..
— Засть, злыдня проклятая!.. — фордыбачила в толпе какая-то старуха богомолка:- Убирайтесь отсюда, песьи ваши головы!.. А то решу вас, псов!..
Злыдота так и покатилась со смеху, услышав старуху. А Феофан заязвил:
— Ага!.. Вы — спасенные!.. Эх, кабы признались, што вы — жулики, воры, то-то любо б было!.. То-то верно б!.. Град обрели бы, кабы тяготу взяли б!.. Хочешь, — повернул Феофан свое лицо с жуткими, разбрасывающими черно-багровые зарницы глазами к Крутогорову:- Хочешь, прими. Ведь ты мне родной… а?
Но Крутогоров, солнечный, углубленный в мир, отошел от Феофана, бросив только странно — глухо:
— Мой отец не мог быть убийцей… Хотя его и не помню…
— А мать свою помнишь?.. Сестру знаешь?..
— Нет. Я — лесной найденыш. Я ведь некрещеный и никем не названный. Дровосеки мальчишкой кормили меня. Но когда собрались крестить меня в духе и учить грамоте, — то мне уже было четырнадцать лет. Я сам мог себя учить и давать себе имя… Я крестил сам себя огнем…
— Как же… твое имя?
— Крутогоров.
— Все-таки я твой названый. А Мария — твоя отреченная, — трясясь не то от боли, не то от радости, проговорил Феофан. — Ты мне дал ключ от одной тайны… Золотой ключ от зазвездья…
— Нет у чистых сердцем тайн… — бросил Крутогоров. — Я — Солнце, а не тайна. И Отец у нас — единый Светлый. И родные — родные в духе. Никола-пламенник мне роднее, чем ты, убийца и изверг, и эта — потерянная…
— Но мы — искатели нетленного Светлого Града"- встрепенулся Феофан. — Мы еще только на пути в него…
— Разве путь к Граду — язвы и муки?.. Облепив жадно Крутогорова, харкала ему в глаза злыдота. Обдавала его ядовитой слюной.
А молчавшая дотоле, прятавшаяся в толпе, хрупкая и нежная, как стебель цветка, Мария, забежав вперед, взмолилась, пряча смуглое свое алое лицо на груди у Крутогорова и тряся черными кудряшками:
— Прими-и!..
Печально поглядел на нее Крутогоров. Пошел дальше.
Лес, старый колдун земли, встретил его шумным приветом.
* * *
За синее озеро, на крутую, заросшую вишеньем и яблонями гору, в старую тесовую башню, залитую пышными душистыми цветами и алым солнцем, ушли песнопевцы-поэты, неутолимые пламенники.
В дуплистых вековых яблонях немолчный шел шелох. И ночные огни из верхних окон башни падали в дикую хвою, точно золотые снопы.
Жили поэты в обители среди старых, мятежно раскинувшихся садов сдавна. Пели радость и солнце, пахали поле. Звон звезд и шелест леса, с темным ночным светом перемешанный, ловили. В гневе же, грозовом и мятежном, громили жестокость, лютость и тлен мира. Сильный мира, лицемеры и книжники, искали Крутогорову, ставшему им поперек горла, погибели.
Но зато любили бесстрашного главу Пламени земляки, бородачи-хлеборобы — за его солнце и любовь.
Кто, попав в башню на крутой горе, видел свет голубых паникадил в алтарях, престол с горящим на нем огнем неугасимым, свежие цветы, расставленные в наполненных ключеструем тонким фарфоровых вазах, кого касались жалобы звездных струн, эти взмахи белых крыльев под лунным лучом, — навсегда тот попадал в плен к красоте.
Но редко кому судьба открывала дверь башни, ибо вещие тайны окружали обитель Пламени. Никому не были ведомы из непосвященных замыслы и солнца пламенников. А уста посвященных были молчаливы, как уста мертвеца. Непосвященные знали только, что башня крутогорская жутка, неприступна и грозна. Но больше ничего не знали.
* * *
Над глухим ночным озером, зацепливаясь за башню, проходила низкая зеленая звезда.
VI
У черетняной хибарки, что заросла черемухой и диким маком, на грозовой воле и пьяном солнце жил Феофан веселым хлеборобом. Выкарчивал коряги, разбивал оралом рыхлые, пропитанные запахом трав и грибов целины. Сеял пшеницу. А душистыми лесными вечерами, в зеленом сумраке, висячие срывал звезды, пел хмельные песни и собирал росы.
С ним жила и жена-рыбачка. Копала дикие коренья, ловила в озере рыбу. Огненную делила последнюю предзакатную любовь с Феофаном.
Вещим протяжным шелохом заклинала ее ночь и кровавыми цветами обливали зарницы!..
Шли утра, шли дни. Исходили увядающей страстью сердца-огни, сердца-молнии.
Но пришли ночи. Затошновала рыбачка по давным-давно, на заре любви пропавших своих ребятах-первенцах, — отверженных звезде и солнцу. Бросив черетняную хибарку, ушла куда глаза глядят, тронутая нездешней жутью…
В древний лес — в безмерное одиночество ушел и Феофан. И глазами бездны глядели на него ложь и ночь Того, Кто носил имя Сущего.
— Солнце светит праведным и неправедным?.. — пытал Феофан, сгорая от мук и грозя:- А солнце Града — где?.. Не украли ль его избранные?.. Кто их избрал?.. Почему те отвержены, а эти избраны?.. Воры! Жулики! Где солнце Града?..
Бездна и ночь обнимали мир. Но бежал Феофан в безмерное одиночество. А Сущий обрек его лжи праведных и избранных.
Когда же пошел Феофан наперекор лжи, Сущий отринул его от себя навеки и проклял.
Но, взыскуя Града, строг был Феофан и беспощаден к себе, и чист сердцем, хоть Сущий, Кому близки были только избранники неба, а не земли, — и отвратил лицо Свое от чистого, открытого сердца поборника Града.
* * *
В лесу выкопал Феофан себе пещеру и жил. Созидал Град.
Осенью в сырой, чадной, заплесневелой землянке недалеко от пещеры Феофана приютилась нищенка с крохотными ребятами. Феофан собирал им коренья, ягоды, и дикий мед. И они радовались — не нарадовались — вольной веселой жизни, лесному улыбчивому солнцу!.. Но пошел холод, и до них дорвалась черная оспа. Облепила их слизкой, гнойной корой. Сдушила. И прозрел Феофан, что сроки, когда с жестокостью Сущего должно встретиться Его милосердие, с светлым огнем неба — черный свет земли, пришли. В мятежном, полном гнева и бурь лесу, в огневом гуде и гуле глаза Феофана вспыхивали, точно багровые зарницы, а голос звенел и дрожал, прерываемый кровавыми слезами:
— Ты лю-т!.. Пр-а-вильно!.. Будь!.. лютым!.. Круши-и!.. Пали-и!.. А ребятишек, что в землянке-то!.. не трожь!.. Хорошие ребятишки!.. Тебя любили, солнце любили!.. лес любили!.. Не трожь!.. Милосе-рдия!.. Спаси их!.. Ну!.. Спаси!.. Слышишь — гудет лес? На Тебя гневается!.. За что!.. дескать?.. Ну!.. Чудо!.. пошли!.. Пошли-и!.. Об-я-зан посла-ть!.. Не пошле-шь?..
Не послал. Тогда Феофан пошел в каменоломню. В глыбах щебня молил Сущего, ставши голыми коленами на острые, едкие камни, так, что под ним поплыли горячие ручьи крови!.. Язык поломало от смертенной беспрерывной мольбы. Шею, руки, ноги, суставы свела корчем, да и. сердце сожгла мольба.
Но когда приполз Феофан из каменоломни в землянку на стертых до мослов, перекровавленных коленях, его встретил тяжелый трупный смрад. В мусоре, окоченелые, лежали с оскаленными зубами, высунутыми синими языками черные, ослизлые трупы матери и трех ее ребят.
— Где же!.. милосердие?.. — тихо упал ниц Феофан. Последние снял с себя подрясник и рубаху. Накрыл ими поруганные прахи сирых. Собрав дух, уполз под серые, пахнущие смертью земляные своды молить Сущего, посылающего испытания.
За близких и дальних, за сирых молил Феофан. Гибли сирые. За больных и голодных — гибли и те. В последний раз за отца своего, древнего хлебороба, всю свою жизнь пахавшего дикое заброшенное поле, молил Феофан. Помогла молитва: через сутки крепкий древний старик предал дух. Как свеча сгорел.
А мир, за который в жутком подземелье Феофан молил Сущего — язвы поразили, мор и глад. Тогда-то Феофан поднял свой голос:
— Ага!.. Мором и язвами — этим-то Ты добер!.. А солнцем Града?.. А милосердием?.. Ага!.. Все избранные!.. Небо!.. А земля?.. я землю люблю!.. Коли земля — во тяготе, то и я хочу быть во тяготе!.. Тягость духа!.. хочу несть!.. А Ты — понесешь ли?.. За зло за Свое?..
Что?.. Чистота?..
Но и чистоты у человека было больше, чем у Сущего. Мир знал это, ибо жестокость, ложь и зло Сущего были безмерны. А чтобы показать миру, силы какой тяготы возможны в человеке, одержимом землей, Феофан на неслыханное дерзнул деяние.
Ночью пошел он в заброшенное дикое поле. Из разломанной хижины вывел старую, слепую мать свою, увел в лес, да там и расколол ей гирей череп. В нуде, ужасе и страхоте птицы и звери разбежались от жуткого матереубийцы. Дикий осенний ветер, срывая листья и гудя в вершинах, разнес по лесу глухой предсмерный хрип древней старухи.
А Феофан, окаменевший, холодный, медленно взвалил на плечи труп убитой им матери. Оттащил в заисиневевшую лесную колдыбаню и бросил на съедение кишащим болотным гадам. Гады, шипя, врылись в поруганный прах!.. Только березы да ясени рыдали над ним в осенней темноте!..
В ясеневом провале, к степной пробираясь хижине, палил себя Феофан лютым, неутолимым огнем. Мир клял и Сущего кроваво.
Похоронным провожали жуткого матереубийцу звоном свирепые осенние шумы. Над тяжелой, набрякшей, точно мокрое дерево, головой, свистя и хлопая, как оборванные сны, вихрились листья. Будто саван, развевались по ветру полы серого широкого брахла. От трав прелью несло и подземельем.
В хижине нашел Феофан сестру свою увядшую, отрекшуюся от мира. Лестью, угрозами, пыткой и проклятиями склонил ее, отдал ее мутным от тоски по женскому телу, голодным, озверелым стражникам!..
За то, чтоб молчали про мать.
* * *
В хижине, осыпанной вихревыми листьями и скрытой чернобыльем, пытал себя Феофан. Палил:
— Ах!.. Мати-сыра-земля!.. Ты умираешь — прощаешь!.. Не прощай!.. А казни!.. Отрыни меня!.. Ты простила меня!.. То-то я душегуб!.. Вор!.. Жулик!.. Тот-то я смерд!..
Ой, и змеи не проняли сердце!.. простили!.. Пали, черный огонь!.. Ах!.. Черный огонь!..
Но не пронимал сердца и черный огонь. Простил. Феофан замолк. Молча ловил в озере рыбу, копал щавель в лесу, собирал костянику. Замолк.
В черетняной хибарке жил одинокий и молчал. Но как-то, в глухую сентябрьскую ночь на ущербе пришла в хибарку Мария.
Молча взял ее Феофан за руку и повел в старый каштановый гедеоновский парк.
Глухо шумели осыпающиеся каштаны. Над вершинами, перемешиваясь с оторванными листьями, кровавыя падали слезы ночи — звезды. Поднял Феофан глаза, полные жуткой мути и синих молний. Поднял сердце, бурыми изъеденное змеями, спаленное огнем зла, не прощенное, не пронятое до дна, не принятое. Голосом истошным завыл:
— Ок-ая-нный!.. Не души покоем!.. Кричи!.. Круши!.. Чудище!.. Жуть!.. Казни!.. То-то любо будет!.. Ты ж лют!.. Полосуй!.. А то лучше смерть!.. Идолище поганое!.. Я убил мать!.. погубил сестру!.. теперь вот дочь продаю!.. А ты — спокоен!.. А чист я был — тогда Ты душил меня!.. Ха-ха!.. не нужен Ты мне! Али найдутся у Тебя козни, штоб выше моих были?.. Тягота, штоб выше моей тяготы?..
Медленно, глухо и тяжко шел голос Феофана. Планеты остановились бы в своем движении. Но не остановился бы этот голос.
— Ей, я рушу Тебя, окаянный!..
Замолк. Шагами медленными и преступными — земле невмоготу было от этих шагов — подошел к дочери. Мутные поднял на нее в сумраке, с синими огнями глаза-провалы. Но ничего не сказал.
В доме-замке Гедеонова, в безоконной, затянутой черными ширмами, освещенной свечами комнате сидел, ерзая в кожаном кресле, Вячеслав, суглобый, низкий рыжий монах. Увидев смуглую, истемна-алую девушку, нахмурил чернец белесые, точно обсмаленные, брови. Сузил потаскушечьи глаза:
— Новенькая?
Оглядел ее узким сучьим взглядом. Ощупал ее. Извившись гадюкой, протянул в нос похотливо:
— Ммолодец!.. Хвалю!.. Где!.. достал-то?.. проходи, дядя!.. потолкуем!..
Но Феофан стоял, не двигаясь с места. Молчал. И Мария, бросив голову, с тяжелыми качающимися кольцами волос, вниз, пошатнувшись, забилась, будто лист, срываемый бурею!.. Закрыла побелевшее вдруг лицо руками.
Из-за золоченой двери рыжую высунул с проседью приплюснутую голову костлявый высокий генерал с горбатым кривым носом, синей отвисшей губой и острыми, зелеными растленными глазами.
Гедеонов.
Извиваясь и причмокивая синими трупными губами, шмыгнул он в комнату. Поюлил около девушки, понюхал и, повернув трупное, искаженное похотью серо-зеленое лицо к Феофану, прогундосил:
— За ночь — рубль!.. Стоит?
— Все равно!.. — бросил Феофан глухо.
Чернец, обхватив и приподняв онемевшую девушку, потащил ее за золоченую дверь!..
Скорчившись, уперлась было Мария. Рванулась назад!.. Но, должно быть, вспомнив про тяготу, свяла и повисла на руках Вячеслава!..
А Феофан с полученным рублем серебра вышел из дома-замка осовелыми путаными шагами.
Под низкими, глухо шумящими липами прошел к озеру. Кинул рубль в бурливые волны.
VII
Над черным, тронутым прелью березняком, выплыв однобоко, гнала луна под обрыв сумрак.
Острым разрезал себе грудь камнем Феофан. Заклинал Сущего — кровью заклинал:
— Кровь живая!.. Кровь огневая!.. Сокруши окаянного в кровь!.. Я, и то почил от зла!.. А Он?..
А в слизлом водяном лунном свете вырастали перед Феофаном толпы мертвецов. Монахи, короли, воины, мужики, в длинных серых саванах-шлыках, зажженные держа в руках косо тающие, раздуваемые ветром свечи, подступали к Феофану с венцами смерти над впадинами глаз недвижным шагом. Оскаленными скрежетали люто желтыми челюстями;
— Пред-а-тель!..
Феофан, хватаясь за сердце, готовое разорвать грудь, вздыбленный, отшатнулся назад. Но мертвецы, костлявые поднимая руки, глухо грохотали и напирали на него.
— Я-а?.. — расширял Феофан бездонные свои зрачки.
Вздыбленные, перепутанные волосы его выпрямлялись и стояли торчком.
— Ты-ы!.. — мертво грохотала толпа мертвецов. Молчала. Молчал и Феофан. Но если б вселенная обрушилась на него — сердцу его легче было бы тогда. Умертвил Сущий тех, за кого Феофан молился. Удушил. А теперь шлет их к нему.
Помутились у Феофана глаза, мозг, кровь. А призраки напирали с вытянутыми, как у голодных волков, шеями ближе и ближе, глухо, мертво и зловеще вздыхая:
— Пре-да-тель!.. Твое солнце принесло смерть нам!.. Гнус!.. Смерд!.. Изорва-ть его!.. развеять гада по ветру!..
Подступали затворники, что ждали когда-то, страстью одержимые, недугами и язвами, помощи от чистого Феофана, но получили зато смерть от Сущего. Также тянулись, грозя и хуля, солдаты, истекавшие кровью на поле брани и додушенные Сущим, так как за них молил Феофан. Чумные, язвленные, что ждали от молитв Феофана жизни, а получили от Сущего через то смерть!..
В истошном вихре, скрючившись, старыми хрустя суставами, ломаемый корчей, упал Феофан навзничь. Стукнув худой, жесткой и острой спиной о корни, застрял в них. Свернуло его в кольцо, как сворачивает бересту огонь.
А в слюдяной, лунной затхлой мгле сплошным мутным колыхающимся маревом двигались на него несметные полчища мертвецов, в серых саванах с провалами глаз и жуткими оскалами зубов. Кляли его:
— Про-клина-ем смерда!.. Пошто просил Сушшаго?.. За Адама, за Еву?.. Не было б смерти!.. А теперь — мертвецы мы!.. про-клина-ем гнуса!..
* * *
Люта орава мертвецов. Но лют и Сущий, коли смрадной казнит непереносимой казнью — ложью. Сущий ревнив, и смрадной казнит казнью тех, кто справедливее Его. У него нет праведников, но только угодники.
И чистую Еву, когда в светлый миг своего пробуждения от небытия она увидела Его и в трепете пламенной любви поцеловала — Он отверг. С лишенной же огня жизни бессмертного, оскверненной Евой, ушел Адам в темный мир страсти и тлена.
Только вестник жизни, пленив Еву красотой бездонных своих, разбрасывающих синие молнии глаз, огненных гордых губ и черных как бездна кудрей, вывел ее из мира страсти и тлена в мир любви и жизни. И чтобы зажечь Еву огнем бессмертным, Адама же вернул в Град, — молил Сущего о прощении и очищении отверженцев.
Но — лют Сущий, ревнив. И смрадными непереносимыми казнит казнями тех, кто милосерднее и любвеобильнее Его. Ангела жизни, молившего о прощении Евы и Адама, он, отвергнув, сделал ангелом смерти. И насладился зрелищем умерщвления первых людей огненным мечом того, кто молил о их бессмертии и просил для них огня жизни!..
Опальный ангел смерти с перекровавленным сердцем умертвил на земле первых людей. Но в грядущих веках уже отверженным, клянущим, убивающим, любящим и милосердным сыном земли тленному открыл роду их небывалое солнце Града!..
Под солнцем не было, мнилось Феофану, зла большего, чем сделанное чистым сердцем в укор Сущему, бессильному в самомучительстве, злому, не знающему покаяния и мук!..
Змеи черные, огненные змеи стискивающими обвивали сердце Феофана кольцами, будто раскаленной сталью. И сосали текущую живую кровь его. И возненавидел бы Феофан, проклял бы того, кто оторвал бы этих змей от сердца. А не мучили дух Сущего змеи за то, что погубил Он — язвами, мором, гладом — миллионы душ, вселил в мир от самого его сложения божеское зло, более страшное, чем человеческое. Не мучили.
Но, открытое тяготой, светило Феофану и тленному людскому роду солнце Града небывалым светом.
* * *
В обросшей поганками колдыбане, изрезанный кореньями и поломанный, лежал Феофан, костлявые раскинув, торчащие, как прутья, руки. В глазах его неведомые плясали демоны. Открывались бездны, и в сердце, точно вихри, сны обрывались, хороводы, небо, земля, солнце Града… А орава мертвецов мутила и грохотала…
Но вызывающе, с огненной ненавистью поднял голову Феофан.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
— Засть, злыдня проклятая!.. — фордыбачила в толпе какая-то старуха богомолка:- Убирайтесь отсюда, песьи ваши головы!.. А то решу вас, псов!..
Злыдота так и покатилась со смеху, услышав старуху. А Феофан заязвил:
— Ага!.. Вы — спасенные!.. Эх, кабы признались, што вы — жулики, воры, то-то любо б было!.. То-то верно б!.. Град обрели бы, кабы тяготу взяли б!.. Хочешь, — повернул Феофан свое лицо с жуткими, разбрасывающими черно-багровые зарницы глазами к Крутогорову:- Хочешь, прими. Ведь ты мне родной… а?
Но Крутогоров, солнечный, углубленный в мир, отошел от Феофана, бросив только странно — глухо:
— Мой отец не мог быть убийцей… Хотя его и не помню…
— А мать свою помнишь?.. Сестру знаешь?..
— Нет. Я — лесной найденыш. Я ведь некрещеный и никем не названный. Дровосеки мальчишкой кормили меня. Но когда собрались крестить меня в духе и учить грамоте, — то мне уже было четырнадцать лет. Я сам мог себя учить и давать себе имя… Я крестил сам себя огнем…
— Как же… твое имя?
— Крутогоров.
— Все-таки я твой названый. А Мария — твоя отреченная, — трясясь не то от боли, не то от радости, проговорил Феофан. — Ты мне дал ключ от одной тайны… Золотой ключ от зазвездья…
— Нет у чистых сердцем тайн… — бросил Крутогоров. — Я — Солнце, а не тайна. И Отец у нас — единый Светлый. И родные — родные в духе. Никола-пламенник мне роднее, чем ты, убийца и изверг, и эта — потерянная…
— Но мы — искатели нетленного Светлого Града"- встрепенулся Феофан. — Мы еще только на пути в него…
— Разве путь к Граду — язвы и муки?.. Облепив жадно Крутогорова, харкала ему в глаза злыдота. Обдавала его ядовитой слюной.
А молчавшая дотоле, прятавшаяся в толпе, хрупкая и нежная, как стебель цветка, Мария, забежав вперед, взмолилась, пряча смуглое свое алое лицо на груди у Крутогорова и тряся черными кудряшками:
— Прими-и!..
Печально поглядел на нее Крутогоров. Пошел дальше.
Лес, старый колдун земли, встретил его шумным приветом.
* * *
За синее озеро, на крутую, заросшую вишеньем и яблонями гору, в старую тесовую башню, залитую пышными душистыми цветами и алым солнцем, ушли песнопевцы-поэты, неутолимые пламенники.
В дуплистых вековых яблонях немолчный шел шелох. И ночные огни из верхних окон башни падали в дикую хвою, точно золотые снопы.
Жили поэты в обители среди старых, мятежно раскинувшихся садов сдавна. Пели радость и солнце, пахали поле. Звон звезд и шелест леса, с темным ночным светом перемешанный, ловили. В гневе же, грозовом и мятежном, громили жестокость, лютость и тлен мира. Сильный мира, лицемеры и книжники, искали Крутогорову, ставшему им поперек горла, погибели.
Но зато любили бесстрашного главу Пламени земляки, бородачи-хлеборобы — за его солнце и любовь.
Кто, попав в башню на крутой горе, видел свет голубых паникадил в алтарях, престол с горящим на нем огнем неугасимым, свежие цветы, расставленные в наполненных ключеструем тонким фарфоровых вазах, кого касались жалобы звездных струн, эти взмахи белых крыльев под лунным лучом, — навсегда тот попадал в плен к красоте.
Но редко кому судьба открывала дверь башни, ибо вещие тайны окружали обитель Пламени. Никому не были ведомы из непосвященных замыслы и солнца пламенников. А уста посвященных были молчаливы, как уста мертвеца. Непосвященные знали только, что башня крутогорская жутка, неприступна и грозна. Но больше ничего не знали.
* * *
Над глухим ночным озером, зацепливаясь за башню, проходила низкая зеленая звезда.
VI
У черетняной хибарки, что заросла черемухой и диким маком, на грозовой воле и пьяном солнце жил Феофан веселым хлеборобом. Выкарчивал коряги, разбивал оралом рыхлые, пропитанные запахом трав и грибов целины. Сеял пшеницу. А душистыми лесными вечерами, в зеленом сумраке, висячие срывал звезды, пел хмельные песни и собирал росы.
С ним жила и жена-рыбачка. Копала дикие коренья, ловила в озере рыбу. Огненную делила последнюю предзакатную любовь с Феофаном.
Вещим протяжным шелохом заклинала ее ночь и кровавыми цветами обливали зарницы!..
Шли утра, шли дни. Исходили увядающей страстью сердца-огни, сердца-молнии.
Но пришли ночи. Затошновала рыбачка по давным-давно, на заре любви пропавших своих ребятах-первенцах, — отверженных звезде и солнцу. Бросив черетняную хибарку, ушла куда глаза глядят, тронутая нездешней жутью…
В древний лес — в безмерное одиночество ушел и Феофан. И глазами бездны глядели на него ложь и ночь Того, Кто носил имя Сущего.
— Солнце светит праведным и неправедным?.. — пытал Феофан, сгорая от мук и грозя:- А солнце Града — где?.. Не украли ль его избранные?.. Кто их избрал?.. Почему те отвержены, а эти избраны?.. Воры! Жулики! Где солнце Града?..
Бездна и ночь обнимали мир. Но бежал Феофан в безмерное одиночество. А Сущий обрек его лжи праведных и избранных.
Когда же пошел Феофан наперекор лжи, Сущий отринул его от себя навеки и проклял.
Но, взыскуя Града, строг был Феофан и беспощаден к себе, и чист сердцем, хоть Сущий, Кому близки были только избранники неба, а не земли, — и отвратил лицо Свое от чистого, открытого сердца поборника Града.
* * *
В лесу выкопал Феофан себе пещеру и жил. Созидал Град.
Осенью в сырой, чадной, заплесневелой землянке недалеко от пещеры Феофана приютилась нищенка с крохотными ребятами. Феофан собирал им коренья, ягоды, и дикий мед. И они радовались — не нарадовались — вольной веселой жизни, лесному улыбчивому солнцу!.. Но пошел холод, и до них дорвалась черная оспа. Облепила их слизкой, гнойной корой. Сдушила. И прозрел Феофан, что сроки, когда с жестокостью Сущего должно встретиться Его милосердие, с светлым огнем неба — черный свет земли, пришли. В мятежном, полном гнева и бурь лесу, в огневом гуде и гуле глаза Феофана вспыхивали, точно багровые зарницы, а голос звенел и дрожал, прерываемый кровавыми слезами:
— Ты лю-т!.. Пр-а-вильно!.. Будь!.. лютым!.. Круши-и!.. Пали-и!.. А ребятишек, что в землянке-то!.. не трожь!.. Хорошие ребятишки!.. Тебя любили, солнце любили!.. лес любили!.. Не трожь!.. Милосе-рдия!.. Спаси их!.. Ну!.. Спаси!.. Слышишь — гудет лес? На Тебя гневается!.. За что!.. дескать?.. Ну!.. Чудо!.. пошли!.. Пошли-и!.. Об-я-зан посла-ть!.. Не пошле-шь?..
Не послал. Тогда Феофан пошел в каменоломню. В глыбах щебня молил Сущего, ставши голыми коленами на острые, едкие камни, так, что под ним поплыли горячие ручьи крови!.. Язык поломало от смертенной беспрерывной мольбы. Шею, руки, ноги, суставы свела корчем, да и. сердце сожгла мольба.
Но когда приполз Феофан из каменоломни в землянку на стертых до мослов, перекровавленных коленях, его встретил тяжелый трупный смрад. В мусоре, окоченелые, лежали с оскаленными зубами, высунутыми синими языками черные, ослизлые трупы матери и трех ее ребят.
— Где же!.. милосердие?.. — тихо упал ниц Феофан. Последние снял с себя подрясник и рубаху. Накрыл ими поруганные прахи сирых. Собрав дух, уполз под серые, пахнущие смертью земляные своды молить Сущего, посылающего испытания.
За близких и дальних, за сирых молил Феофан. Гибли сирые. За больных и голодных — гибли и те. В последний раз за отца своего, древнего хлебороба, всю свою жизнь пахавшего дикое заброшенное поле, молил Феофан. Помогла молитва: через сутки крепкий древний старик предал дух. Как свеча сгорел.
А мир, за который в жутком подземелье Феофан молил Сущего — язвы поразили, мор и глад. Тогда-то Феофан поднял свой голос:
— Ага!.. Мором и язвами — этим-то Ты добер!.. А солнцем Града?.. А милосердием?.. Ага!.. Все избранные!.. Небо!.. А земля?.. я землю люблю!.. Коли земля — во тяготе, то и я хочу быть во тяготе!.. Тягость духа!.. хочу несть!.. А Ты — понесешь ли?.. За зло за Свое?..
Что?.. Чистота?..
Но и чистоты у человека было больше, чем у Сущего. Мир знал это, ибо жестокость, ложь и зло Сущего были безмерны. А чтобы показать миру, силы какой тяготы возможны в человеке, одержимом землей, Феофан на неслыханное дерзнул деяние.
Ночью пошел он в заброшенное дикое поле. Из разломанной хижины вывел старую, слепую мать свою, увел в лес, да там и расколол ей гирей череп. В нуде, ужасе и страхоте птицы и звери разбежались от жуткого матереубийцы. Дикий осенний ветер, срывая листья и гудя в вершинах, разнес по лесу глухой предсмерный хрип древней старухи.
А Феофан, окаменевший, холодный, медленно взвалил на плечи труп убитой им матери. Оттащил в заисиневевшую лесную колдыбаню и бросил на съедение кишащим болотным гадам. Гады, шипя, врылись в поруганный прах!.. Только березы да ясени рыдали над ним в осенней темноте!..
В ясеневом провале, к степной пробираясь хижине, палил себя Феофан лютым, неутолимым огнем. Мир клял и Сущего кроваво.
Похоронным провожали жуткого матереубийцу звоном свирепые осенние шумы. Над тяжелой, набрякшей, точно мокрое дерево, головой, свистя и хлопая, как оборванные сны, вихрились листья. Будто саван, развевались по ветру полы серого широкого брахла. От трав прелью несло и подземельем.
В хижине нашел Феофан сестру свою увядшую, отрекшуюся от мира. Лестью, угрозами, пыткой и проклятиями склонил ее, отдал ее мутным от тоски по женскому телу, голодным, озверелым стражникам!..
За то, чтоб молчали про мать.
* * *
В хижине, осыпанной вихревыми листьями и скрытой чернобыльем, пытал себя Феофан. Палил:
— Ах!.. Мати-сыра-земля!.. Ты умираешь — прощаешь!.. Не прощай!.. А казни!.. Отрыни меня!.. Ты простила меня!.. То-то я душегуб!.. Вор!.. Жулик!.. Тот-то я смерд!..
Ой, и змеи не проняли сердце!.. простили!.. Пали, черный огонь!.. Ах!.. Черный огонь!..
Но не пронимал сердца и черный огонь. Простил. Феофан замолк. Молча ловил в озере рыбу, копал щавель в лесу, собирал костянику. Замолк.
В черетняной хибарке жил одинокий и молчал. Но как-то, в глухую сентябрьскую ночь на ущербе пришла в хибарку Мария.
Молча взял ее Феофан за руку и повел в старый каштановый гедеоновский парк.
Глухо шумели осыпающиеся каштаны. Над вершинами, перемешиваясь с оторванными листьями, кровавыя падали слезы ночи — звезды. Поднял Феофан глаза, полные жуткой мути и синих молний. Поднял сердце, бурыми изъеденное змеями, спаленное огнем зла, не прощенное, не пронятое до дна, не принятое. Голосом истошным завыл:
— Ок-ая-нный!.. Не души покоем!.. Кричи!.. Круши!.. Чудище!.. Жуть!.. Казни!.. То-то любо будет!.. Ты ж лют!.. Полосуй!.. А то лучше смерть!.. Идолище поганое!.. Я убил мать!.. погубил сестру!.. теперь вот дочь продаю!.. А ты — спокоен!.. А чист я был — тогда Ты душил меня!.. Ха-ха!.. не нужен Ты мне! Али найдутся у Тебя козни, штоб выше моих были?.. Тягота, штоб выше моей тяготы?..
Медленно, глухо и тяжко шел голос Феофана. Планеты остановились бы в своем движении. Но не остановился бы этот голос.
— Ей, я рушу Тебя, окаянный!..
Замолк. Шагами медленными и преступными — земле невмоготу было от этих шагов — подошел к дочери. Мутные поднял на нее в сумраке, с синими огнями глаза-провалы. Но ничего не сказал.
В доме-замке Гедеонова, в безоконной, затянутой черными ширмами, освещенной свечами комнате сидел, ерзая в кожаном кресле, Вячеслав, суглобый, низкий рыжий монах. Увидев смуглую, истемна-алую девушку, нахмурил чернец белесые, точно обсмаленные, брови. Сузил потаскушечьи глаза:
— Новенькая?
Оглядел ее узким сучьим взглядом. Ощупал ее. Извившись гадюкой, протянул в нос похотливо:
— Ммолодец!.. Хвалю!.. Где!.. достал-то?.. проходи, дядя!.. потолкуем!..
Но Феофан стоял, не двигаясь с места. Молчал. И Мария, бросив голову, с тяжелыми качающимися кольцами волос, вниз, пошатнувшись, забилась, будто лист, срываемый бурею!.. Закрыла побелевшее вдруг лицо руками.
Из-за золоченой двери рыжую высунул с проседью приплюснутую голову костлявый высокий генерал с горбатым кривым носом, синей отвисшей губой и острыми, зелеными растленными глазами.
Гедеонов.
Извиваясь и причмокивая синими трупными губами, шмыгнул он в комнату. Поюлил около девушки, понюхал и, повернув трупное, искаженное похотью серо-зеленое лицо к Феофану, прогундосил:
— За ночь — рубль!.. Стоит?
— Все равно!.. — бросил Феофан глухо.
Чернец, обхватив и приподняв онемевшую девушку, потащил ее за золоченую дверь!..
Скорчившись, уперлась было Мария. Рванулась назад!.. Но, должно быть, вспомнив про тяготу, свяла и повисла на руках Вячеслава!..
А Феофан с полученным рублем серебра вышел из дома-замка осовелыми путаными шагами.
Под низкими, глухо шумящими липами прошел к озеру. Кинул рубль в бурливые волны.
VII
Над черным, тронутым прелью березняком, выплыв однобоко, гнала луна под обрыв сумрак.
Острым разрезал себе грудь камнем Феофан. Заклинал Сущего — кровью заклинал:
— Кровь живая!.. Кровь огневая!.. Сокруши окаянного в кровь!.. Я, и то почил от зла!.. А Он?..
А в слизлом водяном лунном свете вырастали перед Феофаном толпы мертвецов. Монахи, короли, воины, мужики, в длинных серых саванах-шлыках, зажженные держа в руках косо тающие, раздуваемые ветром свечи, подступали к Феофану с венцами смерти над впадинами глаз недвижным шагом. Оскаленными скрежетали люто желтыми челюстями;
— Пред-а-тель!..
Феофан, хватаясь за сердце, готовое разорвать грудь, вздыбленный, отшатнулся назад. Но мертвецы, костлявые поднимая руки, глухо грохотали и напирали на него.
— Я-а?.. — расширял Феофан бездонные свои зрачки.
Вздыбленные, перепутанные волосы его выпрямлялись и стояли торчком.
— Ты-ы!.. — мертво грохотала толпа мертвецов. Молчала. Молчал и Феофан. Но если б вселенная обрушилась на него — сердцу его легче было бы тогда. Умертвил Сущий тех, за кого Феофан молился. Удушил. А теперь шлет их к нему.
Помутились у Феофана глаза, мозг, кровь. А призраки напирали с вытянутыми, как у голодных волков, шеями ближе и ближе, глухо, мертво и зловеще вздыхая:
— Пре-да-тель!.. Твое солнце принесло смерть нам!.. Гнус!.. Смерд!.. Изорва-ть его!.. развеять гада по ветру!..
Подступали затворники, что ждали когда-то, страстью одержимые, недугами и язвами, помощи от чистого Феофана, но получили зато смерть от Сущего. Также тянулись, грозя и хуля, солдаты, истекавшие кровью на поле брани и додушенные Сущим, так как за них молил Феофан. Чумные, язвленные, что ждали от молитв Феофана жизни, а получили от Сущего через то смерть!..
В истошном вихре, скрючившись, старыми хрустя суставами, ломаемый корчей, упал Феофан навзничь. Стукнув худой, жесткой и острой спиной о корни, застрял в них. Свернуло его в кольцо, как сворачивает бересту огонь.
А в слюдяной, лунной затхлой мгле сплошным мутным колыхающимся маревом двигались на него несметные полчища мертвецов, в серых саванах с провалами глаз и жуткими оскалами зубов. Кляли его:
— Про-клина-ем смерда!.. Пошто просил Сушшаго?.. За Адама, за Еву?.. Не было б смерти!.. А теперь — мертвецы мы!.. про-клина-ем гнуса!..
* * *
Люта орава мертвецов. Но лют и Сущий, коли смрадной казнит непереносимой казнью — ложью. Сущий ревнив, и смрадной казнит казнью тех, кто справедливее Его. У него нет праведников, но только угодники.
И чистую Еву, когда в светлый миг своего пробуждения от небытия она увидела Его и в трепете пламенной любви поцеловала — Он отверг. С лишенной же огня жизни бессмертного, оскверненной Евой, ушел Адам в темный мир страсти и тлена.
Только вестник жизни, пленив Еву красотой бездонных своих, разбрасывающих синие молнии глаз, огненных гордых губ и черных как бездна кудрей, вывел ее из мира страсти и тлена в мир любви и жизни. И чтобы зажечь Еву огнем бессмертным, Адама же вернул в Град, — молил Сущего о прощении и очищении отверженцев.
Но — лют Сущий, ревнив. И смрадными непереносимыми казнит казнями тех, кто милосерднее и любвеобильнее Его. Ангела жизни, молившего о прощении Евы и Адама, он, отвергнув, сделал ангелом смерти. И насладился зрелищем умерщвления первых людей огненным мечом того, кто молил о их бессмертии и просил для них огня жизни!..
Опальный ангел смерти с перекровавленным сердцем умертвил на земле первых людей. Но в грядущих веках уже отверженным, клянущим, убивающим, любящим и милосердным сыном земли тленному открыл роду их небывалое солнце Града!..
Под солнцем не было, мнилось Феофану, зла большего, чем сделанное чистым сердцем в укор Сущему, бессильному в самомучительстве, злому, не знающему покаяния и мук!..
Змеи черные, огненные змеи стискивающими обвивали сердце Феофана кольцами, будто раскаленной сталью. И сосали текущую живую кровь его. И возненавидел бы Феофан, проклял бы того, кто оторвал бы этих змей от сердца. А не мучили дух Сущего змеи за то, что погубил Он — язвами, мором, гладом — миллионы душ, вселил в мир от самого его сложения божеское зло, более страшное, чем человеческое. Не мучили.
Но, открытое тяготой, светило Феофану и тленному людскому роду солнце Града небывалым светом.
* * *
В обросшей поганками колдыбане, изрезанный кореньями и поломанный, лежал Феофан, костлявые раскинув, торчащие, как прутья, руки. В глазах его неведомые плясали демоны. Открывались бездны, и в сердце, точно вихри, сны обрывались, хороводы, небо, земля, солнце Града… А орава мертвецов мутила и грохотала…
Но вызывающе, с огненной ненавистью поднял голову Феофан.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22