Ну, правильно, у каждого сигнальщика не может быть собственного диктодатчика, это было бы слишком сложно.
– Центр должен иметь колоссально много параллельных каналов, – сказал я полувопросительно.
– Еще бы! Недавно его сильно переоборудовали – станция ведь создавалась лет триста тому назад, многое ни к черту не годится, да и тесновато.
– Мы в детстве собирались в Гималаи, да я начал готовиться к полетам, – заметил я как-то вскользь.
Джабжа замахал руками.
– Тоже мне горы! Говорят, на Эверест от подножья до верхушки сделаны ступеньки с перильцами. Там же таких станций, как эта, штук двадцать, ей-ей. Санатории и дома радости на каждом шагу. Высокогорные театры и цирки. Не заповедник, а балаган. Он же начал осваиваться первым, когда люди потянулись из Европы и Северной Америки на необжитые пастбища. Все три столетия, пока осваивался Марс, а Европа чистилась от активных осадков и шел демонтаж всех промышленных предприятий, пока города освобождались от гари и транспорта, пока фанатики древности, вроде Лакоста, носились с реконструкцией каждого города в его собственном архитектурном стиле – Швейцарский заповедник стоял пустыня пустыней. Хорошо еще, какая-то добрая душа догадалась напустить сюда всякого зверья, по паре всех чистых и нечистых. Говорят, за это время здесь даже саблезубые тигры появились. Я их не встречал, но почти верю. А когда Европу снова «открыли», пришлось создать здесь станцию по примеру Гималаев, Килиманджаро, южноамериканского «Плата» и антарктического «Мирного». Но уже здесь – никаких излишеств и курортов. Путевые хижины с комфортом, достойным каменного века. Если уж ты мамин сынок – так и катись в Гималаи. Там одних подвесных дорог, как от Земли до Луны.
Он говорил, а я все смотрел и смотрел на шесть темных черточек, движущихся вдоль светло-серой стены. Как Джабжа узнал, которая из них Илль? Я смотрел и смотрел и все не мог угадать. Для меня они были одинаковы.
– Ну, пошли вниз, – сказал Джабжа, и мы очутились в плавно закругляющемся коридоре.
– Наша кухня, впрочем, здесь ты уже был. Святая святых. У меня шеф-повар – удивительно тонкой настройки тип. Я его три года тренировал, помимо того, что в него было заложено по программе. И Лакост с Туаном повозились с ним немало.
– Понимаю, – сказал я. – Я ведь тоже через это прошел. Вероятно, самыми тонкими гурманами были настоятели монастырей.
– Дураки, если они ими не были.
– Были, иначе делать нечего.
– А у тебя был хороший повар там, на буе?
– Никакого. Мне это в голову не приходило. Да и консервы все были свежие – мы сами же их привезли,
– Консервы! Ну, тут-то я определенно повесился бы. Ну, потопали дальше. Наша гостиная на современный лад. Ничего интересного.
Действительно, ничего интересного. И вид совсем нежилой, вероятно, это у них что-то вроде конференц-зала для официальных приемов. В следующую дверь мы не заглянули.
– Здесь мое царство – можешь не портить себе настроения. Ведь не всегда можно везти пострадавшего в Женеву – там ближайшая больница. Прекрасная, конечно, но до нее полчаса полета с самых отдаленных точек. Не всегда же можно быстро маневрировать. Но на свое оборудование я не жалуюсь. Что надо. Ну, а теперь – смотри. Только, чур, не распространяйся: веду контрабандой.
Это была мастерская скульптора. Мне не надо было говорить, что здесь все принадлежит Лакосту.
– Смотри, – сказал Джабжа почти благоговейно, – это и есть Леопард.
По наклонной скале полз вверх черный леопард. Он был мертв, он костенел, но все-таки он еще полз. Он знал, что если он доберется до вершины
– он обретет жизнь. И он полз, чтобы жить, а не затем, чтобы умереть. Столько воли, отчаяния и напряжения последних сил было в этом могучем, поджаром теле, что невозможно было подумать, что он стремится к тому, чтобы умереть. Глядя на него, я понял, о чем говорила Илль.
– Камень для него тащили чуть ли не с Альдебарана. Чудовищной величины обломок – это ведь уменьшенная копия.
– А где же подлинник? – догадался спросить я.
– На вершине, – сказал Джабжа. – На вершине Килиманджаро. Я его там видел. Кстати, там я и познакомился с Лакостом и утащил его сюда. Ну, пошли, а то еще хозяин пожалует.
Дальше комнаты следовали одна за другой, образуя чуть закругленную анфиладу – вероятно, они шли вдоль наружных стен.
Огромные машины. В центре каждой из них поднималась женская фигура, выполненная из какого-то прозрачного пластика. Легкие щупальца оплетали фигуру, словно лаская ее.
– Ну, это тоже неинтересно – пошивочные машины. Здесь колдует Илль.
Я подошел поближе и понял, что машин не так уж много, а просто все стены уставлены зеркалами. Со всех сторон на меня смотрели мои отражения. Стенд с чертежной доской, перед ним – вычислительный аппарат. По всей вероятности, достаточно было набросать эскиз, а машины уже разрабатывали модель и передавали точные чертежи кибершвеям.
– Сколько же у нее костюмов?
– Вот уж не считал. Сшито, наверное, сотни две, но многое она передает в Женевский театр.
– Тоже мне мания.
– Да нет, это ей необходимо.
Ну, естественно, это было необходимо всем женщинам, начиная с каменного века, только не всегда мужчины с этим соглашались.
Мы прошли к следующей двери. Справа и слева стояли машины поменьше, и в центре их на тонких дисках помещались маленькие, наверное, детские, ноги. Казалось, огромные пауки захватили в плен эти ножки и цепко держат их в своих металлических лапах. В полутемной мастерской было прохладно и грустно. Здесь Илль играла, наряжая самое себя. Но здесь не пахло детским весельем. Наверное, потому, что сейчас здесь не было Илль.
– А это ее студия, – и я очутился в странной комнате. Она была треугольная, очень узкая и длинная. Здесь был такой же полумрак, как и в костюмерной мастерской. В центре стояло несколько кресел, на полу валялось три подушки. В остром углу, от которого расходились обтянутые черным репсом стены, помещалась странная установка, напоминавшая пульт биопроектора в сочетании с кабиной для физиологических исследований. Противоположная стена была вогнутая и слабо мерцала.
– Не понимаешь? Ну, садись.
Я уселся в первое попавшееся кресло.
– Смотри туда. – Джабжа кивнул на мерцающую стену.
Свет погас. Странная музыка, необыкновенно мелодичная, зазвучала со всех сторон. Мне казалось, что она рождается где-то во мне. Одновременно от плоскости стены отделилась светящаяся точка и стала расти, превращаясь в трепещущее облачко. Это была юбка, или, вернее, добрый десяток юбок, сложенных вместе. Когда-то очень давно в таких одеяниях танцевали балерины. Теперь я мог уже рассмотреть руки, ноги, даже черты лица. Я удивился тому, что это была не Илль, а какая-то другая женщина. Рядом с ней появился ее партнер, весь в темном; рассмотреть его хорошенько я не смог. И в музыке все отчетливее зазвучали два человеческих голоса – мужской и женский. Постепенно они вытеснили все инструменты и остались вдвоем, и если бы даже не было танцовщиков, а звучали только эти голоса, я, вероятно, видел бы тот же странный, медленный танец, придуманный Джабжей. Казалось, что они танцуют, не чувствуя своей тяжести, словно плавают в воде. Танцуют, все время касаясь друг друга, словно боясь разлететься в разные стороны от одного неосторожного движения и потеряться в необъятном пространстве. И, не отрываясь, смотрят друг на друга.
Но спустя несколько минут я заметил, что между ними появилось серое плотное пространство, не просто разделяющее, а отталкивающее их друг от друга; вот они расходятся дальше и дальше – вот они уже бесконечно далеки, и бесконечность, лежащая между ними, все равно не мешает им чувствовать друг друга, и каждый продолжает танцевать так, словно он чувствует руку другого, словно он видит глаза, только что сиявшие рядом, и в свободном своем паренье они все еще опираются на руку, которой нет, но которая должна поддерживать их… Странный это был танец. Символика какая-то.
В студии зажегся свет.
– Хочешь попробовать? – спросил Джабжа.
– Да нет. Я ведь и этим пробовал заниматься. Иногда что-то выйдет, но все не то, что нужно, н как-то кусочками, мертво… Ты бы еще предложил мне попробовать стихи сочинять. Так вот рифму я тебе любую подберу, а целое стихотворение – уволь. Бездарен. А я и не подумал бы раньше, что ты ко всему еще и тхеатер.
– Ну уж1 Это так, для себя. Вот Илль – это голова.
– Ты тут с ней занимаешься?
Он наклонил голову, и мне вдруг почудилась такая нежность – и во взгляде, и в выражении лица, и во всем, – как он слегка приподнял руки с широкими плоскими пальцами, словно на руках его лежало что-то нелегкое и бесценное, и как он глотнул и не ответил, а наклонил голову, и я понял, что ни Туан, ни Лакост тут ни при чем и что круглая физиономия с глуповатой улыбкой – это лицо актера, могущего стать настолько прекрасным, насколько только он сам сможет этого захотеть, и что никто, кроме Джабжи, не даст Илль того, что ей необходимо – бескрайней фантазии, воплощенной в реальные картины создаваемого им мира. Я знал, каких нечеловеческих усилий стоит создать одновременно и музыку, и фон, и движущихся, дышащих, живых людей, и не давать угаснуть ничему, и подчинять все это своей фантазии… Не всякий, кто напишет несколько рифмованных строк, – поэт. Но тот, кто создал хоть одну полную сцену, тот уже тхеатер. В старину в таких случаях говорили – это от бога. Вот уж воистину! Можно просидеть десятки лет, тренировать себя до умопомрачения, в совершенстве создавать геометрические фигуры, машины, здания, но придумать, создать с начала до конца хоть несколько секунд человеческой жизни – это мог только настоящий талант.
А вот они, оказывается, это умели.
– Джабжа – это еще ничего. Но Илль, девчонка?..
– Джабжа, – сказал я. – Покажи мне Илль.
Он быстро взглянул на меня. Плоское, флегматичное лицо его ничего не выражало. Потом одна бровь приподнялась: I
– Ишь ты! Так сразу и покажи. Да если я это сделаю, ты из Хижины не улетишь.
– А ты думаешь, мне так хочется улететь? – спросил я. – Только это было бы слишком просто, если бы из-за Илль.
Джабжа молчал. Догадывался ли он, что привязывало меня к Егерхауэну, или даже знал точно – не имело значения. Он был молодчина, что молчал. А я вот сидел верхом на каком-то табурете, и все покачивался в такт музыке – светлая и удивительно ритмичная, она никак не хотела исчезать – и говорил, говорил…
– – Джабжа, – говорил я, – мир вашей Хижины чертовски древен, это другая эпоха, Джабжа. Это ушедшая эпоха пространства, где все – вверх, вперед, в стороны. Ты знаешь, как развивалось человечество? Сначала оно познавало пространство – как врага, настороженно, с оглядкой. Времени тогда люди просто не замечали – оно было выше их понимания. По мере того, как человек начал отходить от своего жилища, он стал завоевывать пространство. Тогда и возникло первое, такое смутное-смутное представление о времени. Не о том времени, что от еды до охоты. О Времени. Ты меня понимаешь. Но это представление открыло такую бездну, что лучше было обо всем этом н не думать. И человечество занялось пространством, благо оно покорялось довольно элементарно. И вот старик Эрбер решил закончить эпоху покорения расстояний
– любой уголок вселенной должен был стать доступным для человека. Но вместо того, чтобы закончить одну эпоху, он сразу открыл новую эру.
Джабжа все молчал, наклонившись над пультом и выцарапывая на его панели какого-то жука.
– Ваша Хижина осталась в милом добром пространственном веке, – продолжал я. – В нем остались и все вы, и даже те двое, которых ты только что создал передо мной. Они были легки и наполнены светом, потому что не чувствовали каждым квадратным сантиметром своей кожи того чудовищного давления времени, которое легло на плечи всех остальных жителей Земли…
– А ты ее видел, всю Землю? – быстро спросил Джабжа.
– Видел. Я видел людей, стремительных до потери человеческого тепла.
– И по одной этой быстроте ты уже заключил, что все на Земле – психи, вроде твоих коллег, я имею в виду Элефантуса и этого… Пата.
От неожиданности я даже перестал качаться. Вот тебе и на! В свете теории о подвигах поколений именно Элефантус и Патери Пат (в меньшей степени, разумеется) казались мне героями своего времени. Они отдавали себе полный отчет о кратковременности своего пути и поэтому старались как можно больше сделать. Я ведь видел, как скупо тратили они свое время на все то, что не касалось непосредственно работы. Значит, это не героизм – отдавать всю свою жизнь науке?
– Ну, Джабжа, – я только пожал плечами, – ты, братец, необъективен. Они же работают, как каторжные.
– Знаю, – сказал Джабжа, – ну и что? Работа на полный износ организма
– это не заслуга. Теперь об этом только такие мальчики, как Туан, мечтают. Да и то по глупости.
– Но если есть поколение какого-то подвига, то должны же быть и его герои!
– Вот-вот. Пара вас с Туаном. Все герои, пойми ты это. А не понимаешь
– садись в мобиль и катись в любой центр, лишь бы там было много людей.
– Не сейчас, Джабжа.
Он опять промолчал.
– Вот и пойми тебя: то – «психи», то – «все герои».
– Чего тут понимать? Герои-то – люди, а люди разные бывают. Против этого трудно было возразить.
– Да, – сказал я, – очень разные. Даже в наш век.
– Причем тут век. Вот ты тут теорию развивал, что были когда-то люди, которые не чувствовали давления времени. По скромному моему пониманию, думал ты одно, а говорил – другое. Тебе не дает покоя не Время – вообще, философски, а просто-напросто даты, принесенные «Овератором». Так?
– Так, – сознался я.
– И ты полагаешь, что люди только сейчас задумались над этим вопросом? Нет, Рамон. Узнать свой век – это с давних времен было мечтою сильных и страхом слабых. Есть такая сказка, старая-престарая, из сказок про доброго боженьку. Был такой боженька – по доброте своей людей тысячами губил, младенцами тоже не брезговал; земли целые прахом пускал. Слыхал, наверное. Сотворил этот бог людей и довел до сведенья каждого, сколь быстро он его обратно в лоно свое приберет. Ну, возни у бога в те времена много было – целую метагалактику отгрохал, нескоро руки опять до Земли дошли. А когда дошли, совершил он инспекторскую поездку по некоторым районам Средиземноморья. И первый, кто попался ему на глаза, был здоровенный детина, который крушил вполне пригодный для эксплуатации дом. «Ах ты, сукин сын, – завопил добрый боженька, – что это ты делаешь с жилым фондом!» – «А то, – ответствовал детина, – что завтра мне помирать, а чтоб соседу моему ничего не досталось, и дом свой порушу, и овец порежу». Проклял его бог и постановил: никому смерти своей не знать. С тех пор мир был на Земле. Относительный, конечно.
Мы помолчали.
– Дикая сказка, – сказал я. – И кто ее выдумал?
– А кто знает? Торгаш какой-нибудь. Мелочь человеческая. Странно только, что на эту сказку умные люди частенько ссылались. Ну, да черт с ней. Примерно в эти же времена жил другой человек. Поэт. И писал он по-другому. Вот послушай один его стих:
«Скажи мне, господи, кончину мою, и число дней моих, какое оно, дабы я знал, какой век мой…»
Сдержанная сила, какое-то непоказное, бесстрашие и бесконечная искренность этих скупых слов потрясли меня.
– Подстрочник Данте?
– Да нет, подревнее. Говорят, царь Давид, только не похоже – такое бесстрашие вряд ли могло быть у человека, который слишком много терял вместе с жизнью. Скорее всего – безвестный мудрец, древние цари тоже не дураки были, – Джабжа поднялся, – умели, наверное, себе референтов подбирать.
Мы снова были в коридоре. Осталось всего четыре одинаковых двери – Джабжа прошел мимо них.
– Вот, собственно, и все. Это наши личные аппартаменты – клетушки Лакоста, Туана, моя и Илль. Да вот, кстати, и она возвращается.
Я бы не сказал, что заметил хоть какой-нибудь признак ее появления.
– Не удивляйся – мы привыкли узнавать каждый подлетающий мобиль.
– Но я не слышал ни одного.
Джабжа толкнул дверь гостиной и пропустил меня первым.
– Тем не менее за то время, пока мы осматривали эти развалины, около десятка вылетело и столько же вернулось. Центральный кибер сам распоряжается всеми механизмами и вызывает нас только в крайних случаях. Ну, ладно, экскурсия окончена. Что есть, то есть. Хочешь – бери.
– Сейчас – не могу.
– Догадываюсь. Но не отказываешься – и то хлеб.
– Очень-то я тебе нужен…
– Да так, приглянулся, знаешь.
– Вот уж не подумал бы…
И тут в комнату ворвалась Илль.
– Ага! – закричала она так, что язычки свечей испуганно шарахнулись. – Мне отпуск! На целый вечер!
Туан и Лакост, сидевшие за прекрасными агальматолитовыми шахматами, даже не подняли головы.
– Ну и пожалуйста, – буркнул Туан. – Только можно без визга? Меня и так в дрожь бросает. Нет, надо же так припереть человека!
Лакост невозмутимо поглаживал бородку двумя пальцами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
– Центр должен иметь колоссально много параллельных каналов, – сказал я полувопросительно.
– Еще бы! Недавно его сильно переоборудовали – станция ведь создавалась лет триста тому назад, многое ни к черту не годится, да и тесновато.
– Мы в детстве собирались в Гималаи, да я начал готовиться к полетам, – заметил я как-то вскользь.
Джабжа замахал руками.
– Тоже мне горы! Говорят, на Эверест от подножья до верхушки сделаны ступеньки с перильцами. Там же таких станций, как эта, штук двадцать, ей-ей. Санатории и дома радости на каждом шагу. Высокогорные театры и цирки. Не заповедник, а балаган. Он же начал осваиваться первым, когда люди потянулись из Европы и Северной Америки на необжитые пастбища. Все три столетия, пока осваивался Марс, а Европа чистилась от активных осадков и шел демонтаж всех промышленных предприятий, пока города освобождались от гари и транспорта, пока фанатики древности, вроде Лакоста, носились с реконструкцией каждого города в его собственном архитектурном стиле – Швейцарский заповедник стоял пустыня пустыней. Хорошо еще, какая-то добрая душа догадалась напустить сюда всякого зверья, по паре всех чистых и нечистых. Говорят, за это время здесь даже саблезубые тигры появились. Я их не встречал, но почти верю. А когда Европу снова «открыли», пришлось создать здесь станцию по примеру Гималаев, Килиманджаро, южноамериканского «Плата» и антарктического «Мирного». Но уже здесь – никаких излишеств и курортов. Путевые хижины с комфортом, достойным каменного века. Если уж ты мамин сынок – так и катись в Гималаи. Там одних подвесных дорог, как от Земли до Луны.
Он говорил, а я все смотрел и смотрел на шесть темных черточек, движущихся вдоль светло-серой стены. Как Джабжа узнал, которая из них Илль? Я смотрел и смотрел и все не мог угадать. Для меня они были одинаковы.
– Ну, пошли вниз, – сказал Джабжа, и мы очутились в плавно закругляющемся коридоре.
– Наша кухня, впрочем, здесь ты уже был. Святая святых. У меня шеф-повар – удивительно тонкой настройки тип. Я его три года тренировал, помимо того, что в него было заложено по программе. И Лакост с Туаном повозились с ним немало.
– Понимаю, – сказал я. – Я ведь тоже через это прошел. Вероятно, самыми тонкими гурманами были настоятели монастырей.
– Дураки, если они ими не были.
– Были, иначе делать нечего.
– А у тебя был хороший повар там, на буе?
– Никакого. Мне это в голову не приходило. Да и консервы все были свежие – мы сами же их привезли,
– Консервы! Ну, тут-то я определенно повесился бы. Ну, потопали дальше. Наша гостиная на современный лад. Ничего интересного.
Действительно, ничего интересного. И вид совсем нежилой, вероятно, это у них что-то вроде конференц-зала для официальных приемов. В следующую дверь мы не заглянули.
– Здесь мое царство – можешь не портить себе настроения. Ведь не всегда можно везти пострадавшего в Женеву – там ближайшая больница. Прекрасная, конечно, но до нее полчаса полета с самых отдаленных точек. Не всегда же можно быстро маневрировать. Но на свое оборудование я не жалуюсь. Что надо. Ну, а теперь – смотри. Только, чур, не распространяйся: веду контрабандой.
Это была мастерская скульптора. Мне не надо было говорить, что здесь все принадлежит Лакосту.
– Смотри, – сказал Джабжа почти благоговейно, – это и есть Леопард.
По наклонной скале полз вверх черный леопард. Он был мертв, он костенел, но все-таки он еще полз. Он знал, что если он доберется до вершины
– он обретет жизнь. И он полз, чтобы жить, а не затем, чтобы умереть. Столько воли, отчаяния и напряжения последних сил было в этом могучем, поджаром теле, что невозможно было подумать, что он стремится к тому, чтобы умереть. Глядя на него, я понял, о чем говорила Илль.
– Камень для него тащили чуть ли не с Альдебарана. Чудовищной величины обломок – это ведь уменьшенная копия.
– А где же подлинник? – догадался спросить я.
– На вершине, – сказал Джабжа. – На вершине Килиманджаро. Я его там видел. Кстати, там я и познакомился с Лакостом и утащил его сюда. Ну, пошли, а то еще хозяин пожалует.
Дальше комнаты следовали одна за другой, образуя чуть закругленную анфиладу – вероятно, они шли вдоль наружных стен.
Огромные машины. В центре каждой из них поднималась женская фигура, выполненная из какого-то прозрачного пластика. Легкие щупальца оплетали фигуру, словно лаская ее.
– Ну, это тоже неинтересно – пошивочные машины. Здесь колдует Илль.
Я подошел поближе и понял, что машин не так уж много, а просто все стены уставлены зеркалами. Со всех сторон на меня смотрели мои отражения. Стенд с чертежной доской, перед ним – вычислительный аппарат. По всей вероятности, достаточно было набросать эскиз, а машины уже разрабатывали модель и передавали точные чертежи кибершвеям.
– Сколько же у нее костюмов?
– Вот уж не считал. Сшито, наверное, сотни две, но многое она передает в Женевский театр.
– Тоже мне мания.
– Да нет, это ей необходимо.
Ну, естественно, это было необходимо всем женщинам, начиная с каменного века, только не всегда мужчины с этим соглашались.
Мы прошли к следующей двери. Справа и слева стояли машины поменьше, и в центре их на тонких дисках помещались маленькие, наверное, детские, ноги. Казалось, огромные пауки захватили в плен эти ножки и цепко держат их в своих металлических лапах. В полутемной мастерской было прохладно и грустно. Здесь Илль играла, наряжая самое себя. Но здесь не пахло детским весельем. Наверное, потому, что сейчас здесь не было Илль.
– А это ее студия, – и я очутился в странной комнате. Она была треугольная, очень узкая и длинная. Здесь был такой же полумрак, как и в костюмерной мастерской. В центре стояло несколько кресел, на полу валялось три подушки. В остром углу, от которого расходились обтянутые черным репсом стены, помещалась странная установка, напоминавшая пульт биопроектора в сочетании с кабиной для физиологических исследований. Противоположная стена была вогнутая и слабо мерцала.
– Не понимаешь? Ну, садись.
Я уселся в первое попавшееся кресло.
– Смотри туда. – Джабжа кивнул на мерцающую стену.
Свет погас. Странная музыка, необыкновенно мелодичная, зазвучала со всех сторон. Мне казалось, что она рождается где-то во мне. Одновременно от плоскости стены отделилась светящаяся точка и стала расти, превращаясь в трепещущее облачко. Это была юбка, или, вернее, добрый десяток юбок, сложенных вместе. Когда-то очень давно в таких одеяниях танцевали балерины. Теперь я мог уже рассмотреть руки, ноги, даже черты лица. Я удивился тому, что это была не Илль, а какая-то другая женщина. Рядом с ней появился ее партнер, весь в темном; рассмотреть его хорошенько я не смог. И в музыке все отчетливее зазвучали два человеческих голоса – мужской и женский. Постепенно они вытеснили все инструменты и остались вдвоем, и если бы даже не было танцовщиков, а звучали только эти голоса, я, вероятно, видел бы тот же странный, медленный танец, придуманный Джабжей. Казалось, что они танцуют, не чувствуя своей тяжести, словно плавают в воде. Танцуют, все время касаясь друг друга, словно боясь разлететься в разные стороны от одного неосторожного движения и потеряться в необъятном пространстве. И, не отрываясь, смотрят друг на друга.
Но спустя несколько минут я заметил, что между ними появилось серое плотное пространство, не просто разделяющее, а отталкивающее их друг от друга; вот они расходятся дальше и дальше – вот они уже бесконечно далеки, и бесконечность, лежащая между ними, все равно не мешает им чувствовать друг друга, и каждый продолжает танцевать так, словно он чувствует руку другого, словно он видит глаза, только что сиявшие рядом, и в свободном своем паренье они все еще опираются на руку, которой нет, но которая должна поддерживать их… Странный это был танец. Символика какая-то.
В студии зажегся свет.
– Хочешь попробовать? – спросил Джабжа.
– Да нет. Я ведь и этим пробовал заниматься. Иногда что-то выйдет, но все не то, что нужно, н как-то кусочками, мертво… Ты бы еще предложил мне попробовать стихи сочинять. Так вот рифму я тебе любую подберу, а целое стихотворение – уволь. Бездарен. А я и не подумал бы раньше, что ты ко всему еще и тхеатер.
– Ну уж1 Это так, для себя. Вот Илль – это голова.
– Ты тут с ней занимаешься?
Он наклонил голову, и мне вдруг почудилась такая нежность – и во взгляде, и в выражении лица, и во всем, – как он слегка приподнял руки с широкими плоскими пальцами, словно на руках его лежало что-то нелегкое и бесценное, и как он глотнул и не ответил, а наклонил голову, и я понял, что ни Туан, ни Лакост тут ни при чем и что круглая физиономия с глуповатой улыбкой – это лицо актера, могущего стать настолько прекрасным, насколько только он сам сможет этого захотеть, и что никто, кроме Джабжи, не даст Илль того, что ей необходимо – бескрайней фантазии, воплощенной в реальные картины создаваемого им мира. Я знал, каких нечеловеческих усилий стоит создать одновременно и музыку, и фон, и движущихся, дышащих, живых людей, и не давать угаснуть ничему, и подчинять все это своей фантазии… Не всякий, кто напишет несколько рифмованных строк, – поэт. Но тот, кто создал хоть одну полную сцену, тот уже тхеатер. В старину в таких случаях говорили – это от бога. Вот уж воистину! Можно просидеть десятки лет, тренировать себя до умопомрачения, в совершенстве создавать геометрические фигуры, машины, здания, но придумать, создать с начала до конца хоть несколько секунд человеческой жизни – это мог только настоящий талант.
А вот они, оказывается, это умели.
– Джабжа – это еще ничего. Но Илль, девчонка?..
– Джабжа, – сказал я. – Покажи мне Илль.
Он быстро взглянул на меня. Плоское, флегматичное лицо его ничего не выражало. Потом одна бровь приподнялась: I
– Ишь ты! Так сразу и покажи. Да если я это сделаю, ты из Хижины не улетишь.
– А ты думаешь, мне так хочется улететь? – спросил я. – Только это было бы слишком просто, если бы из-за Илль.
Джабжа молчал. Догадывался ли он, что привязывало меня к Егерхауэну, или даже знал точно – не имело значения. Он был молодчина, что молчал. А я вот сидел верхом на каком-то табурете, и все покачивался в такт музыке – светлая и удивительно ритмичная, она никак не хотела исчезать – и говорил, говорил…
– – Джабжа, – говорил я, – мир вашей Хижины чертовски древен, это другая эпоха, Джабжа. Это ушедшая эпоха пространства, где все – вверх, вперед, в стороны. Ты знаешь, как развивалось человечество? Сначала оно познавало пространство – как врага, настороженно, с оглядкой. Времени тогда люди просто не замечали – оно было выше их понимания. По мере того, как человек начал отходить от своего жилища, он стал завоевывать пространство. Тогда и возникло первое, такое смутное-смутное представление о времени. Не о том времени, что от еды до охоты. О Времени. Ты меня понимаешь. Но это представление открыло такую бездну, что лучше было обо всем этом н не думать. И человечество занялось пространством, благо оно покорялось довольно элементарно. И вот старик Эрбер решил закончить эпоху покорения расстояний
– любой уголок вселенной должен был стать доступным для человека. Но вместо того, чтобы закончить одну эпоху, он сразу открыл новую эру.
Джабжа все молчал, наклонившись над пультом и выцарапывая на его панели какого-то жука.
– Ваша Хижина осталась в милом добром пространственном веке, – продолжал я. – В нем остались и все вы, и даже те двое, которых ты только что создал передо мной. Они были легки и наполнены светом, потому что не чувствовали каждым квадратным сантиметром своей кожи того чудовищного давления времени, которое легло на плечи всех остальных жителей Земли…
– А ты ее видел, всю Землю? – быстро спросил Джабжа.
– Видел. Я видел людей, стремительных до потери человеческого тепла.
– И по одной этой быстроте ты уже заключил, что все на Земле – психи, вроде твоих коллег, я имею в виду Элефантуса и этого… Пата.
От неожиданности я даже перестал качаться. Вот тебе и на! В свете теории о подвигах поколений именно Элефантус и Патери Пат (в меньшей степени, разумеется) казались мне героями своего времени. Они отдавали себе полный отчет о кратковременности своего пути и поэтому старались как можно больше сделать. Я ведь видел, как скупо тратили они свое время на все то, что не касалось непосредственно работы. Значит, это не героизм – отдавать всю свою жизнь науке?
– Ну, Джабжа, – я только пожал плечами, – ты, братец, необъективен. Они же работают, как каторжные.
– Знаю, – сказал Джабжа, – ну и что? Работа на полный износ организма
– это не заслуга. Теперь об этом только такие мальчики, как Туан, мечтают. Да и то по глупости.
– Но если есть поколение какого-то подвига, то должны же быть и его герои!
– Вот-вот. Пара вас с Туаном. Все герои, пойми ты это. А не понимаешь
– садись в мобиль и катись в любой центр, лишь бы там было много людей.
– Не сейчас, Джабжа.
Он опять промолчал.
– Вот и пойми тебя: то – «психи», то – «все герои».
– Чего тут понимать? Герои-то – люди, а люди разные бывают. Против этого трудно было возразить.
– Да, – сказал я, – очень разные. Даже в наш век.
– Причем тут век. Вот ты тут теорию развивал, что были когда-то люди, которые не чувствовали давления времени. По скромному моему пониманию, думал ты одно, а говорил – другое. Тебе не дает покоя не Время – вообще, философски, а просто-напросто даты, принесенные «Овератором». Так?
– Так, – сознался я.
– И ты полагаешь, что люди только сейчас задумались над этим вопросом? Нет, Рамон. Узнать свой век – это с давних времен было мечтою сильных и страхом слабых. Есть такая сказка, старая-престарая, из сказок про доброго боженьку. Был такой боженька – по доброте своей людей тысячами губил, младенцами тоже не брезговал; земли целые прахом пускал. Слыхал, наверное. Сотворил этот бог людей и довел до сведенья каждого, сколь быстро он его обратно в лоно свое приберет. Ну, возни у бога в те времена много было – целую метагалактику отгрохал, нескоро руки опять до Земли дошли. А когда дошли, совершил он инспекторскую поездку по некоторым районам Средиземноморья. И первый, кто попался ему на глаза, был здоровенный детина, который крушил вполне пригодный для эксплуатации дом. «Ах ты, сукин сын, – завопил добрый боженька, – что это ты делаешь с жилым фондом!» – «А то, – ответствовал детина, – что завтра мне помирать, а чтоб соседу моему ничего не досталось, и дом свой порушу, и овец порежу». Проклял его бог и постановил: никому смерти своей не знать. С тех пор мир был на Земле. Относительный, конечно.
Мы помолчали.
– Дикая сказка, – сказал я. – И кто ее выдумал?
– А кто знает? Торгаш какой-нибудь. Мелочь человеческая. Странно только, что на эту сказку умные люди частенько ссылались. Ну, да черт с ней. Примерно в эти же времена жил другой человек. Поэт. И писал он по-другому. Вот послушай один его стих:
«Скажи мне, господи, кончину мою, и число дней моих, какое оно, дабы я знал, какой век мой…»
Сдержанная сила, какое-то непоказное, бесстрашие и бесконечная искренность этих скупых слов потрясли меня.
– Подстрочник Данте?
– Да нет, подревнее. Говорят, царь Давид, только не похоже – такое бесстрашие вряд ли могло быть у человека, который слишком много терял вместе с жизнью. Скорее всего – безвестный мудрец, древние цари тоже не дураки были, – Джабжа поднялся, – умели, наверное, себе референтов подбирать.
Мы снова были в коридоре. Осталось всего четыре одинаковых двери – Джабжа прошел мимо них.
– Вот, собственно, и все. Это наши личные аппартаменты – клетушки Лакоста, Туана, моя и Илль. Да вот, кстати, и она возвращается.
Я бы не сказал, что заметил хоть какой-нибудь признак ее появления.
– Не удивляйся – мы привыкли узнавать каждый подлетающий мобиль.
– Но я не слышал ни одного.
Джабжа толкнул дверь гостиной и пропустил меня первым.
– Тем не менее за то время, пока мы осматривали эти развалины, около десятка вылетело и столько же вернулось. Центральный кибер сам распоряжается всеми механизмами и вызывает нас только в крайних случаях. Ну, ладно, экскурсия окончена. Что есть, то есть. Хочешь – бери.
– Сейчас – не могу.
– Догадываюсь. Но не отказываешься – и то хлеб.
– Очень-то я тебе нужен…
– Да так, приглянулся, знаешь.
– Вот уж не подумал бы…
И тут в комнату ворвалась Илль.
– Ага! – закричала она так, что язычки свечей испуганно шарахнулись. – Мне отпуск! На целый вечер!
Туан и Лакост, сидевшие за прекрасными агальматолитовыми шахматами, даже не подняли головы.
– Ну и пожалуйста, – буркнул Туан. – Только можно без визга? Меня и так в дрожь бросает. Нет, надо же так припереть человека!
Лакост невозмутимо поглаживал бородку двумя пальцами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19