А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А лихой, широкоплечий Никола, подхватив ее, знойно-стройную, тонкую, тугогрудую, на руки и закрывая русой своей бородой и кудрями ей пылающее лицо, целовал ее в жаркие губы ненасытимо. И она не отбивалась. Только тихо вскрикивала:
— А-а-а-х!..
И жгла тугой своей высокой грудью могутную грудь Николы, извиваясь, как демон.
— Горячей! Чтоб больно было!.. Я тебя люблю, Никола…
— Горячей… — словно эхо, глухо вздыхал Никола. — А Крутогоров?
— Подлец — Крутогоров! — кричала Людмила. — Я его ненавижу!..
Стиснув ее всю, замирал в долгом, долгом больном поцелуе Никола… Ночные волны пели томную радостную песню: благословенна жизнь. Но порванное сердце Крутогорова грустило о любви невозратной, о любви. Кто шептал молитву? Сад шумел о том, что делает с бедным человеческим сердцем любовь. Не кляни! Не жди. Благословенно все, что любило, но не было любимо. Кто рубины разбрасывал? Зори 'пылали, огненные зори. В лазурную даль корабли проплывали с серебряными парусами, изогнутыми полумесяцем. За ними шел Крутогоров — навстречу расцвету лесному. Вспомни! Благослови!
Молился лес и вздыхал о любви, о любви. О, полюби, и не ищи награды! Жизнь так коротка, и человеческое сердце так бедно. Претерпи! Пройди через огонь, чтобы в пытках обрести радость.
Но нет выше радости, как полюбить и погибнуть.
* * *
Под темными прибрежными ветлами встретил Крутогоров вихрастого лесовикова поводыря. Парень, брызгая слюной, бормотал шибким картавым шепотом…
— Сызьяню, гыть, змеерод… тибе та… Дед и послал мине сюды… Покарауль, гыть, змеерода-та! Я и караулю, стало-ть! Вон ен, вишь?
Тряхнул кудластой головой, откидывая нависшую на глаза жесткую прядь, почесал правой босой ногой левую.
Темный шумел старый березняк, протяжно и грозно, словно отдаленный водопад. За березняком в сумраке согнувшаяся чья-то мелькнула высокая фигура.
Гедеонов подходил, вертя острой сплюснутой головой, к Крутогорову.
— Ты Крутогоров?
— Да, — отозвался Крутогоров. — А что?
— Людмилку ты оставь.
— Людмилу?
— Оставь. Да. А то несдобровать тебе. Тамара… — Гедеонов захохотал люто, топнув ногой. — Тамара разве хуже?.. Она моя… до…
— Я не покупщик Тамары, — ударил в желтые его колючие глаза Крутогоров. — А Людмила — моя жена.
— Молчи, сволочь!.. — подскочил помещик, трясясь. — Убью!.. Я болен… Нет, я не вынесу!.. — опустил он руки бессильно. — Людмилу я возьму.
И, согнувшись, нырнул в шумный березняк.
VI
Жили знаменские мужики ни шатко ни валко: маялись. Больше плясали, чем работали. Уж такая у них была повадка — плясать — в маете. Да и то сказать, работать-то было нечего и не на чем. Целины, поля, леса — все было полонено Гедеоновым. Только тем знаменцы и жили, что сплавляли лес, ловили в озере рыбу да из года в год ждали земли. Не отчаивались.
Хлеба вечно не хватало. А зато много злыдотников. Вот когда уж отводили знаменцы душу! От зари до зари крутились по лесам. Бражничали. Нужда играет, нужда пляшет, нужда песенки поет.
Дворов не было. Над озером низкие черетняные хибарки с ободранными стропилами и поломанными латами хилились по крутым хвойным обрывам, шатаясь от ветра, словно сорочьи гнезда.
* * *
За горой, меж еловых лесов, глинистое заброшенное поле под Троицу мужики бороздили тупыми прыгающими сохами, плугами. А молодухи рассевали лен. Пели песни солнца. А солнце разбрасывало по холмам, межам и рытвинам белые алмазы — ландыши и ромашки, красные рубины — дикие розы, светло-синюю бирюзу — васильки и незабудки. И, облив землю страстным огненным лобзанием, кружилось над дымящимися лесами…
Шумел, в красном купаясь золоте, молодой березняк. В светлой лазури тонули серебряные облака. Молодухи, к земле припав, целовали ее. Пели:
Мати-сыра-земля,
Мати-Богородица!
Дай нам счастье-радость…
Пошли долю!..
Из лазоревой дали доля показывалась. Белая, как снег, в жемчужной короне, в цветах и розовом тумане шла по холмам. А сладкозвонные березы клонили перед ней вершины, ликующим приветствуя ее шумом. Но уходила доля за леса, за туманы. Хороводы пристально глядели ей вслед-Нечаемо откуда наплывала, словно лебедь, одинокая туча. Душистый падал на землю благодатный дождь. А хороводы, в плавной кружась пляске, под шелох диких межевых цветов, пели вечеровые песни…
Туча уплывала. Омытые травы дымились свежим ароматом. Голубоватая мгла окутывала хороводы…
— Мати-Земле — Слава! Слава! Слава! — пели и кружились хороводы.
Жемчужный подходил вечер, и под лесом допахивали мужики поле. Закат догорал, кованым золотом отражаясь в озере…
VII
Так вот, пришел вечер крещения духом и тайного видения.
В священной роще готовились пламенники и Крутогоров к причастию священнотайне…
Мужики, покинув распашье, шли в рощу, к Крутогорову.
Там под старыми чернокленами разбрасывали пламенники свежесорванные цветы. А молодые духини, прозорливцы и злыдотники зажигали висящие в ветвях берез лесные лампады…
За лампадами, в глубине рощи, стонал — горел и сгорал на нескончаемом-то огне — Феофан.
Темное, бледным отливающее мрамором лицо его при свете лампад было жутко, как смерть. А раскаленные глаза, казалось, говорили: коли б подал знак, принял тяготу Сущий — солнце Града открылось бы бренному миру…
Но не было знака. И сгорал в нескончаемом огне — в лютой борьбе с Сущим Феофан.
Голова его, в туче черно-седых взлохмаченных волос, тяжко, безнадежно опускалась на грудь. Сомкнутые крестообразно, костлявые, восковые руки жутко ломались в огненном выгибе.
Феофан часто дышал, и тяжко. Металась душа в тоске неизбывной. Кровавой болела болью. Погорала. Града ее мир не принял, не познал.
Все осквернил Сущий, чем жила душа. Все отдал двуногим зверям на поругание.
Покидал дух. Кровавый катился пот и падал градом. Феофан, зашатавшись, упал, хотел встать. И не мог. Сил не хватало. Но муки по душе были Феофану. Не нужно ему было надежды, вечности, красоты. Только тягота нужна ему была. И нетленным светила она ему, неприступным светом.
* * *
— Ага?.. Круто небось?.. — вынырнул откуда-то знаменский поп Михайло. — Погоди, не то запоешь, когда схватят тебя, голубчика… да спросят, где мать?.. Не скроешься, брат, в лесах-то, не-ет!.. Каторга за это.
Медленно повернул к нему Феофан темное лицо. Бросил гневно:
— А вам не каторга?.. За то, что губите души людей ложью?.. За то, что скрыли солнце Града?..
— Тебя дьявол искушает… — шарахнулся поп.
— Ты меня искушаешь!.. — сурово и едко жег его Феофан раскаленными глазами. — Крушить!.. Крушить вас!.. Да еще двуногих… зверей… Крушить!.. Да еще Сущего… За ложь!.. За то, что избранными считаетесь…
— Как?.. И Сущего?.. — запрыгал священик, трепля широкими рукавами рясы. — Сатана!.. Ведь от Сущего исходит только добро…
Но, медленно подводя темные свои зрачки к рябому острому лицу попа, жег его Феофан:
— Добро без солнца Града — страмнее зла… То-то любо было б, коли б Сущий да подал знак о Граде!.. Не искушал бы ложью своей… То-то верно было б!.. А Сущий мучит… Да, знай, молчит…
— За муки — награда… на небеси… — буркнул поп. — Претерпи до конца… Спасен будешь… Феофан покачал головой горько:
— Эх, торгаши… Эх!.. Жулики… Воры!.. Награда… Кого вы не продадите за награду?.. Не убьете?.. То-то любо было б, коли б не гнались за наградой!.. Жулики!.. Воры!.. Убийцы!.. Сожрали солнце Града!.. не подавились, награды-то ждавши?..
Поп, пятясь под березы, бормотал торопливо:
— Ну, заладил… От тебя, брат, ни крестом, ни пестом…
— Ага!.. Видно, не всегда ложь-то помогает?.. — язвил Феофан: — Чего ж уходишь?.. Ты пришел нас просвещать светом Христовым?.. Ну, и просвещай!.. Только без обмана да лжи чтоб…
Но попа и след простыл.
Кляня Сущего и его избранных, побрел Феофан куда глаза глядят.
— Эшь, во, тоже тешатся… Черти смердючие!.. — дико лаялся он, проходя мимо пламенников. — Какая такая красота есть?.. Ну?.. Вечность?.. Огонь сердец?.. Все брехня!.. То-то б…
— Замолчи… — внезапно преградил ему дорогу Крутогоров. — Не говори о том, чего не знаешь.
— Жулье!.. — развевал гривой Феофан. — Все радуются!.. А нет того, чтоб тяготу… принять…
Грустно и испытующе глядел Крутогоров в отверженную погорающую душу Феофана. Тихим взрывал ее голосом:
— Тягота или Град?.. Истина или вечность?.. Окруженный со всех сторон пламенниками, съежившись, притих Феофан. Низко опустил вахлатую, в высокой драной скуфье голову. Но, встрепенувшись и сомкнутые подняв беспощадно хрустящие костлявые руки, затряс ими исступленно:
— Да. Град. А тягота — правда-то — выше вечности!.. Краше Града!.. Крушить!.. Очищать Град. Через Марию-деву… Да… через нее засияет миру солнце Града! То-то любо будет!.. Крушить!.. Крушить.
VIII
За темной хвоей что-то вдруг зашумело. Глухие раздались дикие хохоты. Улюлюкая, гогоча, свистя, из-за ельника высыпала черная орава.
Это были рабочие с гедеоновской фабрики.
Они так и назывались — гедеоновские молодцы.
Махина суконной фабрики Гедеонова торчала за озером в овраге, у железной дороги. Оттуда иногда дымили красные высокие трубы. А больше фабрика прохлаждалась, то есть бездействовала (из-за вечного обсчета «молодцов», отчего те изо дня в день бастовали). Называлось это у Гедеонова крамолой. Искоренял он крамолу свирепо. Но фабричные промышляли ушкуйничеством, набегами на мужицкие огороды, массовками. Заварушка росла. Гроза надвигалась, неся надежды безнадежным.
Сам Гедеонов натравливал рабочих на мужиков, а потом расправлялся с теми и другими. Называлось все это у него политикой, хоть от такой политики и трещало "железное кольцо государства" (выражение того же Гедеонова). Начальство охотилось за населением, население — за начальством. Правители слишком часто о себе напоминали (а самые лучшие правители — те, что меньше всего о себе напоминают). Оттого — не по дням, а по часам делались рабочие сознательными (то есть революционерами). А Гедеонов почему-то полагал, что это ему на руку, так как сам считал себя революционером (только с "другого конца"). Он отдавал предпочтение сознательным.
Сознательность фабричных доходила до того, что с ними не о чем было говорить, кроме как о сознательности (которую они принимали за удаль). Это было как паспорт. О чем бы ни заходила речь — неизменно все сводилось к одному: "А ты сознательный? Не из христопродавцев?" (Тут же — всех христопродавцев именовали душегубами: этого требовала сознательность.)
И потому, едва Феофан прокричал — крушить, на него налетела эта ватага сознательных в пиджаках.
— Кру-шить?.. — подскочил к Феофану шустрый какой-то подхалюза. — Нас крушить?.. Ах вы, сукины сыны!.. Да мы вас так сокрушим, что…
Но хороводы стояли невозмутимы. Тогда черняки пристали к старому угрюмому злыдотнику, вычитывавшему что-то при свете свечи из кожаной, залитой воском книги.
— Здоров, борода!
— Здоров, шайка воров!.. — окрысился старик.
— Пардон… — заломил было картуз подхалюза. — Мы насчет темноты мужичьей. Насчет смысла… Нету никаких богов!..
Но гневным злыдотник заглушил его клекотом:
— Сам ты пардон!.. Жулик!.. Мы Духа ждем… А вам што тут надоть?.. Дух — полнота, а дьявол — пустота…
— Д-у-х!.. Ха-ха-ха!.. — закатился подхалюза. — Смер-дяки вы, эх! Скоты!.. Не выллезть вам из навоза во веки веков… Вот вам и дух…
— Дух — радость!.. Красота!.. — зашумели мужики. — Слышишь шум сосен?.. Звон звезд?.. Шепот земли?.. Это все — Дух!.. А живоглоты полонили свет… Ты не ими ль подослан?.. Вы все с ними?.. — подступали скрытники к толпе. — А?.. Вы — зрячие, с хвабрики, а мы слепые, деревенские… Отвечайте!..
— Фю-ить!.. — свистнул кто-то. — С больной головы да на здоровую?.. Ну и пушкари!.. Ну и смердяки!.. Рра-бы!.. Подождите, мы вам зададим!.. Мы вышибем из вас дух! — рявкнул вдруг, подкинув картуз вверх, подхалюза. — Доллой Богов!.. На бунт против неба!
— Да-ллой!.. — подхватила орава фабричных. — Заходи мужичье проклятое бить!.. Буржуев этих!.. Христопродавцев! Да здравствует анархия!.. Бунт! Долой тиранов — богов этих сиволапых!
Молчавший дотоле Крутогоров, вмешавшись в ораву фабричных, поднял гневный свой голос:
— Вы — предатели свободы… Поймите, меднолобые! Свобода — Дух. Как цветы к солнцу, стремимся мы к Свободе — Вечности — Духу… Но вы в Него не верите… А в медяки — верите?.. И в вождей верите?.. Вы из ничтожества делаете себе богов… Опомнитесь!.. Потому-то, что мы в тлене, — нас и полонили двуногие звери… Вперед же к Свободе — к Вечности!.. Ведь нам по пути с вами?!
— Не-ту духа!.. — гаркали фабричные. — Дал-лой!.. Какая там, к черту, вечность?..
— Вы против духа, но за богов-вождей, мы — против богов-вождей, но за единого Духа — Вечность! — вскричал Крутогоров.
* * *
Сладкие, вливающие в сердце бессмертие, раздались вдруг в листве шумы и шелесты. Над вершинами легкие послышались взмахи белоснежных крыл. Вековые ясени, гордыми купами над рощей и озером высившиеся неколебимо, как стражи, — победным залились многоголосым шумом — гимном…
Над жертвенником из цветов светлые затрепетали, светя жемчужными венцами, видения. И ярко озарилась сумрачная роща голубо-алым светом…
А с сладкошумных, качающихся вершин на белые хороводы мужиков и на ораву фабричных белые посыпались, розовые, голубые, лазоревые и алые цветы. Падали жемчужины благоуханных ландышей, рубины темно-алых душистых роз, распустившихся под теплой росой, словно сердца под молодой любовью, перлы белых лилий, бирюза сирени…
— Ого! — подскочил какой-то вахлач, хватаясь за ворот. — Розы-то откуда это?.. Шекочет… Целая охапка, ого! И незабудки… И сирень!.. Да пахучая!.. Да что это такой, а?..
— Ли-лии!.. Анютины глазки!.. — заликовали рабочие. — Ай да мужики!.. Лови!.. Лови!..
Цветы сыпались водопадом. А обрадованные рабочие метались под березами, то ловя падающие пучки цветов на лету, то подбирая их на траве.
— Да постой!.. Ландыши!.. Черт, ей-богу, я рехнулся!.. — блекотал вахлач. — Колокольчики!.. Голубые!.. А свет, — кар-раул! — что это?.. Мы — голубые!.. Гляньте!.. Гляньте!.. Видения!.. В венцах!..
Под ясенем молча, нахлобучив картуз, стоял подхалюза, бормотал, спеша заглушить в сердце страх:
— Гм… Наука объясняет это очень просто… Подымется смерч… Кх… Над цветником, скажем… Вырвет цвет… Унесет… Гм… А когда утихнет, ну, цветы и падают… Что ж тут такого?.. А свет — это лектричество…
Но рабочие, опьяненные внезапно нахлынувшей радостью, смеялись над ним:
— Эх ты, лектричество!.. Молчи лучше, Ошарин!.. Не твоего, брат, ума дело…
И пили ароматы полной грудью, осыпанные дождем сирени, лилий, роз, ландышей, голубых, розовых и желтых колокольчиков. И, с девичьими сомкнувшись хороводами, целовались страстно…
* * *
Над жертвенником цветов — о, радость без меры, без предела — вострепетал Дух. Белоснежные раскрыл крылья, облив рощу светом незаходящим ярко. И постигли пророки непостижимое на земле…
В храме цветов трепетных водил Крутогоров восхищенных дев, жен, пророков-хлеборобов. И, глядя в сердце причащаемого, в сердце, красоты преисполненное, радости, огня и Града, светлый возвышал свой замирный голос:
— Бери огонь жизни!.. Гори, как свеча!.. Цвети, как роза!.. Уж этого у тебя никто не отымет… Отдайся земле! Будь солнцем своего мира!..
А березы пели, ликуя, сладимую песню. Ясени прислушивались к зовам ночи — зовам земли. Клонили долу свои венцы. Посылали шумливой листвой молитву свету.
Только что-то темное, колдовское таили в себе черные старые дубы. Как будто жуткую тайну рощи знали. И собирались рассказать ее.
Но ярко горели светы и лампады. Ярко цветы цвели. И трепетал над жертвенником Дух. И странные лились неслышимые голоса небес…
За хороводами, под волнами молодых берез, тонкие сомкнув закостенелые в огненном выгибе руки, стоял Феофан. Молчал, недвижимый.
Но, видно, зажгла его уже красота. В душе его ароматы, росы, светы, шумы и шелесты цветов, видно, разлили' уже огонь жизни…
Затрясся Феофан, увидев что-то непостижимое… Изо рта его кровавая захлехотала пена… А раскрытые до последнего предела глаза, разбрасывающие смертоносные молнии, новым засветились, небывалым от века огнем. Разгоралась душа и бушевала, как кровавая звезда в ночи. В свете ночи увидел Феофан живого, истекающего кровью Распятого, — Того, Кто нес и несет тяготу за зло мира…
А может быть, не несет?.. Кто знает… Но если и несет, то почему же Распятый, а не Сущий?.. Почему Сущий отдал на пропятие Сына, а не Себя?.. — палило Феофана дальними черными молниями…
Да, опалил Дух душу Феофана вечностью — солнцем Града. Положил на челе его роковой знак.
Над ярким грозовым лесом кружились и кадили светом сонмы белоснежных крыл, бросая непостижный огонь в бездны. С вершин, качаемых белым ветром, падали дождем свежие лепестки.
IX
С этой ночи рабочие подрядили злыдотников на зажигательную работу. И первым — Андрона-красносмертника (с Власьихой). Неизвестно откуда выискался тут безрукий инвалид (с рукой, оторванной, по видимости, на гедеоновской фабрике).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22