Трусливые жертвы,
вы славы не стоите.
В стране, где террор
государственный быт,
невинно растоптанным быть
не достоинство,
уж лучше
за дело растоптанным быть!
Пусть лучше
под реквиемное пение
твое,
шлиссельбургская тишина,
намылят веревку
державною пеною,
сорвавшейся
с медной губы скакуна.
Лишь тот
настоящий Отечества сын,
кто, может быть,
с долей безуминки,
но все-таки был до конца
гражданин
в гражданские сумерки.
11. СУББОТА
Столичная газета приводит интересный
счет, представленный по начальству
одним из чиновников, командированных
в провинцию по делам службы. "Две
рюмки водки - 20 к., одна рюмка - 10
к., один графин водки - 40 к., одна
сельдь - 30 к., две порции винегрета
60 к., одна порция солянки - 30 к.,
четыре порции поросенка - 1 р. 20 к.,
шесть порций мороженого - 1 р. 80 к.,
одна бутылка воды - 25 к., бутылка
редедеру - 5 р., две бутылки лимонной
воды - 60 к., одна рюмка водки старой
15 к., одна порция поросенка - 30 к.,
одна порция бифштекса - 40 к., одна
порция пирожного - 25 к., фисташки
30 к., одна бутылка пива - 30 к., свеча
стеариновая - 10 к., самовар - 10 к.,
одна порция белорыбицы - 40 к., одна
бутылка пива - 30 к., необходимый отдых
после занятий (?!) - 10 руб.
Итого, не более не менее, 28 р. 10 к.".
Казанская газета
"Волжский вестник",
2 апреля 1887 года
Поднимется мститель суровый,
И будет он нас посильней.
Из революционной песни
"Дворник,
что за крик на улице?
Снова, что ли, их пороть?"
"Да суббота...
Русь разгуливается...
Пьянство,
ваше сковородь".
Люди,
синие от стужи,
обнимают фонари.
Сорок градусов снаружи,
сорок градусов внутри.
Кто Россию травит?
Кто Россией правит?
Барыня стеклянная
водка окаянная.
Мчат по пьяным рысаки.
Боже,
что творится!
Нынче водка на Руси
как императрица.
И сургучный венец
на головке царственной,
а соленый огурец
скипетр государственный.
Твои очи,
Русь,
поблекли,
а в ослаблых пальцах
дрожь.
Вниз по матушке по водке
далеко не уплывешь.
Если все в глазах двоится,
ты вдвойне бессильна,
Русь.
Пьяный спьяну не боится,
а с похмелья пьяный
трус.
Эй, мужик,
ты снова к рюмке?
Но когда дрожливы руки,
не удержишь в них кола,
не рванешь в колокола.
Али было мало порки,
али та наука зря?
Ты в царевой монопольке
не опасен для царя.
Выпьешь
царь и поп
родимы,
хоть целуйся с ними всласть.
Ты и власть
как побратимы:
водку пьешь и ты
и власть.
И по городу Казани,
мужичье валя врастяг,
мчат осанистые сани
в раззолоченных кистях.
"Шваль посконная с жидами,
прочь с пути,
сигайте в ров!"
Едет пьяный шеф жандармов
с Азой
дочерью шатров.
И полковнику Гангардту
на служебную кокарду,
раззвенясь во все сережки,
нацепляет Азочка
еще теплую от ножки
розочку-подвязочку.
А в номерах Щетинкина
такая катавасия!
Шампанское шутихами
палит по потолкам.
Плевать, что за оказия
гуляй Расея-Азия,
а малость безобразия
как соусок пикан.
Купцы в такой подпитости,
что все готовы вытрясти.
Деньга досталась хитростью,
а тратить - разве труд?
Тащи пупки куриные
и пироги с калиною,
а угости кониною
они не разберут.
Первогильдейно крякая,
набрюшной цепью брякая,
купчина раскорякою
едва подполз к стене.
Орет от пьянства лютого,
от живота раздутого:
"Желаю выйти тутова!
Рубите дверь по мне"
Безгильдейная Расея
носом ткнулась в снег, косея,
закаляется.
Как подменная свобода,
шлюха грязная - суббота
заголяется!
А в портерной у Лысого,
где птичье молоко,
буфетчик, словно лисонька,
вовсю вострит ушко.
Вас наблюдая, мальчики,
"папашей" наречен,
к доносцу матерьяльчики
вылавливает он.
Суббота
день хреновый,
на пьяных урожай,
а если мат
крамола,
всю Русь тогда сажай.
Но ухо у буфетчика
торчком,
торчком,
торчком
туда, где брат повешенного
сидит еще молчком.
Еще он отрок отроком
с вихрастой головой,
но всем угрюмым обликом
взрослей, чем возраст свой.
И пусть галдят отчаянно,
стаканами звеня,
крамольное молчание
слышней, чем трепотня.
Хмельной белоподкладочник
со шкаликом подлез:
"Эй, мальчик из порядочных,
рванем-ка за прогресс!"
Буфетчик,
все на ус крути!
Молчит.
Сейчас расколется.
В глазах мальчишечьих круги
кровавые расходятся.
И, корчась, будто на колу,
поднявшись угловато,
он шепчет всем и никому:
"Я отомщу за брата!"
Нет, не лощеному хлыщу,
а в дальнее куда-то:
"Я отомщу,
я отомщу,
я отомщу за брата!"
Учел, буфетчик,
записал?
Теперь жандарма свистни.
Всегда доносит гений сам
на собственные мысли.
Еще он юн и хрупковат,
и за него так страшно.
Еще его понятье "брат"
сегодня просто "Саша".
Но высшей родственности боль
пронзит неукоснимо:
ведь человеку брат
любой,
неправдою казнимый.
И брат - любой,
чей слышен стон
в полях и на заводе,
и брат - любой,
кто угнетен,
но тянется к свободе.
И признак Страшного суда
всем палачам расплата,
и революция всегда
по сути - месть за брата.
12. ТАТАРСКАЯ ПЕСНЯ
Когда народы, распри позабыв...
А. Пушкин
Если с кем-либо придется говорить,
то не думай, какую религию он исповедует,
а обрати внимание на его ум.
Каюм Насыри
Даже дворничиха Парашка
армянину кричит:
"Эй, армяшка!"
Даже драная шлюха визжит
на седого еврея:
"Жид!"
Даже вшивенький мужичишка
на поляка бурчит:
"Полячишка!"
Даже пьяница,
падая в грязь,
на татарина:
"Эй ты, князь!"
Бедняков,
доведенных до скотства,
научают и власть
и кабак
чувству собственного превосходства:
"Я босяк,
ну а все же русак!"
А Володя вспоминает Кокушкино,
бич с прилипнувшими колючками,
колокольчиков колыхание,
пастуха-татарчонка Бахавия.
И, картофелину печеную
из ладони в ладонь перекидывая,
запевал Бахавий
печальную
свою песню
под рокот ракитовый:
"Сары, сары сап-сары!
Сары чечек, саплары!
Сагынырсын, саргаирсын,
кильсе сугыш, чеклары.
Вы желты, желты, желты
не от горя ли, цветы?
Помертвеешь, пожелтеешь
от войны, от маеты".
И в костерике ветви похрустывают,
и так больно
от родственной боли.
До чего эта песня русская
потому что татарская,
что ли?
А империя,
мать уродов,
воплотившись в двуглавом орле,
стала страшной тюрьмой народов,
да и русского в том числе.
Но с хвостами и русские черты,
и татарский шайтан
с хвостом...
Минарет над казанской мечетью
поднят старческим бледным перстом.
Здесь укрытое от государства
государство печалей и ран,
и морщины на лицах татарских
это русским понятный коран.
И в мечеть забредает Володя,
где на каменных пыльных полах
перешептываются лохмотья
позабытых тобою,
аллах.
А во храме Христа недалече,
на пол капая сотнями слез,
перешептываются свечи
позабытых тобою,
Христос.
Разобщенно качаются тени,
к небу общему руки воздев.
Враг единый у всех
угнетенье,
только разные боги у всех.
Рай еврейский пророчит ребе,
поп сулит православнейший рай,
но, не веря в спасенье на небе,
скажет с горькой усмешкой Тукай:
"Святую правду, веру, честь
не выше золота все чтут,
оно сильнее, чем Коран,
Евангелие и Талмуд".
Но что вас сблизит,
божьи дети
татарин,
русский,
иудей?
Неужто деньги,
только деньги
есть вера общая людей?
А ты, мулла,
бубнишь убого
из складок жира своего,
что нету бога,
кроме бога,
и Магомет
пророк его?!
Но нет, спасенье
не иконы,
не воззыванья к небесам,
Не Магомет, не Иегова,
а человек спасется сам.
И станет общей чья-то вера,
и скажет кто-нибудь в свой срок:
"Нет бога, кроме человека,
и человек
себе пророк".
И пусть над столькими богами
звучит,
людей боготворя,
такая чистая,
Бахавий,
простая песенка твоя:
"Сары, сары сап-сары!
Сары чечек, саплары!
Сагынырсын, саргаирсын,
кильсе сугыш, чеклары".
13. ФЕДОСЕЕВ
Сегодня во время гулянья я нашел
перо вальдшнепа. Вероятно, бедняжка
прельстился березами и, напуганный
светом, ударился в белую стену. Посылаю
Вам это перышко...
Н. Е. Федосеев - Сергиевскому
По-над тюрьмой Владимирской
запах весны и пороха.
Падает в руки льдиночкой
вальдшнепа белое перышко.
Маленький да удаленький,
из-за обмана зрения
он, словно ангел, ударился
грудью о стену тюремную.
Нету сильней агитации,
нету сильней нелегальщины,
если на тюрьмы кидаются
самоубийцами вальдшнепы.
Хорканье в небе истошное...
Что вы задумались, узники,
в самоубийцах восторженных
сами собою узнаны?
Кровью
земля
обрызгана
после полета вашего.
Тяга к свободе убийственна,
будто бы тяга вальдшнепов.
Над молодой повиликою,
мятою и сурепкою
хлещет вас дробь,
перелитая
из тридцати сребреников.
Но, улетев от охотника,
что вы бросаетесь на стену?
Сколько вас дробью ухлопано,
сколько о стены разгваздано!
И над весенними реками
в мире, еще не оттаявшем,
хорканье вальдшнепов
реквием
собственным крыльям отчаянным.
Но, как письмо от подпольщика,
переданное с воли,
вальдшнепа белое перышко
у Федосеева Коли.
Жесткие руки империи
взяли семнадцатилетнего,
Коля,
тебя не первого,
Коля,
тебя не последнего.
В путь, никому не завидуя,
снежные тракты утаптывай!
Совести русской планидою
стала планида этапная.
Крылья о стены каменные
бьются, не сдавшись на милость.
Лучше крылатость в камере,
чем на свободе бескрылость.
Наши марксисты первые,
в тюрьмы спокойно идущие,
вальдшнепов белыми перьями
письма писали
в грядущее.
Были они еще мальчики
даже
в мужской суровости.
Были в одном догматики
не предавали
совести.
Что же случилось, Коля,
если в себя ты выстрелил,
навзничь упав на корни
всеукрывающих лиственниц?
Губы ответить стараются,
а на лице - ни кровиночки,
и муравей взбирается
к солнцу по алой тропиночке.
Тюрьмы, этапы выдюжил
с детской улыбкой Мышкина.
Лишь одного не выдержал
подлости единомышленника.
Спишь с восковыми веками.
Ты застрелился,
сломался,
первый марксист,
оклеветанный,
братом своим во Марксе.
Лиственницы разлапые,
что вы шумите невесело?
Вальдшнепы, стены разламывая,
станут еще буревестниками!
Ну а пока что
валится
снег надо тобой, империя,
словно разбившихся вальдшнепов
тусклые,
мертвые перья.
14. ПЕШКОВ
Когда говорили о народе, я с изумлением
и недоверием в себе чувствовал, что на
эту тему не могу думать так, как думают
эти люди. Для них народ являлся воплощением
мудрости, духовной красоты и добросердечия,
существом почти богоподобным и единосущным,
вместилищем начал всего прекраснодушного,
справедливого, величественного. Я не знал
такого народа. Я видел плотников, грузчиков,
каменщиков, знал Якова, Осипа, Григория, а
тут говорили именно о единосущном народе и
ставили себя куда-то ниже его, в зависимости
от его воли.
М. Горький "Мои университеты"
По Казани купецкой, кабацкой,
азиатской, такой и сякой,
конокрадской, законокрадской,
полицейской и шулерской.
По Казани крамольной, подпольной,
где гектографы и бунтари,
по рабочей и подневольной,
ну а все-таки вольной внутри
мимо щелкания орешков,
мимо звонких пролеток господ
Алексей по фамилии Пешков
хлеб в корзине студентам несет.
Он идет по Проломной, Горшечной,
и, не зная о том ничего,
каждый встречный и поперечный
заграбастан глазами его.
Это горьковские истоки
собирательство лиц и судеб.
Пахнут хлебом горячим листовки
и листовками свежими хлеб.
Пахнет утро поющим рубанком,
и рассвет у дверей кабака
парусит золотою рубахой
отплясавшего Цыганка.
С детства в люди, как в нелюди, отдан,
Пешков знает, как знает суму:
в умилении перед народом
есть частица презренья к нему.
И он видит народ не всеправым
мудрым богом с поднятым перстом,
а шальным Цыганком кучерявым,
надорвавшимся под крестом.
Но в аду мыловарен, красилен
и в цехах под гуденье станков
пролетарское племя России
зарождается из Цыганков.
И с ухваткою мастерового
примет Пешков тот крест на себя,
и он в люди отдаст свое слово,
на дорогу его осеня:
"Отдаю тебя, слово, в люди,
словно душу и плоть мою.
Отдаю тебя, слово, вьюге,
в руки белые отдаю.
Я ли, слово, тебя не холил
и у сердца не грел своего?
Но выталкиваю на холод,
чтобы ты не боялось его.
Там, за дверью моею, - злоба,
там и слава, как западня,
но ты выросло, мое слово,
и уже проживешь без меня.
Ты не будь перед барами в страхе,
уступать этим харям грешно,
и во прахе или на плахе
ты веди себя хорошо!
Околоточным не поддайся
и с лакеями не кумись.
В морду вмажут - а не продайся,
медом смажут - а не купись!
И, как нового гражданина,
не суля несмышленышу рай,
воспитай, мое слово, сына
и опять его в люди отдай!"
15. ШПИК
Если царь был первый сыщик в государстве,
то каждый желавший сделать карьеру
становился сыщиком, - и канцелярии Российских
университетов фактически превратились в
отделения жандармских управлений.
Из воспоминаний профессора
Н. Н. Фирсова
Пока крамольничали лодыри
эх, на язык бы им типун!
топтал у окон снег до одури
Его Величества топтун.
С глазами песьими, скулежными,
с продрогшим в варежке свистком,
в казенных чесанках с галошами,
он сам крамольничал тайком.
И, с бульбой носа помидорного,
припоминал, страдая, страж
вальяж Матрены Дормидонтовны,
не умещавшийся в трельяж.
Припоминал стерлядку жирную
и самовитого сига,
и политическою жертвою
охранник чувствовал себя.
Ну а зубровочка, рябиновка,
ну а груздочки - каково!
И клял правительство родимое
личарда преданный его.
Он рассуждал, соплю прикусывая,
как будто свисший сталактит:
"Пусть лучше будет революция,
но лишь бы не радикулит".
И сыпанул бы рысью с искрами,
когда б не схвачен был уздой,
шпик - самовластия российского
так неустойчивый устой.
Но с орденами, словно с цацками,
за ним самим следить должны,
топтали Русь министры царские
в хорьковых шубах топтуны.
И величаво, как приличествует,
в почтенном облаке седин
топтал страну Его Величество
топтун под номером один.
Они следили за смутьянами,
давя зеленые ростки,
и за Володею Ульяновым,
как за врагом всея Руси.
О вы, топтавшие отечество!
Вас нет, а он сегодня встал
в тужурке бронзовой студенческой,
"смутьян", взойдя на пьедестал.
Так, предвкушая с маком бублички
и то селянку, то блины,
места для памятников будущего
вытаптывали топтуны.
16. СХОДКА
Собрало нас сюда не что иное, как
сознание невозможности всех условий, в
которые поставлена русская жизнь вообще
и студенческая в частности...
Из петиции казанских студентов
4 декабря 1887 года
В Москве или Казани,
нафабривши усы,
преподают казаки
историю Руси.
Студентов кони давят,
и, сжата в пятерне,
нагайка смачно ставит
отметки на спине.
И что призыв к прогрессу,
и что наивный бунт,
когда в нагайке весу,
пожалуй, целый фунт.
Нагаечка, нагайка,
казаческая честь.
В России власть - хозяйка,
пока нагайка есть.
И против нагаек,
штыков,
государственной страшной махинищи
студенты,
мальчишечки.
Но если боится чего-то
такая махина,
то, значит, лишь сверху тверда,
а внутри - как мякина.
От страха
в ручищах лабазников ломы и гири.
От страха - цензура,
от страха - остроги Сибири.
Боятся суков,
на которых сидят,
своих же шпиков
и своих же солдат.
И Зимний дворец
как штыками утыканный торт,
где морды сидят
за оградой из морд.
Гитара поет,
притишая струну,
в студенческой тесной каморке:
"О, если б все морды сложились в одну
и дать бы по морде той морде!"
И кто-то кричит в молодом озорстве,
заусенцы кусая:
"Пощечину славно влепили в Москве,
а что мы, безруки в Казани?!"
На сходку!
Еще не загинул народ,
пока среди рабства и скотства
в нем дочь новгородского веча живет
студенчества русского сходка!
"Хотят кнутовище нагайки
засунуть нам в глотку?"
"На сходку! На сходку!"
"Россию навек уподобить хотят околотку?"
"На сходку! На сходку!"
"Политзаключенных по тюрьмам вгоняют в чахотку?"
"На сходку! На сходку!"
"Забрали и право и власть,
а народу оставили водку?"
"На сходку!
На сходку!"
И юная лава,
кипящая неудержимо,
и слева и справа
летит на Помпею режима.
И гневно,
упрямо
в котле мятежа,
в клокотанье
Володя Ульянов
со вскинутыми кулаками.
И в актовом зале,
как будто бы в зале Конвента,
за выкриком выкрик
взлетают несметно,
кометно.
"Клянитесь спасти наш народ,
историческим рабством клейменный!"
"Клянемся!
1 2 3 4