Этого, еще молодого, человека наркотики превратили в старика, в ветошь, и теперь он только и был способен, что просить милостыню на выпивку и прочие гнусности. Я всегда старался обходить его стороной. Я терпеть не могу, просто ненавижу, когда посреди улицы меня останавливает какой-нибудь недоумок. Хотя в равной степени ненавижу сограждан, которые вырастают у меня на пути, предлагая подписать какие-то воззвания против наркотиков. Но избежать встречи с Камило было не так уж и просто, вернее, практически невозможно; а встреча с этим отбросом человечества всегда требовала великого терпения – можно даже сказать, это было великим испытанием – попасть в цепкие и дурацкие когти молодого старика Камило.
– Эй, послушай, у меня к тебе дело.
Он повторил свою излюбленную фразу – сколько раз я слышал ее прежде? – и смотрел на меня своим единственным глазом, как Полифем, а этот его единственный глаз был очень грустным и каким-то блеклым, только с самого края оставался чуть более яркий ободок, зато в самом углу глаза что-то жутко пульсировало – таким был единственный стариковский глаз этого молодого человека.
– Эй, послушай, у меня к тебе дело.
Понятно, почему обитатели нашего района с каждым днем относились к нему все хуже и хуже, кроме того, они все чаще сравнивали его с попугаем: Попка-дурак – так в шутку прозвала его андалузка с улицы Марта, девушка из булочной, которая внешне была здорово похожа на Роситу и еще на Кармину – недаром же они с Роситой сестры, хотя одна была сущим дьяволом, а вторая – воплощением добродетели и верности. В данный момент андалузка, как и всегда, резала хлеб, наблюдая с обычным своим задорным видом, как на меня наседает Камило.
Я всегда изрыгал себе под нос проклятия, когда, выйдя на улицу, имел несчастье столкнуться с этим бездомным парнем, потому что заранее знал, как трудно – трудно всем, но мне особенно – будет от него отвязаться. Главная проблема при таких встречах – то самое терпение, которого непонятно где следовало набраться. В молодости я не раздумывая, и даже с готовностью, дал бы ему несколько монет и даже дружески похлопал бы по плечу, потому что в ту пору я был сердит на весь мир и больше всего ненавидел класс, к которому сам принадлежал, – буржуазию. Если бы я встретил Камило тогда, я протянул бы ему руку – пролетарии и обездоленные вызывали у меня сочувствие. С годами я поумнел, и гнев мой начал распространяться почти на всех окружающих людей независимо от их социальной принадлежности; исключение я делал только для обездоленных с улицы Дурбан, потому как считал, что их жалкие образы могут мне пригодиться – и не ошибся – для укрепления собственного морального авторитета, который, в свою очередь, поможет мне сделать успешную писательскую карьеру.
Когда в тот день я увидел перед собой Камило, гнев мой распространился на весь мир, уже почти без всяких исключений. Бедняга не мог выбрать худшего момента, чтобы прицепиться ко мне. Первое, о чем я возмечтал, завидев его, это чтобы мерзкая рожа – а она была до того мерзкой, что я даже решил не использовать ее в своих «Несчастных ликах», – вдруг взяла бы да и растаяла в воздухе, подобно смутному воспоминанию о лице какого-то случайного встречного.
Ничего не получилось. В тот зимний день, когда я шагал по улице Марти, держа за руку сына, рядом с хлебной лавкой я понял, что сделать лицо Камило невидимым, стереть его с окружающего пейзажа будет очень трудно. Я бросил беспомощный взгляд на андалузку, которая напоминала – вернее, была идеальным скрещением двух сестер – и Роситу, и Кармину. Она улыбнулась мне одновременно и ангельской, и развратной улыбкой. Бруно, напуганный настырностью одноглазого человека, изо всех своих детских силенок сжал мою руку. Тогда я гневно глянул на докучливого попрошайку, и меня вдруг ошеломила очевидность простой истины, которой прежде я почему-то не улавливал. Мне внезапно открылась совершенно очевидная вещь: на самом-то деле Камило вызывал во мне не только бешенство, мне всегда было больно; да, именно это слово подходит тут как нельзя лучше: больно встречать взгляд глаза, заблудившегося среди развалин его лица.
И следом мне открылось, почему из всех обитателей нашего района я один так сильно раздражался при встрече с Камило: он не только оживлял в моей душе горькую тоску – желание найти для себя какое-нибудь, пусть самое убогое, место в любой Системе, – но еще и переносил меня в мир неизбывной боли. По неведомым мне причинам – а они и до сих пор остаются неведомыми – я необъяснимо остро реагировал на его взгляд, в котором отражалась сильная боль, этот взгляд имел надо мной странную власть, он пронзал меня насквозь, превращал в комок боли – уже моей боли.
Камило, видимо, каким-то образом уловил это и приставал ко мне нахальнее, чем к другим обитателям нашего района. Но в тот день на улице Марти он не учел того, что я был целиком поглощен множеством разных проблем и уже самим своим появлением он вывел меня за границы всякого человеческого терпения, оно было не бесконечным.
– Отойди, – сказал я ему. Мне очень хотелось двинуть ему по роже, и, чтобы справиться с собой, я кинул взгляд на милую андалузку, и та ответила взглядом, сопроводив его широкой улыбкой, которая напомнила, что всего через пару часов я увижу в зале среди публики Роситу, а ведь я еще не успел – бездомный парень в тот момент показался мне главной помехой – подготовиться к лекции.
Если бы несчастный Камило знал, в каком раздражении я пребываю, он, думается, не посмел бы снова ко мне подступить.
– Сказал тебе – отойди, – повторил я.
И тут случилось самое худшее. Мой сын сообщил, явно не понимая значения своих слов, что Камило и есть тот человек, который назвал его девочкой. Даже сам Камило, плавая в алкогольном тумане, сумел-таки уловить, насколько серьезно это обвинение. Я сделал вид, будто поверил Бруно, но все же переспросил, правду ли он говорит и уверен ли в том, что узнал этого человека. Бруно почесал затылок, потом сказал:
– Очень даже уверен. Он еще говорил, что у меня локоны, вот что он говорил.
Я просто взбесился, у меня случился приступ паранойи, хотя я никогда не был к ней предрасположен. Локоны – это вроде бы косвенный намек на дочку Роситы. Опасаясь, что вот-вот у меня окончательно откажут тормоза, я попытался взять себя в руки и как можно трезвее взглянуть на ситуацию. Бруно упомянул про локоны, но даже в бреду нельзя заподозрить, что он имел в виду локоны девочки, которую никогда в жизни не видел, хотя она и приходится ему двоюродной сестрой. Я старался усмирить расходившиеся нервы, но это не очень-то получалось, и в поиске выхода из положения я зачем-то оглянулся назад. Вернее, я словно оглянулся в прошлое, вернулся в тот день, когда познакомился с Роситой, увидел ее в толпе на Рамблас, когда она, покорно отдавшись на волю праздничного людского потока, позволяла нести себя куда ему заблагорассудится; Росита шла, взяв под руки двух подруг; одна была в белом платье, вторая – в небесно-голубом; у Роситы волосы свободно падали на плечи; и еще на ней не было чулок; она глянула на меня – и сразила наповал; в Барселоне только что прошел дождь, и закатные лучи всеми цветами радуги переливались в лужах. Да, я влюбился с первого взгляда, и судьбе было угодно, чтобы час спустя я снова увидел девушку в каком-то ресторане. Но я бы громко расхохотался, скажи мне тогда кто-нибудь, что у этой взбалмошной и легкомысленной девушки имеется сестра, на которой я вскоре женюсь.
Я оглянулся в прошлое и вспомнил свою первую встречу с Роситой, потом вернулся в настоящее и бросил очередной взгляд в сторону булочной, и андалузка сказала мне «прощай», улыбнувшись как всегда загадочно.
Этот неожиданный знак прощания – может, он служил предвестием того, что в тот же вечер после лекции я потеряю Роситу? – а также безудержная и злая фантазия моего сына, и еще жуткая тоска, и прилипчивый взгляд молодого попрошайки – все, казалось, объединилось против меня, и я с каждой минутой раздражался сильнее и сильнее.
– Эй, послушай, у меня к тебе дело.
Мы уже дошли до улицы Дурбан и как раз проходили мимо парикмахерской; взгляд Камило стал еще прилипчивее. Никогда еще он с такой очевидностью не олицетворял в моих глазах все мои горести, тоску, которая грызла меня из-за того, что я не знал, как же закончится нынешний день, когда по всем признакам должна решиться моя судьба. А Бруно, далекий, как и все дети, от родительских проблем, подливая масла в огонь, продолжал тянуть свое:
– Папа, этот сеньор сказал, что у меня нет того, что есть у всех мальчиков.
– Ты не придумываешь, Бруно?
– И еще он сказал, что и ты тоже девочка.
– Эй, послушай, у меня к тебе дело, – теперь попрошайка повернулся к Бруно.
В очередной раз повторив эту фразу, он добился того, что в голове у меня, так сказать, заискрило. Он обратился к Бруно – и этого я уж никак не мог стерпеть.
– Эй, послушай, у меня к тебе дело, я ничего такого не говорил, о чем это ты, а? – бормотал он, еле ворочая пьяным языком. – Послушай, мальчик: «Boogie-woogie…»
– Нет, ты говорил, – возразил Бруно.
И тут Камило протянул к нему руку. Я сказал себе, что это уже предел всему, и с угрозой показал попрошайке открытую ладонь. Он удивленно глянул на мою руку, потом вдруг захохотал, словно ему удалось прочесть свою несчастную судьбу по линиям чужой ладони. Я не сдержался, я сделал шаг вперед и снова замахнулся. Камило отступил и потерял равновесие, потом во весь свой пьяный рост опрокинулся назад, едва не разбив стеклянную дверь парикмахерской. Бруно от неожиданности онемел и окаменел; вполне возможно – подумалось мне в тот миг, – через несколько лет мой сын будет описывать этот эпизод, сидя на диване у психиатра.
Но тут на улицу вышел парикмахер – взглянуть, что происходит; никогда не забуду ошарашенного лица проклятого Гедеса, который увидел распростертого на земле Камило – от удара у того отключились последние мозги, он лежал и в беспамятстве бормотал «boogie-woogie», – и еще он увидел меня с поднятым кулаком и зверским выражением лица. Парикмахер настолько изумился, что ничего не спросил, он просто остолбенел, не поверив собственным глазам, он стоял, схватившись рукой за подбородок, словно думал обо мне в таких приблизительно выражениях: «Черт! Нынче этот тип решил передраться со всей округой».
Сам не знаю, как это получилось, но, возобновив путь домой, поднимаясь по улице Дурбан, круто идущей вверх, и пребывая в самом дурном расположении духа, я задался вопросом: а если в итоге окажется, что сегодняшний день не столь уж и важен, как мне видится? Если, поменяв собственный литературный метод и стиль, я так-таки ничего не переменю в своей жизни, а ведь по сути лишь это имеет значение. И тут же у меня в голове составилась некая теория, которая позволила мне выйти из тупикового состояния; я подумал: а вдруг на самом деле вся эта любовная дилемма нужна мне для того, чтобы чувствовать себя живым и чем-нибудь занять голову, – иными словами, я подумал: а может, все мои любовные метания на самом деле защищают меня от куда более серьезного зла, от зла, на которое пришла пора взглянуть честно, оно сводится к следующему: когда мне придет пора умирать, со мной вместе умрут мои сомнения и борьба с самим собой, и та вечная любовная дилемма, которая разрывает меня на части, и еще со мной вместе умрут – сказал я себе – все до одной мои страсти и склонности, любопытство и тяга к шпионству; иначе говоря, со мной вместе умрет все, а польза от этого будет одна, одно хорошее – с моей смертью мир станет гораздо проще.
Но и эта теория – средство, на которое я уповал, чтобы заглушить тревогу из-за любовной дилеммы, стоявшей передо мной, и это средство на деле, разумеется, было – в чем я тотчас и убедился – куда хуже самой болезни, и тогда я продолжил восхождение по улице Дурбан, и стало мне еще горше, чем прежде.
– Ничего, – сказал я себе, вспоминая слова отца, – на самом деле ничего особенного не происходит. В конце концов, смерть – это когда умирают. Вот и все.
Но в тот миг что-то все-таки происходило. По правде говоря, я чувствовал себя хуже некуда; продолжая шагать вверх по улице Дурбан, я чувствовал себя самым несчастным из всех несчастных.
Мне повезло.
Хорошо известно, что все привратники – как, впрочем, и таксисты – шпионы. Наш же консьерж, надо заметить, был исключением из правила. Когда в тот день я снова переступил порог своего дома, он даже не поднял глаз от книги – на сей раз от романа, и, как это ни парадоксально, назывался роман «Всегда все те же ценные бумаги – со времен Мата Хари». Поэтому он и не заметил моего покалеченного носа.
– Добрый день, – механически ответил он на мое приветствие. Он был не слишком словоохотлив и редко с кем вступал в беседу. Только один раз, как мне помнится, я застал его за оживленным разговором. Он болтал с моим соседом по лестничной площадке, и я навострил уши, чтобы незаметно подслушать, о чем идет речь; так вот, привратник рассуждал о месте, на котором построен наш дом, оно, мол, имело весьма загадочную историю.
– После войны здесь стояла обсерватория, – услышал я его голос, – а вы разве не знали?
Оказавшись дома, я собрался было поскорее завершить подготовку к лекции, но не смог не ответить на призыв автоответчика, который мигал в темном коридоре. Я нашел там два сообщения: Кармина тревожилась из-за нашего с Бруно отсутствия, второй звонок был из Сории – мне предлагали сто тысяч песет, «не облагаемых налогом», за лекцию на тему «Смерть романа». Сто тысяч песет – совсем даже недурно. Заодно полюбуюсь золотистыми тополями и Дуэро, потом заеду в Нумансию. Только вот что, черт побери, я должен им говорить о пресловутой смерти романа? И что нам скажет напоследок сам роман – одной ногой шагнувший в могилу? Я вообразил себе этот бедный несчастный роман: словно он рассуждает, как актер из вестерна Николаса Рея, который перед смертью произнес такие слова: «Какая разница, что я могу вам сказать, если я всего лишь второстепенный персонаж?»
Меня это позабавило – я представил себе название будущей лекции в Сории: «Роман как актер второго плана». Потом я задумался: а есть ли шпионы в Сории или все они скрываются в руинах Нумансии? Я зажег сигарету, и мне почудилось, будто я сделал это характерным шпионским жестом. Плащ, черные очки и скромный смертоносный зонт. Лишь это мне и надо, чтобы нарядиться шпионом, к тому же такой маскарад пойдет лекции только на пользу. Основа шпионажа – обман, поэтому, если я пойду читать лекцию в маскарадном костюме, он сделает ее еще убедительнее. Я решил, что в Сорию тоже поеду не просто так, а в костюме актеpa второго плана или в костюме золотистого тополя. Ну это мы еще обдумаем… Итак, впредь я буду непременно кем-нибудь наряжаться, какой бы ни была тема лекции, которую мне предстоит читать. Вот о чем я размышлял, когда заметил, что Бруно молча наблюдает за мной, застыв на пороге своей комнаты. Его взгляд, казалось, воплощал в себе всю наглость, свойственную детям, когда они по своему обыкновению упрямо стоят на пороге и этим своим вызывающим и даже бунтарским стоянием бесят взрослых, но взгляд Бруно был в какой-то мере даже сочувственным, словно сын угадал, какие планы я только что строил.
– Не забудь, что ты наказан, – сказал я ему.
Тут я подумал о бездомном парне, и передо мной очень легко, вмиг и словно само собой нарисовалось продолжение вечерней лекции. Мне даже не пришлось запираться в кабинете. Продолжение мне подарила улица Дурбан, как до сих пор щедро дарила трагические и при этом совершенно правдивые истории. Пожалуй, я сообщу уважаемым слушателям, состоящим сплошь из обитателей улицы Верди, что в нашем районе, если судить по навязчивой рекламе, проплаченной неким банком, имеется все что угодно – имеется даже некий молодой человек, который изображает из себя нищего, чтобы воздать таким образом долг памяти первому шпиону в истории литературы – барду по имени Одиссей, ведь это он в четвертой главе сочинения Гомера переодевается нищим и добывает в одном троянском городе весьма ценную информацию. Но раз уж о том зашла речь, почему бы не пофантазировать и дальше, – у меня, между прочим, болел разбитый нос, и я жаждал мести, – почему бы не поведать собравшейся в зале почтенной публике, что рекламный календарь на стене в парикмахерской на улице Дурбан – с белыми зайцами и очень швейцарским снегом – выдавал безмерную тоску парикмахера: его мечте не суждено было сбыться – он так и не стал начальником службы контрразведки ЦРУ, не стал главой знаменитой части «Суперсверхсекретный глубокий снег».
Там же, стоя в темном коридоре рядом с телефоном, я припомнил день – об этом я тоже расскажу на лекции, – когда беседовал о футболе с одним мексиканским другом, который оказался проездом в Барселоне, лет пять тому назад;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
– Эй, послушай, у меня к тебе дело.
Он повторил свою излюбленную фразу – сколько раз я слышал ее прежде? – и смотрел на меня своим единственным глазом, как Полифем, а этот его единственный глаз был очень грустным и каким-то блеклым, только с самого края оставался чуть более яркий ободок, зато в самом углу глаза что-то жутко пульсировало – таким был единственный стариковский глаз этого молодого человека.
– Эй, послушай, у меня к тебе дело.
Понятно, почему обитатели нашего района с каждым днем относились к нему все хуже и хуже, кроме того, они все чаще сравнивали его с попугаем: Попка-дурак – так в шутку прозвала его андалузка с улицы Марта, девушка из булочной, которая внешне была здорово похожа на Роситу и еще на Кармину – недаром же они с Роситой сестры, хотя одна была сущим дьяволом, а вторая – воплощением добродетели и верности. В данный момент андалузка, как и всегда, резала хлеб, наблюдая с обычным своим задорным видом, как на меня наседает Камило.
Я всегда изрыгал себе под нос проклятия, когда, выйдя на улицу, имел несчастье столкнуться с этим бездомным парнем, потому что заранее знал, как трудно – трудно всем, но мне особенно – будет от него отвязаться. Главная проблема при таких встречах – то самое терпение, которого непонятно где следовало набраться. В молодости я не раздумывая, и даже с готовностью, дал бы ему несколько монет и даже дружески похлопал бы по плечу, потому что в ту пору я был сердит на весь мир и больше всего ненавидел класс, к которому сам принадлежал, – буржуазию. Если бы я встретил Камило тогда, я протянул бы ему руку – пролетарии и обездоленные вызывали у меня сочувствие. С годами я поумнел, и гнев мой начал распространяться почти на всех окружающих людей независимо от их социальной принадлежности; исключение я делал только для обездоленных с улицы Дурбан, потому как считал, что их жалкие образы могут мне пригодиться – и не ошибся – для укрепления собственного морального авторитета, который, в свою очередь, поможет мне сделать успешную писательскую карьеру.
Когда в тот день я увидел перед собой Камило, гнев мой распространился на весь мир, уже почти без всяких исключений. Бедняга не мог выбрать худшего момента, чтобы прицепиться ко мне. Первое, о чем я возмечтал, завидев его, это чтобы мерзкая рожа – а она была до того мерзкой, что я даже решил не использовать ее в своих «Несчастных ликах», – вдруг взяла бы да и растаяла в воздухе, подобно смутному воспоминанию о лице какого-то случайного встречного.
Ничего не получилось. В тот зимний день, когда я шагал по улице Марти, держа за руку сына, рядом с хлебной лавкой я понял, что сделать лицо Камило невидимым, стереть его с окружающего пейзажа будет очень трудно. Я бросил беспомощный взгляд на андалузку, которая напоминала – вернее, была идеальным скрещением двух сестер – и Роситу, и Кармину. Она улыбнулась мне одновременно и ангельской, и развратной улыбкой. Бруно, напуганный настырностью одноглазого человека, изо всех своих детских силенок сжал мою руку. Тогда я гневно глянул на докучливого попрошайку, и меня вдруг ошеломила очевидность простой истины, которой прежде я почему-то не улавливал. Мне внезапно открылась совершенно очевидная вещь: на самом-то деле Камило вызывал во мне не только бешенство, мне всегда было больно; да, именно это слово подходит тут как нельзя лучше: больно встречать взгляд глаза, заблудившегося среди развалин его лица.
И следом мне открылось, почему из всех обитателей нашего района я один так сильно раздражался при встрече с Камило: он не только оживлял в моей душе горькую тоску – желание найти для себя какое-нибудь, пусть самое убогое, место в любой Системе, – но еще и переносил меня в мир неизбывной боли. По неведомым мне причинам – а они и до сих пор остаются неведомыми – я необъяснимо остро реагировал на его взгляд, в котором отражалась сильная боль, этот взгляд имел надо мной странную власть, он пронзал меня насквозь, превращал в комок боли – уже моей боли.
Камило, видимо, каким-то образом уловил это и приставал ко мне нахальнее, чем к другим обитателям нашего района. Но в тот день на улице Марти он не учел того, что я был целиком поглощен множеством разных проблем и уже самим своим появлением он вывел меня за границы всякого человеческого терпения, оно было не бесконечным.
– Отойди, – сказал я ему. Мне очень хотелось двинуть ему по роже, и, чтобы справиться с собой, я кинул взгляд на милую андалузку, и та ответила взглядом, сопроводив его широкой улыбкой, которая напомнила, что всего через пару часов я увижу в зале среди публики Роситу, а ведь я еще не успел – бездомный парень в тот момент показался мне главной помехой – подготовиться к лекции.
Если бы несчастный Камило знал, в каком раздражении я пребываю, он, думается, не посмел бы снова ко мне подступить.
– Сказал тебе – отойди, – повторил я.
И тут случилось самое худшее. Мой сын сообщил, явно не понимая значения своих слов, что Камило и есть тот человек, который назвал его девочкой. Даже сам Камило, плавая в алкогольном тумане, сумел-таки уловить, насколько серьезно это обвинение. Я сделал вид, будто поверил Бруно, но все же переспросил, правду ли он говорит и уверен ли в том, что узнал этого человека. Бруно почесал затылок, потом сказал:
– Очень даже уверен. Он еще говорил, что у меня локоны, вот что он говорил.
Я просто взбесился, у меня случился приступ паранойи, хотя я никогда не был к ней предрасположен. Локоны – это вроде бы косвенный намек на дочку Роситы. Опасаясь, что вот-вот у меня окончательно откажут тормоза, я попытался взять себя в руки и как можно трезвее взглянуть на ситуацию. Бруно упомянул про локоны, но даже в бреду нельзя заподозрить, что он имел в виду локоны девочки, которую никогда в жизни не видел, хотя она и приходится ему двоюродной сестрой. Я старался усмирить расходившиеся нервы, но это не очень-то получалось, и в поиске выхода из положения я зачем-то оглянулся назад. Вернее, я словно оглянулся в прошлое, вернулся в тот день, когда познакомился с Роситой, увидел ее в толпе на Рамблас, когда она, покорно отдавшись на волю праздничного людского потока, позволяла нести себя куда ему заблагорассудится; Росита шла, взяв под руки двух подруг; одна была в белом платье, вторая – в небесно-голубом; у Роситы волосы свободно падали на плечи; и еще на ней не было чулок; она глянула на меня – и сразила наповал; в Барселоне только что прошел дождь, и закатные лучи всеми цветами радуги переливались в лужах. Да, я влюбился с первого взгляда, и судьбе было угодно, чтобы час спустя я снова увидел девушку в каком-то ресторане. Но я бы громко расхохотался, скажи мне тогда кто-нибудь, что у этой взбалмошной и легкомысленной девушки имеется сестра, на которой я вскоре женюсь.
Я оглянулся в прошлое и вспомнил свою первую встречу с Роситой, потом вернулся в настоящее и бросил очередной взгляд в сторону булочной, и андалузка сказала мне «прощай», улыбнувшись как всегда загадочно.
Этот неожиданный знак прощания – может, он служил предвестием того, что в тот же вечер после лекции я потеряю Роситу? – а также безудержная и злая фантазия моего сына, и еще жуткая тоска, и прилипчивый взгляд молодого попрошайки – все, казалось, объединилось против меня, и я с каждой минутой раздражался сильнее и сильнее.
– Эй, послушай, у меня к тебе дело.
Мы уже дошли до улицы Дурбан и как раз проходили мимо парикмахерской; взгляд Камило стал еще прилипчивее. Никогда еще он с такой очевидностью не олицетворял в моих глазах все мои горести, тоску, которая грызла меня из-за того, что я не знал, как же закончится нынешний день, когда по всем признакам должна решиться моя судьба. А Бруно, далекий, как и все дети, от родительских проблем, подливая масла в огонь, продолжал тянуть свое:
– Папа, этот сеньор сказал, что у меня нет того, что есть у всех мальчиков.
– Ты не придумываешь, Бруно?
– И еще он сказал, что и ты тоже девочка.
– Эй, послушай, у меня к тебе дело, – теперь попрошайка повернулся к Бруно.
В очередной раз повторив эту фразу, он добился того, что в голове у меня, так сказать, заискрило. Он обратился к Бруно – и этого я уж никак не мог стерпеть.
– Эй, послушай, у меня к тебе дело, я ничего такого не говорил, о чем это ты, а? – бормотал он, еле ворочая пьяным языком. – Послушай, мальчик: «Boogie-woogie…»
– Нет, ты говорил, – возразил Бруно.
И тут Камило протянул к нему руку. Я сказал себе, что это уже предел всему, и с угрозой показал попрошайке открытую ладонь. Он удивленно глянул на мою руку, потом вдруг захохотал, словно ему удалось прочесть свою несчастную судьбу по линиям чужой ладони. Я не сдержался, я сделал шаг вперед и снова замахнулся. Камило отступил и потерял равновесие, потом во весь свой пьяный рост опрокинулся назад, едва не разбив стеклянную дверь парикмахерской. Бруно от неожиданности онемел и окаменел; вполне возможно – подумалось мне в тот миг, – через несколько лет мой сын будет описывать этот эпизод, сидя на диване у психиатра.
Но тут на улицу вышел парикмахер – взглянуть, что происходит; никогда не забуду ошарашенного лица проклятого Гедеса, который увидел распростертого на земле Камило – от удара у того отключились последние мозги, он лежал и в беспамятстве бормотал «boogie-woogie», – и еще он увидел меня с поднятым кулаком и зверским выражением лица. Парикмахер настолько изумился, что ничего не спросил, он просто остолбенел, не поверив собственным глазам, он стоял, схватившись рукой за подбородок, словно думал обо мне в таких приблизительно выражениях: «Черт! Нынче этот тип решил передраться со всей округой».
Сам не знаю, как это получилось, но, возобновив путь домой, поднимаясь по улице Дурбан, круто идущей вверх, и пребывая в самом дурном расположении духа, я задался вопросом: а если в итоге окажется, что сегодняшний день не столь уж и важен, как мне видится? Если, поменяв собственный литературный метод и стиль, я так-таки ничего не переменю в своей жизни, а ведь по сути лишь это имеет значение. И тут же у меня в голове составилась некая теория, которая позволила мне выйти из тупикового состояния; я подумал: а вдруг на самом деле вся эта любовная дилемма нужна мне для того, чтобы чувствовать себя живым и чем-нибудь занять голову, – иными словами, я подумал: а может, все мои любовные метания на самом деле защищают меня от куда более серьезного зла, от зла, на которое пришла пора взглянуть честно, оно сводится к следующему: когда мне придет пора умирать, со мной вместе умрут мои сомнения и борьба с самим собой, и та вечная любовная дилемма, которая разрывает меня на части, и еще со мной вместе умрут – сказал я себе – все до одной мои страсти и склонности, любопытство и тяга к шпионству; иначе говоря, со мной вместе умрет все, а польза от этого будет одна, одно хорошее – с моей смертью мир станет гораздо проще.
Но и эта теория – средство, на которое я уповал, чтобы заглушить тревогу из-за любовной дилеммы, стоявшей передо мной, и это средство на деле, разумеется, было – в чем я тотчас и убедился – куда хуже самой болезни, и тогда я продолжил восхождение по улице Дурбан, и стало мне еще горше, чем прежде.
– Ничего, – сказал я себе, вспоминая слова отца, – на самом деле ничего особенного не происходит. В конце концов, смерть – это когда умирают. Вот и все.
Но в тот миг что-то все-таки происходило. По правде говоря, я чувствовал себя хуже некуда; продолжая шагать вверх по улице Дурбан, я чувствовал себя самым несчастным из всех несчастных.
Мне повезло.
Хорошо известно, что все привратники – как, впрочем, и таксисты – шпионы. Наш же консьерж, надо заметить, был исключением из правила. Когда в тот день я снова переступил порог своего дома, он даже не поднял глаз от книги – на сей раз от романа, и, как это ни парадоксально, назывался роман «Всегда все те же ценные бумаги – со времен Мата Хари». Поэтому он и не заметил моего покалеченного носа.
– Добрый день, – механически ответил он на мое приветствие. Он был не слишком словоохотлив и редко с кем вступал в беседу. Только один раз, как мне помнится, я застал его за оживленным разговором. Он болтал с моим соседом по лестничной площадке, и я навострил уши, чтобы незаметно подслушать, о чем идет речь; так вот, привратник рассуждал о месте, на котором построен наш дом, оно, мол, имело весьма загадочную историю.
– После войны здесь стояла обсерватория, – услышал я его голос, – а вы разве не знали?
Оказавшись дома, я собрался было поскорее завершить подготовку к лекции, но не смог не ответить на призыв автоответчика, который мигал в темном коридоре. Я нашел там два сообщения: Кармина тревожилась из-за нашего с Бруно отсутствия, второй звонок был из Сории – мне предлагали сто тысяч песет, «не облагаемых налогом», за лекцию на тему «Смерть романа». Сто тысяч песет – совсем даже недурно. Заодно полюбуюсь золотистыми тополями и Дуэро, потом заеду в Нумансию. Только вот что, черт побери, я должен им говорить о пресловутой смерти романа? И что нам скажет напоследок сам роман – одной ногой шагнувший в могилу? Я вообразил себе этот бедный несчастный роман: словно он рассуждает, как актер из вестерна Николаса Рея, который перед смертью произнес такие слова: «Какая разница, что я могу вам сказать, если я всего лишь второстепенный персонаж?»
Меня это позабавило – я представил себе название будущей лекции в Сории: «Роман как актер второго плана». Потом я задумался: а есть ли шпионы в Сории или все они скрываются в руинах Нумансии? Я зажег сигарету, и мне почудилось, будто я сделал это характерным шпионским жестом. Плащ, черные очки и скромный смертоносный зонт. Лишь это мне и надо, чтобы нарядиться шпионом, к тому же такой маскарад пойдет лекции только на пользу. Основа шпионажа – обман, поэтому, если я пойду читать лекцию в маскарадном костюме, он сделает ее еще убедительнее. Я решил, что в Сорию тоже поеду не просто так, а в костюме актеpa второго плана или в костюме золотистого тополя. Ну это мы еще обдумаем… Итак, впредь я буду непременно кем-нибудь наряжаться, какой бы ни была тема лекции, которую мне предстоит читать. Вот о чем я размышлял, когда заметил, что Бруно молча наблюдает за мной, застыв на пороге своей комнаты. Его взгляд, казалось, воплощал в себе всю наглость, свойственную детям, когда они по своему обыкновению упрямо стоят на пороге и этим своим вызывающим и даже бунтарским стоянием бесят взрослых, но взгляд Бруно был в какой-то мере даже сочувственным, словно сын угадал, какие планы я только что строил.
– Не забудь, что ты наказан, – сказал я ему.
Тут я подумал о бездомном парне, и передо мной очень легко, вмиг и словно само собой нарисовалось продолжение вечерней лекции. Мне даже не пришлось запираться в кабинете. Продолжение мне подарила улица Дурбан, как до сих пор щедро дарила трагические и при этом совершенно правдивые истории. Пожалуй, я сообщу уважаемым слушателям, состоящим сплошь из обитателей улицы Верди, что в нашем районе, если судить по навязчивой рекламе, проплаченной неким банком, имеется все что угодно – имеется даже некий молодой человек, который изображает из себя нищего, чтобы воздать таким образом долг памяти первому шпиону в истории литературы – барду по имени Одиссей, ведь это он в четвертой главе сочинения Гомера переодевается нищим и добывает в одном троянском городе весьма ценную информацию. Но раз уж о том зашла речь, почему бы не пофантазировать и дальше, – у меня, между прочим, болел разбитый нос, и я жаждал мести, – почему бы не поведать собравшейся в зале почтенной публике, что рекламный календарь на стене в парикмахерской на улице Дурбан – с белыми зайцами и очень швейцарским снегом – выдавал безмерную тоску парикмахера: его мечте не суждено было сбыться – он так и не стал начальником службы контрразведки ЦРУ, не стал главой знаменитой части «Суперсверхсекретный глубокий снег».
Там же, стоя в темном коридоре рядом с телефоном, я припомнил день – об этом я тоже расскажу на лекции, – когда беседовал о футболе с одним мексиканским другом, который оказался проездом в Барселоне, лет пять тому назад;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14