Оглушённый свалившимся несчастьем, вдавленный в землю собственным бессилием, Нартахов смотрел в равнодушное небо и плакал. Слёзы медленно текли из его глаз, и подкрашенные розовым облака то виделись чётко и ясно, то становились размытыми и далёкими.
Постепенно Нартахов осознал, что он лежит на дне неглубокой канавы, сплошь заросшей чертополохом, ощупал под собой влажную мягкую землю. Внезапно ему послышался неясный, утайливый шорох, и ему подумалось, что кто-то из его друзей каким-то чудом остался жив, и, хотя разум не поверил в чудо, сердце затрепетало от радости. Нартахов медленно повернул голову на шорох и совсем рядом увидел большую серую мышь. Мышь бесстрашно смотрела на беспомощного человека чёрными бусинками глаз, и Нартахов возненавидел эту мышь, лишившую его надежды.
Где-то раздались пулемётные очереди, так, по крайней мере, показалось вначале, и со всколыхнувшейся снова надеждой Нартахов подумал, что это свои, но быстро разобрался: трещат мотоциклы. Шум мотоциклов приблизился и заглох где-то совсем рядом, послышалась немецкая речь. Нартахов впервые так близко услышал чужие слова и внутренне содрогнулся, но через несколько минут мотоциклы затрещали снова. Лоб Нартахова покрылся холодной испариной: как страшно быть перед врагами беспомощным, безоружным, словно бескрылый утёнок.
Холод всё глубже и глубже проникал в тело Нартахова, и он никак не мог унять судорожную дрожь. И ему казалось: остановись вражеские мотоциклисты чуть позднее, они бы непременно услышали дробный перестук его зубов.
То и дело мимо проезжали машины, и он ещё издали, по звуку, определял, что это немецкие, а несколько раз мимо проходили солдаты, но чертополох надёжно укрывал его от чужих глаз.
Так он лежал до тех пор, пока не сгустились сумерки, и можно стало без особого опасения выбраться из канавы. Он медленно, словно боясь расплескать остатки жизни, повернулся на бок и всё так же медленно, проверяя себя, встал на четвереньки. Двигаться было можно, хотя каждое движение давалось с великим трудом. Приходя в себя, он некоторое время постоял, уткнувшись лбом во влажную землю, и стал выбираться из канавы.
Теперь он смог осмотреться. Неподалёку он увидел плетень, несколько построек, дорогу, большое дерево и в стороне от дороги свой безжизненный танк. Нартахов никак не мог понять, почему он оказался от танка так далеко… Скорее всего, в полубессознании, мучимый ожогами, он сам уполз сюда, в канаву. Как бы там ни было, это спасло ему жизнь: фашисты наверняка побывали около танка.
Дрожа от напряжения и боли, Нартахов пополз к танку. Только теперь, опираясь на руки и видя их перед глазами, Нартахов разглядел, что кисти рук обожжены, комбинезон во многих местах прогорел и в дыры проглядывает сочащееся сукровицей живое мясо.
Он полз медленно, и временами силуэт танка расплывался, терял очертания, в голове начинало звенеть, и Нартахов терпеливо ждал, когда пройдёт дурнота и спадёт с глаз туман.
Когда он был уже совсем близко от своей машины, с запада стал наползать тяжёлый грохот, и Нартахов понял, что это идут танки. Много танков. Грохот всё нарастал и нарастал и наконец заполнил собою весь видимый и слышимый мир: гудело и сотрясалось небо. Словно придавленный этим звуком, Семён вжался в землю и, пожалуй, впервые так ясно осознал, что он во вражеском тылу и со всех сторон его окружают злые силы, грозящие смертью. И ему хотелось сделаться совсем маленьким, незаметным, невидимым чужому глазу. И когда грохот откатился дальше на восток, у него ещё долго не хватало сил оторваться от спасительницы-земли и двинуться вперёд.
Наконец-то Семён подполз к плетню и, хватаясь руками за его пересохшие вицы, поднялся на ноги. Оказывается, он сумел сделать это и сможет не только ползти, но и идти. В сердце Нартахова затеплилась маленькая надежда. Согнувшись и прячась в тени плетня, осторожно, как когда-то подкрадывался к утке, Нартахов направился к танку.
Внезапно он наткнулся на что-то мягкое и, присев на корточки, при неясном ночном свете разглядел солдата-пехотинца, лежавшего навзничь. Мёртвый солдат держал в закоченевшей руке винтовку, и эта-то винтовка и привлекла в первую очередь внимание Нартахова. Он с трудом разжал сведённые смертью пальцы солдата и взял винтовку. Теперь он был вооружён, почувствовал себя увереннее и спокойнее. Бормоча по-якутски извинения, будто солдат мог его услышать и понять, Семён отцепил от пояса убитого гранату и сунул её себе за пазуху. Опираясь на винтовку, как на палку, Семён заковылял к танку.
Даже первого взгляда на танк вблизи было достаточно, чтобы понять, что на чудо надеяться нечего. Взрыв, потрясший машину, сорвал башню и швырнул её на землю, и теперь она напоминала отрубленную голову былинного богатыря. Нартахов прижался щекой к прокопчённому металлу танка, стоял, отдыхая, поглаживая ладонью его шершавую броню, целый год защищавшую его и друзей от смерти; танк был его домом, танк был его оружием и его силой.
Справившись со слабостью, Нартахов обошёл танк и увидел лейтенанта Ерёмина. Вернее, он увидел нечто напоминающее лежащего человека и дальним чутьём, не зависящим от сознания, понял, что это лейтенант Ерёмин, вернее, то, что осталось от него. Нартахову показалось, что лейтенант лежит в очень неудобной позе, голова его слишком запрокинута, и он, стянув с себя шлем, сунул его под голову друга. Он провёл глазами вдоль тела лейтенанта и содрогнулся: там, где должны быть ноги, ничего не было…
Нартахов заплакал. И не стыдился своих слёз, потому что никто не видел его слёз, потому что был он в эту минуту, как никогда, одиноким, потому что горе отделило его сейчас от всех живущих на земле.
— Никус ты мой, Никус… Друг ты мой… Зачем же ты принял смерть вместо меня? Что же мне теперь делать? Как же я теперь буду жить?
Немцы, видимо, чувствовали себя уверенно, не таились, не прятали света: по дороге прошла машина с зажжёнными фарами. Мертвенный свет мазнул по обочине дороги, мазнул по застывшему танку и ушёл в сторону, едва не высветив Нартахова. Но Нартахов не пошевелился, не упал на землю, лишь только нашарил за пазухой гранату. Тяжёлым взглядом он проводил машину и удивился своему безразличию. Ведь стоило его приметить с машины — и вряд ли бы он остался жив. Ведь ещё недавно — да, может быть, всего полчаса назад — стоило подумать, что вот сейчас его убьют, как у него холодело сердце. А теперь вот даже не дрогнуло, не взволновалось. Только сжались зубы да напряглось измученное болью тело.
Людской опыт говорит, что для того, чтобы изменилась суть человека, его характер, нужны годы. Так оно, видимо, и есть. Но Нартахов, много времени спустя мысленно вернувшись к этим минутам, знал, что ушёл он от танка совсем другим человеком.
Как бы то ни было, а хоть и провоевал Нартахов к тому времени чуть ли не два года, не раз побывал на краю гибели, а в душе всё ещё оставался застенчивым и не очень крепким пареньком, нуждавшимся в защите Ерёмина, в заботе и любви старших товарищей. С ними он был силён, а без них был неуверен и слаб.
А теперь над изуродованным телом лейтенанта Ерёмина склонился суровый солдат, разом возмужавший, с отвердевшей душой. Да и надеяться, кроме как на себя, сейчас было не на кого. Он один остался воевать за весь экипаж. Сам себе друг и сам себе командир…
— Прости, Никус, — сказал он тихо. — Надо попрощаться с остальными.
Опираясь на винтовку, Семён начал вставать, но внезапная тянущая боль охватила правую обожжённую ногу, и нога никак не хотела разгибаться. Этого Нартахов не ожидал. Но выход нашёлся. Ползком, подтягиваясь на руках и помогая себе здоровой ногой, сжав зубы, чтобы не застонать, Нартахов через низкий люк втянул себя в танк. В танке тошнотно пахло горелым. Семён знал в танке каждый уголок на ощупь, ему не помешала бы и кромешная темнота, но теперь рука натыкалась лишь на покорёженное чужое железо и ничего не могла узнать. Где-то здесь же, среди этого металла, должны лежать и останки его друзей…
Невидящими глазами смотрел механик-водитель в темноту своего танка, думал о друзьях, но представлял их только живыми, хотя знал, что здесь, рядом, лежат они искромсанные и обожжённые. Растирая сведённую болью ногу, Семён начал выбираться из танка.
Тяжело опустившись на землю, Нартахов чутко, по-охотничьи прислушался. Окрест было тихо. Семён выговорил непослушными губами:
— Прощайте, друзья…
Ему хотелось попросить прощения у друзей за то, что он не может их даже похоронить, сказать, что он любил их и пока он, Семён Нартахов, жив, они будут жить в его сердце.
В темноте послышался размеренный и чёткий топот солдатских сапог. Это шли по дороге немецкие солдаты. Надо было уходить. Бесшумно и быстро…
— Больной, будем умываться.
Нартахов открыл глаза и увидел давешнюю санитарку. Она стояла, прижав к животу белый таз и большую кружку с водой. Семён Максимович послушно приподнялся, стараясь не делать резких движений.
— Ой, да и как же тебе умываться — одни бинты. — Голос женщины смягчился: — Угораздило же тебя. Да ты лежи, лежи. Лежи и не шевелись. Я тебя как-нибудь и сама умою.
Она поставила таз на пол, плеснув из кружки, смочила край полотенца и осторожными, мягкими движениями вытерла открытые участки лица, шею, грудь. Нартахову были приятны прохладные прикосновения полотенца, неожиданная ласковость руки этой хриплоголосой и угловатой женщины. Похоже было, что ухаживать за больными — дело для неё привычное.
— А где у тебя зубная щётка?
— Какая щётка? — удивился Семён Максимович. — Я же сюда прямо с пожара.
— И верно ведь. Тогда пополощи-ка рот водой. — Женщина придвинула кружку к губам Нартахова.
— Спасибо, спасибо, — Семён Максимович повернулся на бок, побулькал во рту водой.
— А теперь отдыхайте. Скоро принесу завтрак.
— Так как вас всё-таки зовут?
— Я же сказала — санитарка.
— У санитарок тоже бывает имя.
— Бывает, — женщина несмело улыбнулась.
— Ну, тогда…
— Ну, тогда меня звать Полиной.
— А отчество? — не отставал Нартахов.
— Ну кто я здесь есть, чтобы меня по имени-отчеству навеличивать. Зови тётя Поля, и всё. — Похоже, что женщине нравился этот разговор, она даже чуть посветлела лицом.
Нартахов приметил перемену в настроении женщины и продолжал с дружеской настойчивостью:
— Выходит, что человеку без должности и отчество иметь нельзя? Так, что ли? А потом, как я буду называть тётей человека, который младше меня? Экий у вас тогда будет престарелый племянничек!
— Сидоркой звался мой отец, — санитарка нахмурилась. — Если верить людям.
— Ну вот и познакомились, Полина Сидоровна, — Нартахов не дал санитарке уйти в свои, похоже, невесёлые воспоминания. — Вы тут привыкли всех называть больной да больной, а у меня тоже имя есть: Семён Максимович Нартахов. Я и больным-то не хочу называться.
— Весёлый вы человек, видно.
— Да нет, не весёлый. Скорее, наоборот. Не весёлый и, как я вам уже говорил, не сладкоежка. Да и зубы у меня от конфет болят. Так что вам придётся меня выручать, — Семён Максимович взял с тумбочки пакет и сунул его под локоть санитарки.
Женщина растерянно смотрела на Нартахова, не готовая ещё принять угощение, но уже и не способная ответить привычной резкостью. Нартахов заметил колебания женщины.
— Спасибо, Полина Сидоровна, — сказал он шёпотом.
Долгое мгновение стояла санитарка молча, сосредоточенно смотрела на оплывшее льдом окно, потом губы её и подбородок чуть дрогнули, она круто повернулась и бросила, не оборачиваясь:
— Я ещё приду.
Утренняя жизнь больницы набирала привычный ритм. Только ушла санитарка, как появилась медсестра — высокая статная девушка с густо накрашенными синими веками. Семён Максимович подумал, глядя на медсестру, что её бы можно назвать красивой, не сожги она осветляющей перекисью свои чудные золотистые волосы, живая прядка которых сохранилась около розового уха. Нартахов послушно взял из рук девушки градусник.
Потом появилась лаборантка и взяла кровь из пальца и из вены.
— Неужели вам мало одного пальца? — просительно поглядел Нартахов на лаборантку.
— Эх вы, мужчины, мужчины, — покровительственно усмехнулась женщина. — Как вы на фронте-то воевали, если чуть не каждого из вас, едва он иголку увидит, в пот бросает?
— Да воевали как-то, — слабо защитился Семён Максимович.
Потом принесли завтрак. Снова появилась медсестра, положила на блюдце несколько таблеток. Семён Максимович положил их в рот, пожевал немного и запил водой.
Утомлённый всей этой утренней суетой и полагая, что он работу свою сделал, Семён Максимович решил подремать. Отгораживаясь от шума и дневного света, Нартахов натянул на голову одеяло. Но уснуть так и не удалось. Вскоре он почувствовал, как кто-то осторожно приподнял край одеяла, и услышал дрогнувший голос Маайи:
— Ой, да что это такое с ним? Семён… Семён, ты меня слышишь?
— Да как мне тебя не слышать, если ты кричишь так, как будто чудище какое увидела, а не мужа своего. Ну что ты панику поднимаешь? Ну, обжёгся, пустяки. А бинтов уж постарались на меня намотать!
— Да какой же это пустяк, — Маайа опустилась на край кровати, — если тебе даже не разрешают вставать.
Нартахов продолжал ворчливо:
— Ты что, больничных порядков не знаешь? Раз попал сюда, обязан лежать. Не сидеть, а лежать. Видишь, здесь нет ни одного кресла, а одни кровати. А меня сегодня вечером или завтра утром отпустят.
— Ну да, так уж и отпустят, — Маайа с сомнением посмотрела на мужа.
— Конечно, отпустят. Ожоги можно лечить и амбулаторно. Только одна вот беда: лицо, данное человеку богом, похоже, будет попорчено. И ещё я боюсь… — Семён Максимович замолчал.
— Чего боишься? — насторожилась Маайа.
— Да вот… Снимут повязки с лица, а там шрамы. Ты посмотришь, посмотришь на меня и бросишь.
— Тебе бы на пожаре язык надо было прижечь, — Маайа улыбнулась. — Серьёзности в тебе никакой. Лежишь на больничной койке и посмеиваешься.
— Ну и прекрасно, что уж, в больнице шутить запрещено?!
— Не запрещено, но тебе не мешало бы хоть чуточку быть посерьёзнее. В твоём возрасте пора бы.
Эти слова из уст Маайи Нартахов слышал так часто, что перестал на них обращать внимание, но спросил лишь для того, чтобы поддержать разговор?
— Неужто я такой глупый?
— А ты ещё и сомневаешься? Кто из приискового руководства попал в больницу? Никто, кроме тебя. Наверняка есть люди, которые в большей мере, чем ты, отвечают за электростанцию, но никто из них самолично не полез в огонь. И правильно.
— Конечно, правильно.
— Ну, а ты что ж, Семён?! Не мальчик ведь, надо и поберечь себя. Или ты надеешься после смерти воскреснуть?
— Неплохо было бы. Но если бы я родился второй раз, Маайа, то опять непременно на тебе женился.
— Нет, этот подлиза неисправим, — в голосе Маайи послышались нежные нотки.
— Нартахова, заканчивайте свидание, — послышался из-за двери голос медсестры.
— Ухожу, ухожу, — заторопилась Маайа. — Да, Семён, забыла тебя спросить: что с человеком, который пострадал вместе с тобой? Как он себя чувствует?
— Ничего не знаю, — откровенно удивился Семён Максимович. — Какой человек?
— Да тот, кто тебя, может, от смерти спас. Что ты на меня смотришь такими удивлёнными глазами? Тебя бы бревно, которое с крыши падало, как мышонка, прибило бы, не оттолкни тебя этот человек. Он и сам из-за тебя пострадал.
— Да что ты говоришь?! — всполошился Семён Максимович. — Почему мне никто ничего не говорил?
— Нартахова, я же просила вас больного не беспокоить, — медсестра приоткрыла дверь в палату. — Да сейчас и не время для рассказов.
— Хорошо, хорошо, — Маайа поправила под головой мужа подушку. — Ты лежи и делай всё, как велят врачи. Не торопись выписываться, лечись как следует. Я сегодня и того человека разыщу, принесу ему что-нибудь вкусненького.
— Как его фамилия? — Семён Максимович приподнялся на локте.
— Не знаю. Знаю только, что он работает плотником. Ну, я его и так найду. Пошла я, — Маайа посмотрела на мужа долгим взглядом и вышла.
Семён Максимович расстроился. «Надо же так, — думал он, — просто рок какой-то меня преследует: опять меня спасают от гибели!»
Долго вытерпеть безвестность Нартахов уже не мог.
— Сестра! — позвал он громко. — Сестра!
Пришла давешняя блондинка.
— Что случилось?
— Скажите, как вас зовут?
— Вы за этим меня позвали? Если за этим, то должна сказать, что мне некогда: я одна на пятьдесят больных.
— Да нет, нет, — заторопился Семён Максимович. — Но всё равно, надо же как-то обратиться. Я не умею без имени…
— Ну, Людмила.
— Людмила, Людочка, скажите, кто ночью, кроме меня, поступил с ожогами?
Сестра на мгновение задумалась, тронула розовым пальцем щеку.
— В третьей палате. Волков.
— Как его состояние?
— Удовлетворительное.
— А если точнее?
— Это вам может сказать только лечащий врач.
— Как бы мне сходить в эту палату?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
Постепенно Нартахов осознал, что он лежит на дне неглубокой канавы, сплошь заросшей чертополохом, ощупал под собой влажную мягкую землю. Внезапно ему послышался неясный, утайливый шорох, и ему подумалось, что кто-то из его друзей каким-то чудом остался жив, и, хотя разум не поверил в чудо, сердце затрепетало от радости. Нартахов медленно повернул голову на шорох и совсем рядом увидел большую серую мышь. Мышь бесстрашно смотрела на беспомощного человека чёрными бусинками глаз, и Нартахов возненавидел эту мышь, лишившую его надежды.
Где-то раздались пулемётные очереди, так, по крайней мере, показалось вначале, и со всколыхнувшейся снова надеждой Нартахов подумал, что это свои, но быстро разобрался: трещат мотоциклы. Шум мотоциклов приблизился и заглох где-то совсем рядом, послышалась немецкая речь. Нартахов впервые так близко услышал чужие слова и внутренне содрогнулся, но через несколько минут мотоциклы затрещали снова. Лоб Нартахова покрылся холодной испариной: как страшно быть перед врагами беспомощным, безоружным, словно бескрылый утёнок.
Холод всё глубже и глубже проникал в тело Нартахова, и он никак не мог унять судорожную дрожь. И ему казалось: остановись вражеские мотоциклисты чуть позднее, они бы непременно услышали дробный перестук его зубов.
То и дело мимо проезжали машины, и он ещё издали, по звуку, определял, что это немецкие, а несколько раз мимо проходили солдаты, но чертополох надёжно укрывал его от чужих глаз.
Так он лежал до тех пор, пока не сгустились сумерки, и можно стало без особого опасения выбраться из канавы. Он медленно, словно боясь расплескать остатки жизни, повернулся на бок и всё так же медленно, проверяя себя, встал на четвереньки. Двигаться было можно, хотя каждое движение давалось с великим трудом. Приходя в себя, он некоторое время постоял, уткнувшись лбом во влажную землю, и стал выбираться из канавы.
Теперь он смог осмотреться. Неподалёку он увидел плетень, несколько построек, дорогу, большое дерево и в стороне от дороги свой безжизненный танк. Нартахов никак не мог понять, почему он оказался от танка так далеко… Скорее всего, в полубессознании, мучимый ожогами, он сам уполз сюда, в канаву. Как бы там ни было, это спасло ему жизнь: фашисты наверняка побывали около танка.
Дрожа от напряжения и боли, Нартахов пополз к танку. Только теперь, опираясь на руки и видя их перед глазами, Нартахов разглядел, что кисти рук обожжены, комбинезон во многих местах прогорел и в дыры проглядывает сочащееся сукровицей живое мясо.
Он полз медленно, и временами силуэт танка расплывался, терял очертания, в голове начинало звенеть, и Нартахов терпеливо ждал, когда пройдёт дурнота и спадёт с глаз туман.
Когда он был уже совсем близко от своей машины, с запада стал наползать тяжёлый грохот, и Нартахов понял, что это идут танки. Много танков. Грохот всё нарастал и нарастал и наконец заполнил собою весь видимый и слышимый мир: гудело и сотрясалось небо. Словно придавленный этим звуком, Семён вжался в землю и, пожалуй, впервые так ясно осознал, что он во вражеском тылу и со всех сторон его окружают злые силы, грозящие смертью. И ему хотелось сделаться совсем маленьким, незаметным, невидимым чужому глазу. И когда грохот откатился дальше на восток, у него ещё долго не хватало сил оторваться от спасительницы-земли и двинуться вперёд.
Наконец-то Семён подполз к плетню и, хватаясь руками за его пересохшие вицы, поднялся на ноги. Оказывается, он сумел сделать это и сможет не только ползти, но и идти. В сердце Нартахова затеплилась маленькая надежда. Согнувшись и прячась в тени плетня, осторожно, как когда-то подкрадывался к утке, Нартахов направился к танку.
Внезапно он наткнулся на что-то мягкое и, присев на корточки, при неясном ночном свете разглядел солдата-пехотинца, лежавшего навзничь. Мёртвый солдат держал в закоченевшей руке винтовку, и эта-то винтовка и привлекла в первую очередь внимание Нартахова. Он с трудом разжал сведённые смертью пальцы солдата и взял винтовку. Теперь он был вооружён, почувствовал себя увереннее и спокойнее. Бормоча по-якутски извинения, будто солдат мог его услышать и понять, Семён отцепил от пояса убитого гранату и сунул её себе за пазуху. Опираясь на винтовку, как на палку, Семён заковылял к танку.
Даже первого взгляда на танк вблизи было достаточно, чтобы понять, что на чудо надеяться нечего. Взрыв, потрясший машину, сорвал башню и швырнул её на землю, и теперь она напоминала отрубленную голову былинного богатыря. Нартахов прижался щекой к прокопчённому металлу танка, стоял, отдыхая, поглаживая ладонью его шершавую броню, целый год защищавшую его и друзей от смерти; танк был его домом, танк был его оружием и его силой.
Справившись со слабостью, Нартахов обошёл танк и увидел лейтенанта Ерёмина. Вернее, он увидел нечто напоминающее лежащего человека и дальним чутьём, не зависящим от сознания, понял, что это лейтенант Ерёмин, вернее, то, что осталось от него. Нартахову показалось, что лейтенант лежит в очень неудобной позе, голова его слишком запрокинута, и он, стянув с себя шлем, сунул его под голову друга. Он провёл глазами вдоль тела лейтенанта и содрогнулся: там, где должны быть ноги, ничего не было…
Нартахов заплакал. И не стыдился своих слёз, потому что никто не видел его слёз, потому что был он в эту минуту, как никогда, одиноким, потому что горе отделило его сейчас от всех живущих на земле.
— Никус ты мой, Никус… Друг ты мой… Зачем же ты принял смерть вместо меня? Что же мне теперь делать? Как же я теперь буду жить?
Немцы, видимо, чувствовали себя уверенно, не таились, не прятали света: по дороге прошла машина с зажжёнными фарами. Мертвенный свет мазнул по обочине дороги, мазнул по застывшему танку и ушёл в сторону, едва не высветив Нартахова. Но Нартахов не пошевелился, не упал на землю, лишь только нашарил за пазухой гранату. Тяжёлым взглядом он проводил машину и удивился своему безразличию. Ведь стоило его приметить с машины — и вряд ли бы он остался жив. Ведь ещё недавно — да, может быть, всего полчаса назад — стоило подумать, что вот сейчас его убьют, как у него холодело сердце. А теперь вот даже не дрогнуло, не взволновалось. Только сжались зубы да напряглось измученное болью тело.
Людской опыт говорит, что для того, чтобы изменилась суть человека, его характер, нужны годы. Так оно, видимо, и есть. Но Нартахов, много времени спустя мысленно вернувшись к этим минутам, знал, что ушёл он от танка совсем другим человеком.
Как бы то ни было, а хоть и провоевал Нартахов к тому времени чуть ли не два года, не раз побывал на краю гибели, а в душе всё ещё оставался застенчивым и не очень крепким пареньком, нуждавшимся в защите Ерёмина, в заботе и любви старших товарищей. С ними он был силён, а без них был неуверен и слаб.
А теперь над изуродованным телом лейтенанта Ерёмина склонился суровый солдат, разом возмужавший, с отвердевшей душой. Да и надеяться, кроме как на себя, сейчас было не на кого. Он один остался воевать за весь экипаж. Сам себе друг и сам себе командир…
— Прости, Никус, — сказал он тихо. — Надо попрощаться с остальными.
Опираясь на винтовку, Семён начал вставать, но внезапная тянущая боль охватила правую обожжённую ногу, и нога никак не хотела разгибаться. Этого Нартахов не ожидал. Но выход нашёлся. Ползком, подтягиваясь на руках и помогая себе здоровой ногой, сжав зубы, чтобы не застонать, Нартахов через низкий люк втянул себя в танк. В танке тошнотно пахло горелым. Семён знал в танке каждый уголок на ощупь, ему не помешала бы и кромешная темнота, но теперь рука натыкалась лишь на покорёженное чужое железо и ничего не могла узнать. Где-то здесь же, среди этого металла, должны лежать и останки его друзей…
Невидящими глазами смотрел механик-водитель в темноту своего танка, думал о друзьях, но представлял их только живыми, хотя знал, что здесь, рядом, лежат они искромсанные и обожжённые. Растирая сведённую болью ногу, Семён начал выбираться из танка.
Тяжело опустившись на землю, Нартахов чутко, по-охотничьи прислушался. Окрест было тихо. Семён выговорил непослушными губами:
— Прощайте, друзья…
Ему хотелось попросить прощения у друзей за то, что он не может их даже похоронить, сказать, что он любил их и пока он, Семён Нартахов, жив, они будут жить в его сердце.
В темноте послышался размеренный и чёткий топот солдатских сапог. Это шли по дороге немецкие солдаты. Надо было уходить. Бесшумно и быстро…
— Больной, будем умываться.
Нартахов открыл глаза и увидел давешнюю санитарку. Она стояла, прижав к животу белый таз и большую кружку с водой. Семён Максимович послушно приподнялся, стараясь не делать резких движений.
— Ой, да и как же тебе умываться — одни бинты. — Голос женщины смягчился: — Угораздило же тебя. Да ты лежи, лежи. Лежи и не шевелись. Я тебя как-нибудь и сама умою.
Она поставила таз на пол, плеснув из кружки, смочила край полотенца и осторожными, мягкими движениями вытерла открытые участки лица, шею, грудь. Нартахову были приятны прохладные прикосновения полотенца, неожиданная ласковость руки этой хриплоголосой и угловатой женщины. Похоже было, что ухаживать за больными — дело для неё привычное.
— А где у тебя зубная щётка?
— Какая щётка? — удивился Семён Максимович. — Я же сюда прямо с пожара.
— И верно ведь. Тогда пополощи-ка рот водой. — Женщина придвинула кружку к губам Нартахова.
— Спасибо, спасибо, — Семён Максимович повернулся на бок, побулькал во рту водой.
— А теперь отдыхайте. Скоро принесу завтрак.
— Так как вас всё-таки зовут?
— Я же сказала — санитарка.
— У санитарок тоже бывает имя.
— Бывает, — женщина несмело улыбнулась.
— Ну, тогда…
— Ну, тогда меня звать Полиной.
— А отчество? — не отставал Нартахов.
— Ну кто я здесь есть, чтобы меня по имени-отчеству навеличивать. Зови тётя Поля, и всё. — Похоже, что женщине нравился этот разговор, она даже чуть посветлела лицом.
Нартахов приметил перемену в настроении женщины и продолжал с дружеской настойчивостью:
— Выходит, что человеку без должности и отчество иметь нельзя? Так, что ли? А потом, как я буду называть тётей человека, который младше меня? Экий у вас тогда будет престарелый племянничек!
— Сидоркой звался мой отец, — санитарка нахмурилась. — Если верить людям.
— Ну вот и познакомились, Полина Сидоровна, — Нартахов не дал санитарке уйти в свои, похоже, невесёлые воспоминания. — Вы тут привыкли всех называть больной да больной, а у меня тоже имя есть: Семён Максимович Нартахов. Я и больным-то не хочу называться.
— Весёлый вы человек, видно.
— Да нет, не весёлый. Скорее, наоборот. Не весёлый и, как я вам уже говорил, не сладкоежка. Да и зубы у меня от конфет болят. Так что вам придётся меня выручать, — Семён Максимович взял с тумбочки пакет и сунул его под локоть санитарки.
Женщина растерянно смотрела на Нартахова, не готовая ещё принять угощение, но уже и не способная ответить привычной резкостью. Нартахов заметил колебания женщины.
— Спасибо, Полина Сидоровна, — сказал он шёпотом.
Долгое мгновение стояла санитарка молча, сосредоточенно смотрела на оплывшее льдом окно, потом губы её и подбородок чуть дрогнули, она круто повернулась и бросила, не оборачиваясь:
— Я ещё приду.
Утренняя жизнь больницы набирала привычный ритм. Только ушла санитарка, как появилась медсестра — высокая статная девушка с густо накрашенными синими веками. Семён Максимович подумал, глядя на медсестру, что её бы можно назвать красивой, не сожги она осветляющей перекисью свои чудные золотистые волосы, живая прядка которых сохранилась около розового уха. Нартахов послушно взял из рук девушки градусник.
Потом появилась лаборантка и взяла кровь из пальца и из вены.
— Неужели вам мало одного пальца? — просительно поглядел Нартахов на лаборантку.
— Эх вы, мужчины, мужчины, — покровительственно усмехнулась женщина. — Как вы на фронте-то воевали, если чуть не каждого из вас, едва он иголку увидит, в пот бросает?
— Да воевали как-то, — слабо защитился Семён Максимович.
Потом принесли завтрак. Снова появилась медсестра, положила на блюдце несколько таблеток. Семён Максимович положил их в рот, пожевал немного и запил водой.
Утомлённый всей этой утренней суетой и полагая, что он работу свою сделал, Семён Максимович решил подремать. Отгораживаясь от шума и дневного света, Нартахов натянул на голову одеяло. Но уснуть так и не удалось. Вскоре он почувствовал, как кто-то осторожно приподнял край одеяла, и услышал дрогнувший голос Маайи:
— Ой, да что это такое с ним? Семён… Семён, ты меня слышишь?
— Да как мне тебя не слышать, если ты кричишь так, как будто чудище какое увидела, а не мужа своего. Ну что ты панику поднимаешь? Ну, обжёгся, пустяки. А бинтов уж постарались на меня намотать!
— Да какой же это пустяк, — Маайа опустилась на край кровати, — если тебе даже не разрешают вставать.
Нартахов продолжал ворчливо:
— Ты что, больничных порядков не знаешь? Раз попал сюда, обязан лежать. Не сидеть, а лежать. Видишь, здесь нет ни одного кресла, а одни кровати. А меня сегодня вечером или завтра утром отпустят.
— Ну да, так уж и отпустят, — Маайа с сомнением посмотрела на мужа.
— Конечно, отпустят. Ожоги можно лечить и амбулаторно. Только одна вот беда: лицо, данное человеку богом, похоже, будет попорчено. И ещё я боюсь… — Семён Максимович замолчал.
— Чего боишься? — насторожилась Маайа.
— Да вот… Снимут повязки с лица, а там шрамы. Ты посмотришь, посмотришь на меня и бросишь.
— Тебе бы на пожаре язык надо было прижечь, — Маайа улыбнулась. — Серьёзности в тебе никакой. Лежишь на больничной койке и посмеиваешься.
— Ну и прекрасно, что уж, в больнице шутить запрещено?!
— Не запрещено, но тебе не мешало бы хоть чуточку быть посерьёзнее. В твоём возрасте пора бы.
Эти слова из уст Маайи Нартахов слышал так часто, что перестал на них обращать внимание, но спросил лишь для того, чтобы поддержать разговор?
— Неужто я такой глупый?
— А ты ещё и сомневаешься? Кто из приискового руководства попал в больницу? Никто, кроме тебя. Наверняка есть люди, которые в большей мере, чем ты, отвечают за электростанцию, но никто из них самолично не полез в огонь. И правильно.
— Конечно, правильно.
— Ну, а ты что ж, Семён?! Не мальчик ведь, надо и поберечь себя. Или ты надеешься после смерти воскреснуть?
— Неплохо было бы. Но если бы я родился второй раз, Маайа, то опять непременно на тебе женился.
— Нет, этот подлиза неисправим, — в голосе Маайи послышались нежные нотки.
— Нартахова, заканчивайте свидание, — послышался из-за двери голос медсестры.
— Ухожу, ухожу, — заторопилась Маайа. — Да, Семён, забыла тебя спросить: что с человеком, который пострадал вместе с тобой? Как он себя чувствует?
— Ничего не знаю, — откровенно удивился Семён Максимович. — Какой человек?
— Да тот, кто тебя, может, от смерти спас. Что ты на меня смотришь такими удивлёнными глазами? Тебя бы бревно, которое с крыши падало, как мышонка, прибило бы, не оттолкни тебя этот человек. Он и сам из-за тебя пострадал.
— Да что ты говоришь?! — всполошился Семён Максимович. — Почему мне никто ничего не говорил?
— Нартахова, я же просила вас больного не беспокоить, — медсестра приоткрыла дверь в палату. — Да сейчас и не время для рассказов.
— Хорошо, хорошо, — Маайа поправила под головой мужа подушку. — Ты лежи и делай всё, как велят врачи. Не торопись выписываться, лечись как следует. Я сегодня и того человека разыщу, принесу ему что-нибудь вкусненького.
— Как его фамилия? — Семён Максимович приподнялся на локте.
— Не знаю. Знаю только, что он работает плотником. Ну, я его и так найду. Пошла я, — Маайа посмотрела на мужа долгим взглядом и вышла.
Семён Максимович расстроился. «Надо же так, — думал он, — просто рок какой-то меня преследует: опять меня спасают от гибели!»
Долго вытерпеть безвестность Нартахов уже не мог.
— Сестра! — позвал он громко. — Сестра!
Пришла давешняя блондинка.
— Что случилось?
— Скажите, как вас зовут?
— Вы за этим меня позвали? Если за этим, то должна сказать, что мне некогда: я одна на пятьдесят больных.
— Да нет, нет, — заторопился Семён Максимович. — Но всё равно, надо же как-то обратиться. Я не умею без имени…
— Ну, Людмила.
— Людмила, Людочка, скажите, кто ночью, кроме меня, поступил с ожогами?
Сестра на мгновение задумалась, тронула розовым пальцем щеку.
— В третьей палате. Волков.
— Как его состояние?
— Удовлетворительное.
— А если точнее?
— Это вам может сказать только лечащий врач.
— Как бы мне сходить в эту палату?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15