Каждые четверть часа нам приходилось, сменяя друг друга, прокладывать тропу, так как шедший впереди, окутанный ледяной ватой, не в состоянии был долго бороться со стихией. Вечером, измученные, мы рыли яму в снегу и ложились спать, заслоненные скалой от ветра. Не раздеваясь, совершенно измотанные, мы залезали в спальные мешки и, скорчившись, завязывали их над головами, чтобы укрыться от противной поземки, проникавшей всюду; мы делали над собой усилие, чтобы проглотить сухарь величиной в пол-ладони и кусок сахара — весь наш дневной рацион. Ночью, несмотря на то что собаки, свернувшись рядом клубком, согревали нас и близость их придавала нам бодрости, мы дрожали от холода и стучали зубами так сильно, что мешали друг другу спать. В течение дня на ходу мы каждые десять минут набивали рты снегом, но его хватало лишь на один глоток воды…
Находясь в столь бедственном положении, мы уже подумывали было применить неумолимый закон Арктики — пожертвовать одной из собак, чтобы выжить. После долгих колебаний наш выбор пал на рыжего Парнагайика. Но это жертвоприношение было нам настолько противно, что мы предпочли терпеть лишения до крайнего их предела. И эта собака была теперь передо мной, изможденная, но живая. Протянув руку, я подошел к ней.
— Берегитесь! — предупредил Нуак. — Он кусается!
Этот ласковый, привязчивый пес стал кусаться… Ну так что же, злой он или нет? Или даже жестокий?
Удивительная история Нуйатсока
Во время этой же поездки я приобрел собаку с длинной рыжей шерстью; в обмен я дал: мужу — две новых трубки, двадцать сигарет, темные очки от солнца и еще одни очки с зеленым козырьком для защиты от вьюги, а также свитер; жене — большой пакет разноцветных фарфоровых шариков для бус. Это была очень высокая цена, но я хотел, чтобы облегчить свои последующие этнографические изыскания, прослыть щедрым дарителем. Этого пса звали Нуйатсок, т. е. длинношерстый. Войдя в мою упряжку, он быстро освоился благодаря симпатии, которой воспылала к нему с самого его появления Тимертсит, одна из самых молодых и красивых моих сук. Но если я делал вид, что проявляю к нему интерес, Нуйатсок поджимал хвост (его обычно он держал трубой) — признак доверия и хорошего настроения, опускал голову и убегал. Однако я не без опаски подходил к нему, когда он бывал запряжен в нарты, и на остановках, когда нужно было распутать постромки.
Через несколько дней он захромал. Скоро стало очевидным, что у него поранена лапа и рана не заживает; нужно было ее лечить. Пришлось пойти на хитрость: зайдя сзади, я схватил Нуйатсока за шею, зажал его голову между своими коленями и завязал морду веревкой. На одной из лап оказалась широкая гноящаяся рана, вероятно из-за пореза острой кромкой льдины. Я смастерил для пса обувку из нерпичьей шкуры и в сапог, надетый на раненую лапу, положил большой кусок тюленьего жира — классический способ эскимосов излечивать любые раны. Каждый день я менял повязку, но из предосторожности завязывал ему челюсти, несмотря на то что он начал относиться ко мне с доверием.
Через несколько дней выздоровевший Нуйатсок стал одним из первых подбегать ко мне, чтобы приласкаться, сам спешил к нартам, когда видел, что я выхожу из хижины со сбруей в руках.
Однажды во время охотничьей поездки вся упряжка без всякой видимой причины превратилась на полном ходу в огромный рычащий, воющий, визжащий, хрипящий клубок, нечто вроде мальстрема из шерсти, пушистых хвостов, ушей и разинутых пастей. Нужно было быстро вмешаться: при такой свалке всегда есть риск, что собаки нанесут друг другу серьезные ранения. Я вбежал в этот водоворот с бичом в руке, клича, ругаясь во все горло. Я оттаскивал псов за постромки, рассыпал удары и тщетно пытался навести порядок в упряжке; оказалось, что вся свора объединилась против Нуйатсока. Если удастся выхватить его из рычащей кучи, то причина схватки будет устранена.
Я схватил пса за холку. Он, решив, что это один из противников, рывком повернул ко мне голову, верхнюю губу, ощерив зубы и разинув пасть так широко, что я смог заглянуть в его глотку. Челюсти сомкнулись на моей обнаженной руке. Я уже видел ее прокушенной до самой кости, на перевязи в течение нескольких недель, а быть может искалеченной навсегда… Какая-то доля секунды — и Нуйатсок успел заметить свою ошибку, вероятно почуяв мой запах. Его зубы уже коснулись моей кожи, как вдруг челюсти перестали сжиматься. Неслыханное дело: Нуйатсок, открыв пасть, чтобы не укусить меня, повернул голову к своим врагам… Тогда свободной рукой я схватил его за шиворот и выбросил из кучи. Сражение прекратилось.
Чтобы быть честным, должен теперь рассказать другую историю. Когда-то, перед второй мировой войной, в Гренландии, принадлежавшей Дании, было запрещено продавать эскимосам алкоголь, а живущим на восточном берегу, как менее приспособленным к цивилизованной жизни, запрещалось продавать даже кофе, ибо датский кофе по справедливости считается крепким напитком. Но с тех пор Гренландия поменяла свой статут территории на статут провинции. Поэтому наши гренландские друзья стали «всамделишными датчанами»: голосуют, живут в деревянных датских домах, абсолютно непригодных для их образа жизни, и могут покупать спиртное вволю. Это не раз приводило, особенно по субботним вечерам, к драматическим последствиям.
Несколько лет назад, в 1970 году, один гренландец в Якобсхавне возвращался домой в пять утра, пошатываясь. Он, видимо, провел несколько приятных часов; спиртное привело его в радостно-приподнятое настроение и напомнило о добром старом времени, когда, прежде чем стать гренландцем, он был просто эскимосом и в огромной семейной хижине наедался до отвала сырым, уже с душком тюленьим мясом, наедался до тех пор, пока не мог больше проглотить ни кусочка, и пел, и плясал, веселый, сытый… Увы, пролетели эти денечки.
Пошатываясь, напевая, он не дошел до своего дома лишь несколько десятков метров и вдруг, споткнувшись о камень, свалился в канаву, где и остался лежать неподвижно, без чувств. Собаки, очевидно не учуявшие и не узнавшие его, увидев, что кто-то рухнул наземь в пределах их владений, бросились на упавшего всей сворой…
Великолепный Укиок
Мое знакомство с эскимосскими собаками началось давным-давно — лет сорок назад. Это не самореклама, во всяком случае не большая, чем ответ шофера такси на упрек в плохом вождении: «Но я езжу по Парижу уже сорок лет!»
Это было в 1934 году. Со своими товарищами я впервые попал в Ангмагссалик, где корабль Шарко «Пуркуа па?» выгрузил нас со всем снаряжением. Датские власти предоставили в наше распоряжение один из домов в Тассадаке, «столице» берега. Расположенный высоко вверху, почти на тогдашней границе селения, этот дом возвышался над бухтой и фьордом; с нашего крыльца было видно, как отплывают и возвращаются каяки и умиаки, те большие лодки, в которых помещается при переездах вся семья эскимоса.
Мы жили там уже несколько недель. Снаряжение было привезено и убрано на зиму в склад, но мы еще не кончили устраиваться.
Однажды наше внимание привлекли шум, крики, беготня. Все наши друзья-эскимосы (мы еще не говорили на их языке) высыпали на берег. Пробегая мимо, они звали и знаками приглашали нас следовать за ними. Вдали ко входу в бухту приближался умиак. На веслах сидели женщины, а посередине возвышались — мы видели их в бинокли — три белобрысых, лохматых, бородатых гиганта. Умиак был полон собак и мешков.
— Кратунат! Кратунат! Белые! Белые! — вот все, что мы поняли.
Мы в свою очередь побежали на берег, весьма заинтересованные. Умиак причалил; несколько человек привязали его к скалам, чтобы помочь трем гигантам высадиться. Но галдящая толпа держалась из-за собак на приличном расстоянии от лодки. И когда псы в упряжи, таща за собой постромки, спрыгнули в свою очередь на землю, все кинулись врассыпную с визгом и смехом.
Белобрысые гиганты были англичанами. Они только что пересекли ледяную пустыню Гренландии. Мы не знали об этой экспедиции — они вышли с западного берега сто дней назад, — а они не подозревали о нашем существовании.
Собаки показались нам такими же великанами, как и их хозяева. До сих пор мы видели лишь небольших и нервных белых собачек у эскимосов восточного берега, а эти явились с западного, из Якобсхавна. По сравнению с местными они выглядели как силачи-грузчики рядом с плюгавыми гонщиками-велосипедистами и были всех мастей: рыжие, серые, серо-белые, черные, черно-белые и даже желтые.
После отъезда Мартина Линдсея и его товарищей (им пришлось несколько недель дожидаться судна) мы получили их собак в наследство. Это и восхищало, и весьма смущало нас.
Вожака упряжки звали Укиок (зима). Самый старый, около пяти лет, он казался еще старше. Его покрывали бесчисленные шрамы от ран, полученных в схватках. Густая шерсть была рыжей; от искромсанных ушей остались одни лохмотья, одно ухо было разорвано до самого основания. Всю морду пересекал огромный рубец, кончик носа был рассечен, верхняя челюсть сломана в бою с собственным сыном, Петермасси, когда тот подрос и захотел сам стать вожаком. Впрочем, эта борьба за первое место продолжалась и дальше — всего два года, в течение которых Укиок был моим спутником.
Убедившись, что Петермасси не только стал сильнее, но и овладел техническими приемами, ранее дававшими перевес его отцу, и мог одержать над ним верх, я принял твердое решение. Позволить себе лишиться такого замечательного вожака, как старый Укиок, я не мог. Его сын, конечно, обладал многими достоинствами, но был менее уравновешен, более раздражителен, более драчлив. Нужно было восстановить порядок и дисциплину. Я посадил обоих псов в один загон, но одну из лап Петермасси подвязал к его ошейнику. Оставшись на трех лапах, он очутился в очень невыгодном положений. Лишь только Петермасси вызывающе повел себя по отношению к отцу, тот одним толчком опрокинул его наземь, и поделом. Повалившись на спину и подставив живот, раскинув лапы, жалобно визжа, Петермасси запросил пощады. Укиок несколько секунд молча стоял над ним, выпрямившись и ощетинившись, затем отошел и помочился в угол, не задирая заднюю лапу — ведь эскимосским собакам неизвестно; что такое фонарный столб. Этим он выразил свое удовлетворение и показал, что снова стал главой своры. Все вошло в норму.
Во время второй моей зимовки собаки чуть не погибли. Они почти все переболели, в том числе и старый Укиок. Я изолировал его, кормил, можно сказать, до отвала, но, видя, что силы его восстанавливаются очень медленно, предоставил ему свободу, надеясь, что так он скорее поправится. И вот он внезапно вернулся к своим подданным, вновь заняв первое место.
Задрав голову, хвост торчком, невозмутимо (несмотря на худобу, вид у него был бравый) он снова принял уверения как в любви со стороны сук, лизавших его морду, так и в покорности со стороны кобелей, которые, умильно щерясь и виляя хвостами, подставляли шеи для укуса в знак своей беззащитности и его власти.
Довольный Укиок чуточку помочился и отправился обследовать окрестности хижины. У подножия скалы он нашел гниющую тушу акулы и, с трудом вонзая оставшиеся зубы в жесткую кожу, вырвал несколько клочьев мяса. Затем оглянулся с целью убедиться, что все дамы его сердца следуют за ним. Они поочередно обнюхали его зад. С чувством собственного достоинства он обошел свои владения, оставляя через каждые десять метров несколько желтых капель в знак своего возвращения. Пес был и величествен и смешон, так как на правой стороне морды у него вздулся огромный нарыв. Он выглядел как тупилек в одежде клоуна и был тем более забавен, что небольшие, искромсанные уши торчали над искривленной, изборожденной шрамами мордой, как мохнатые рожки какого-то чертика.
Затем Укиок обратил благосклонное внимание на белую сучку Кристиану. Из-за большого роста ему пришлось низко нагнуть голову, чтобы дотянуться до предмета своих вожделений. Он облизал его и запачкал кровью, сочившейся из его губ и с языка, исцарапанных акульей кожей…
Вполне этим удовлетворенный, Укиок оставил белую сучку в покое и повернулся к Арнатак. С нею он изменил тактику, подлаживаясь к ее игривому нраву: она всегда была готова вести себя так, как будто была еще молоденькой, чуть ли не щенком. Кончиком морды он несколько раз слегка толкнул ее, затем пощекотал чувствительные места: ребра, нижнюю часть шеи, под мышкой — и с деланно-равнодушным видом положил голову на ее спину. Арнатак не реагировала. Укиок занес одну лапу на ее круп и приостановился, выжидая. Она оставалась пассивной. Тогда, заложив уши назад, он одним прыжком встал в позицию. В ответ маленькая распутница обернулась и весьма непочтительно огрызнулась, поджав хвост, хотя за минуту до того явно старалась, чтобы он не закрывал укромное местечко.
Затем настал черед старой одноглазой сучки. Здесь проявления любви были более платоническими: они обнюхали друг друга, касаясь мордами — одна кривая, другая вздутая, что напоминало «Двор чудес»или чудовищные пары на картинах Брейгеля. Оба завиляли хвостами; сучка побежала вперед, Укиок последовал за ней, приноравливаясь к ее бегу. Когда она останавливалась, останавливался и он; она хватала языком снег — хватал и он. Поведение образцового кавалера!
На другой день, на рассвете, Укиок прибежал к моей двери один. Понюхал тут и там, оставил желтый след и удалился величественной поступью старого монарха. Через несколько минут из-за угла хижины появилась старая одноглазая сучка. Чтобы соблюсти приличия, она остановилась и почесалась. Затем в свою очередь, понюхав там и тут, нашла жёлтый след и, присев прямо над ним, тоже оросила снег…
Благодаря деспотическому характеру (Укиок не выносил, чтобы ему перечили, будь это даже самая большая его симпатия) он был лучшим вожаком упряжки какого я когда-нибудь знал. Он добивался беспрекословного повиновения, улаживал все раздоры. В пути он покидал свое место, чтобы наказать ту или иную собаку, если замечал, что пора пустить в ход бич с целью принудить ее слушаться или перестать лодырничать. После каждой трепки он лизал морду наказанного пса. Он вылизывал также раны других собак. Со мной был ласков, но не лебезил, хозяином считал только меня. Между нами царило полное согласие и понимание; это было настоящее сотрудничество, о котором я часто вспоминаю. Когда две молодых сучки — Тимертсит и Экриди — подросли настолько, чтобы составить ему компанию, он благосклонно их принял, как добрый властелин. Но они по-прежнему крутились возле меня и всюду за мной следовали под бдительным надзором Укиока.
Через три года после того, как он достался мне от англичан, я покидал Гренландию. Укиок уже превратился в дряхлого, облезлого и слабого пса, но его по-прежнему уважали благодаря моей протекции.
Сентиментальный Кранорсуак
Кранорсуак, большой черный пес с густой, жесткой шерстью, по своему нраву никак не подходил для роли вожака. Он был такой же величины, как Укиок, и выглядел столь же импозантно; но пара белых пятнышек над глазами придавала ему несколько глуповатый, добродушный и сентиментальный вид (таким он и был). Зная, что я на нартах, он тащил их за двоих, не обращая никакого внимания на то, что делается вокруг, и в моем присутствии не повиновался ни одному из моих друзей-эскимосов: стоял как вкопанный, да и только. Собаки его терпеть не могли. Эта ненависть зародилась еще в дни отъезда с западного берега, когда Линдсей включил Кранорсуака в свою упряжку; собаки примирились с этим, привыкли к нему, но никогда не считали, его полноправным членом упряжки. Во время нашей первой поездки Кранорсуак был любимцем поселковой акушерки Супии, дружившей с нами. Она его баловала, доставала специально для него тюленье мясо. Чувствуя нелюбовь к себе остальных собак упряжки, он старался быть от них подальше и привык днем и ночью торчать у двери дома Супии. Дом ее находился невдалеке от нашего, так что Кранорсуак мог следить, куда мы идем, и не боялся пропустить отъезд на охоту или в рейд. Так он впервые отделился от прочих псов.
На время своего годичного отсутствия я решил передать эту упряжку датчанину Янсену. Тот согласился взять на себя попечение о собаках, очень довольный, что у него будет хоть один год такая хорошая упряжка. Но сиделка больницы фрекен Вест попросила оставить ей Кранорсуака. Его ласкали, холили, закармливали. Он даже стал вожаком упряжки из молодых псов, среди них ему нетрудно было главенствовать. Это вызвало ожесточенную ревность и мстительную ненависть со стороны Укиока, которому Кранорсуак раньше подчинялся.
И все-таки, пока нас не было, именно благодаря Кранорсуаку его соперник Укиок смог сохранить или, скорее, вернуть себе место вожака. Вот как это произошло.
Петермасси и Укиок оба усердно ухаживали за сучкой пастора;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Находясь в столь бедственном положении, мы уже подумывали было применить неумолимый закон Арктики — пожертвовать одной из собак, чтобы выжить. После долгих колебаний наш выбор пал на рыжего Парнагайика. Но это жертвоприношение было нам настолько противно, что мы предпочли терпеть лишения до крайнего их предела. И эта собака была теперь передо мной, изможденная, но живая. Протянув руку, я подошел к ней.
— Берегитесь! — предупредил Нуак. — Он кусается!
Этот ласковый, привязчивый пес стал кусаться… Ну так что же, злой он или нет? Или даже жестокий?
Удивительная история Нуйатсока
Во время этой же поездки я приобрел собаку с длинной рыжей шерстью; в обмен я дал: мужу — две новых трубки, двадцать сигарет, темные очки от солнца и еще одни очки с зеленым козырьком для защиты от вьюги, а также свитер; жене — большой пакет разноцветных фарфоровых шариков для бус. Это была очень высокая цена, но я хотел, чтобы облегчить свои последующие этнографические изыскания, прослыть щедрым дарителем. Этого пса звали Нуйатсок, т. е. длинношерстый. Войдя в мою упряжку, он быстро освоился благодаря симпатии, которой воспылала к нему с самого его появления Тимертсит, одна из самых молодых и красивых моих сук. Но если я делал вид, что проявляю к нему интерес, Нуйатсок поджимал хвост (его обычно он держал трубой) — признак доверия и хорошего настроения, опускал голову и убегал. Однако я не без опаски подходил к нему, когда он бывал запряжен в нарты, и на остановках, когда нужно было распутать постромки.
Через несколько дней он захромал. Скоро стало очевидным, что у него поранена лапа и рана не заживает; нужно было ее лечить. Пришлось пойти на хитрость: зайдя сзади, я схватил Нуйатсока за шею, зажал его голову между своими коленями и завязал морду веревкой. На одной из лап оказалась широкая гноящаяся рана, вероятно из-за пореза острой кромкой льдины. Я смастерил для пса обувку из нерпичьей шкуры и в сапог, надетый на раненую лапу, положил большой кусок тюленьего жира — классический способ эскимосов излечивать любые раны. Каждый день я менял повязку, но из предосторожности завязывал ему челюсти, несмотря на то что он начал относиться ко мне с доверием.
Через несколько дней выздоровевший Нуйатсок стал одним из первых подбегать ко мне, чтобы приласкаться, сам спешил к нартам, когда видел, что я выхожу из хижины со сбруей в руках.
Однажды во время охотничьей поездки вся упряжка без всякой видимой причины превратилась на полном ходу в огромный рычащий, воющий, визжащий, хрипящий клубок, нечто вроде мальстрема из шерсти, пушистых хвостов, ушей и разинутых пастей. Нужно было быстро вмешаться: при такой свалке всегда есть риск, что собаки нанесут друг другу серьезные ранения. Я вбежал в этот водоворот с бичом в руке, клича, ругаясь во все горло. Я оттаскивал псов за постромки, рассыпал удары и тщетно пытался навести порядок в упряжке; оказалось, что вся свора объединилась против Нуйатсока. Если удастся выхватить его из рычащей кучи, то причина схватки будет устранена.
Я схватил пса за холку. Он, решив, что это один из противников, рывком повернул ко мне голову, верхнюю губу, ощерив зубы и разинув пасть так широко, что я смог заглянуть в его глотку. Челюсти сомкнулись на моей обнаженной руке. Я уже видел ее прокушенной до самой кости, на перевязи в течение нескольких недель, а быть может искалеченной навсегда… Какая-то доля секунды — и Нуйатсок успел заметить свою ошибку, вероятно почуяв мой запах. Его зубы уже коснулись моей кожи, как вдруг челюсти перестали сжиматься. Неслыханное дело: Нуйатсок, открыв пасть, чтобы не укусить меня, повернул голову к своим врагам… Тогда свободной рукой я схватил его за шиворот и выбросил из кучи. Сражение прекратилось.
Чтобы быть честным, должен теперь рассказать другую историю. Когда-то, перед второй мировой войной, в Гренландии, принадлежавшей Дании, было запрещено продавать эскимосам алкоголь, а живущим на восточном берегу, как менее приспособленным к цивилизованной жизни, запрещалось продавать даже кофе, ибо датский кофе по справедливости считается крепким напитком. Но с тех пор Гренландия поменяла свой статут территории на статут провинции. Поэтому наши гренландские друзья стали «всамделишными датчанами»: голосуют, живут в деревянных датских домах, абсолютно непригодных для их образа жизни, и могут покупать спиртное вволю. Это не раз приводило, особенно по субботним вечерам, к драматическим последствиям.
Несколько лет назад, в 1970 году, один гренландец в Якобсхавне возвращался домой в пять утра, пошатываясь. Он, видимо, провел несколько приятных часов; спиртное привело его в радостно-приподнятое настроение и напомнило о добром старом времени, когда, прежде чем стать гренландцем, он был просто эскимосом и в огромной семейной хижине наедался до отвала сырым, уже с душком тюленьим мясом, наедался до тех пор, пока не мог больше проглотить ни кусочка, и пел, и плясал, веселый, сытый… Увы, пролетели эти денечки.
Пошатываясь, напевая, он не дошел до своего дома лишь несколько десятков метров и вдруг, споткнувшись о камень, свалился в канаву, где и остался лежать неподвижно, без чувств. Собаки, очевидно не учуявшие и не узнавшие его, увидев, что кто-то рухнул наземь в пределах их владений, бросились на упавшего всей сворой…
Великолепный Укиок
Мое знакомство с эскимосскими собаками началось давным-давно — лет сорок назад. Это не самореклама, во всяком случае не большая, чем ответ шофера такси на упрек в плохом вождении: «Но я езжу по Парижу уже сорок лет!»
Это было в 1934 году. Со своими товарищами я впервые попал в Ангмагссалик, где корабль Шарко «Пуркуа па?» выгрузил нас со всем снаряжением. Датские власти предоставили в наше распоряжение один из домов в Тассадаке, «столице» берега. Расположенный высоко вверху, почти на тогдашней границе селения, этот дом возвышался над бухтой и фьордом; с нашего крыльца было видно, как отплывают и возвращаются каяки и умиаки, те большие лодки, в которых помещается при переездах вся семья эскимоса.
Мы жили там уже несколько недель. Снаряжение было привезено и убрано на зиму в склад, но мы еще не кончили устраиваться.
Однажды наше внимание привлекли шум, крики, беготня. Все наши друзья-эскимосы (мы еще не говорили на их языке) высыпали на берег. Пробегая мимо, они звали и знаками приглашали нас следовать за ними. Вдали ко входу в бухту приближался умиак. На веслах сидели женщины, а посередине возвышались — мы видели их в бинокли — три белобрысых, лохматых, бородатых гиганта. Умиак был полон собак и мешков.
— Кратунат! Кратунат! Белые! Белые! — вот все, что мы поняли.
Мы в свою очередь побежали на берег, весьма заинтересованные. Умиак причалил; несколько человек привязали его к скалам, чтобы помочь трем гигантам высадиться. Но галдящая толпа держалась из-за собак на приличном расстоянии от лодки. И когда псы в упряжи, таща за собой постромки, спрыгнули в свою очередь на землю, все кинулись врассыпную с визгом и смехом.
Белобрысые гиганты были англичанами. Они только что пересекли ледяную пустыню Гренландии. Мы не знали об этой экспедиции — они вышли с западного берега сто дней назад, — а они не подозревали о нашем существовании.
Собаки показались нам такими же великанами, как и их хозяева. До сих пор мы видели лишь небольших и нервных белых собачек у эскимосов восточного берега, а эти явились с западного, из Якобсхавна. По сравнению с местными они выглядели как силачи-грузчики рядом с плюгавыми гонщиками-велосипедистами и были всех мастей: рыжие, серые, серо-белые, черные, черно-белые и даже желтые.
После отъезда Мартина Линдсея и его товарищей (им пришлось несколько недель дожидаться судна) мы получили их собак в наследство. Это и восхищало, и весьма смущало нас.
Вожака упряжки звали Укиок (зима). Самый старый, около пяти лет, он казался еще старше. Его покрывали бесчисленные шрамы от ран, полученных в схватках. Густая шерсть была рыжей; от искромсанных ушей остались одни лохмотья, одно ухо было разорвано до самого основания. Всю морду пересекал огромный рубец, кончик носа был рассечен, верхняя челюсть сломана в бою с собственным сыном, Петермасси, когда тот подрос и захотел сам стать вожаком. Впрочем, эта борьба за первое место продолжалась и дальше — всего два года, в течение которых Укиок был моим спутником.
Убедившись, что Петермасси не только стал сильнее, но и овладел техническими приемами, ранее дававшими перевес его отцу, и мог одержать над ним верх, я принял твердое решение. Позволить себе лишиться такого замечательного вожака, как старый Укиок, я не мог. Его сын, конечно, обладал многими достоинствами, но был менее уравновешен, более раздражителен, более драчлив. Нужно было восстановить порядок и дисциплину. Я посадил обоих псов в один загон, но одну из лап Петермасси подвязал к его ошейнику. Оставшись на трех лапах, он очутился в очень невыгодном положений. Лишь только Петермасси вызывающе повел себя по отношению к отцу, тот одним толчком опрокинул его наземь, и поделом. Повалившись на спину и подставив живот, раскинув лапы, жалобно визжа, Петермасси запросил пощады. Укиок несколько секунд молча стоял над ним, выпрямившись и ощетинившись, затем отошел и помочился в угол, не задирая заднюю лапу — ведь эскимосским собакам неизвестно; что такое фонарный столб. Этим он выразил свое удовлетворение и показал, что снова стал главой своры. Все вошло в норму.
Во время второй моей зимовки собаки чуть не погибли. Они почти все переболели, в том числе и старый Укиок. Я изолировал его, кормил, можно сказать, до отвала, но, видя, что силы его восстанавливаются очень медленно, предоставил ему свободу, надеясь, что так он скорее поправится. И вот он внезапно вернулся к своим подданным, вновь заняв первое место.
Задрав голову, хвост торчком, невозмутимо (несмотря на худобу, вид у него был бравый) он снова принял уверения как в любви со стороны сук, лизавших его морду, так и в покорности со стороны кобелей, которые, умильно щерясь и виляя хвостами, подставляли шеи для укуса в знак своей беззащитности и его власти.
Довольный Укиок чуточку помочился и отправился обследовать окрестности хижины. У подножия скалы он нашел гниющую тушу акулы и, с трудом вонзая оставшиеся зубы в жесткую кожу, вырвал несколько клочьев мяса. Затем оглянулся с целью убедиться, что все дамы его сердца следуют за ним. Они поочередно обнюхали его зад. С чувством собственного достоинства он обошел свои владения, оставляя через каждые десять метров несколько желтых капель в знак своего возвращения. Пес был и величествен и смешон, так как на правой стороне морды у него вздулся огромный нарыв. Он выглядел как тупилек в одежде клоуна и был тем более забавен, что небольшие, искромсанные уши торчали над искривленной, изборожденной шрамами мордой, как мохнатые рожки какого-то чертика.
Затем Укиок обратил благосклонное внимание на белую сучку Кристиану. Из-за большого роста ему пришлось низко нагнуть голову, чтобы дотянуться до предмета своих вожделений. Он облизал его и запачкал кровью, сочившейся из его губ и с языка, исцарапанных акульей кожей…
Вполне этим удовлетворенный, Укиок оставил белую сучку в покое и повернулся к Арнатак. С нею он изменил тактику, подлаживаясь к ее игривому нраву: она всегда была готова вести себя так, как будто была еще молоденькой, чуть ли не щенком. Кончиком морды он несколько раз слегка толкнул ее, затем пощекотал чувствительные места: ребра, нижнюю часть шеи, под мышкой — и с деланно-равнодушным видом положил голову на ее спину. Арнатак не реагировала. Укиок занес одну лапу на ее круп и приостановился, выжидая. Она оставалась пассивной. Тогда, заложив уши назад, он одним прыжком встал в позицию. В ответ маленькая распутница обернулась и весьма непочтительно огрызнулась, поджав хвост, хотя за минуту до того явно старалась, чтобы он не закрывал укромное местечко.
Затем настал черед старой одноглазой сучки. Здесь проявления любви были более платоническими: они обнюхали друг друга, касаясь мордами — одна кривая, другая вздутая, что напоминало «Двор чудес»или чудовищные пары на картинах Брейгеля. Оба завиляли хвостами; сучка побежала вперед, Укиок последовал за ней, приноравливаясь к ее бегу. Когда она останавливалась, останавливался и он; она хватала языком снег — хватал и он. Поведение образцового кавалера!
На другой день, на рассвете, Укиок прибежал к моей двери один. Понюхал тут и там, оставил желтый след и удалился величественной поступью старого монарха. Через несколько минут из-за угла хижины появилась старая одноглазая сучка. Чтобы соблюсти приличия, она остановилась и почесалась. Затем в свою очередь, понюхав там и тут, нашла жёлтый след и, присев прямо над ним, тоже оросила снег…
Благодаря деспотическому характеру (Укиок не выносил, чтобы ему перечили, будь это даже самая большая его симпатия) он был лучшим вожаком упряжки какого я когда-нибудь знал. Он добивался беспрекословного повиновения, улаживал все раздоры. В пути он покидал свое место, чтобы наказать ту или иную собаку, если замечал, что пора пустить в ход бич с целью принудить ее слушаться или перестать лодырничать. После каждой трепки он лизал морду наказанного пса. Он вылизывал также раны других собак. Со мной был ласков, но не лебезил, хозяином считал только меня. Между нами царило полное согласие и понимание; это было настоящее сотрудничество, о котором я часто вспоминаю. Когда две молодых сучки — Тимертсит и Экриди — подросли настолько, чтобы составить ему компанию, он благосклонно их принял, как добрый властелин. Но они по-прежнему крутились возле меня и всюду за мной следовали под бдительным надзором Укиока.
Через три года после того, как он достался мне от англичан, я покидал Гренландию. Укиок уже превратился в дряхлого, облезлого и слабого пса, но его по-прежнему уважали благодаря моей протекции.
Сентиментальный Кранорсуак
Кранорсуак, большой черный пес с густой, жесткой шерстью, по своему нраву никак не подходил для роли вожака. Он был такой же величины, как Укиок, и выглядел столь же импозантно; но пара белых пятнышек над глазами придавала ему несколько глуповатый, добродушный и сентиментальный вид (таким он и был). Зная, что я на нартах, он тащил их за двоих, не обращая никакого внимания на то, что делается вокруг, и в моем присутствии не повиновался ни одному из моих друзей-эскимосов: стоял как вкопанный, да и только. Собаки его терпеть не могли. Эта ненависть зародилась еще в дни отъезда с западного берега, когда Линдсей включил Кранорсуака в свою упряжку; собаки примирились с этим, привыкли к нему, но никогда не считали, его полноправным членом упряжки. Во время нашей первой поездки Кранорсуак был любимцем поселковой акушерки Супии, дружившей с нами. Она его баловала, доставала специально для него тюленье мясо. Чувствуя нелюбовь к себе остальных собак упряжки, он старался быть от них подальше и привык днем и ночью торчать у двери дома Супии. Дом ее находился невдалеке от нашего, так что Кранорсуак мог следить, куда мы идем, и не боялся пропустить отъезд на охоту или в рейд. Так он впервые отделился от прочих псов.
На время своего годичного отсутствия я решил передать эту упряжку датчанину Янсену. Тот согласился взять на себя попечение о собаках, очень довольный, что у него будет хоть один год такая хорошая упряжка. Но сиделка больницы фрекен Вест попросила оставить ей Кранорсуака. Его ласкали, холили, закармливали. Он даже стал вожаком упряжки из молодых псов, среди них ему нетрудно было главенствовать. Это вызвало ожесточенную ревность и мстительную ненависть со стороны Укиока, которому Кранорсуак раньше подчинялся.
И все-таки, пока нас не было, именно благодаря Кранорсуаку его соперник Укиок смог сохранить или, скорее, вернуть себе место вожака. Вот как это произошло.
Петермасси и Укиок оба усердно ухаживали за сучкой пастора;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19