морисом – нет, и он об этом не узнает. Он скажет, что у меня усталый вид, и решит, что это обычные дела, ему теперь не нужно считать, когда они.
Сегодня завыли сирены – то есть, конечно, вчера, но какая разница?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16