Потом, насытившись, слегка оживели. Боровков взглядывал на Васина отцовским глазом, лестно было, что его земляк такой молодой, а командир над пушкой, танк подбил, и это все видели. Обращаясь к нему, Боровков побалагурил:
- Ложка-то узка, таскат по три куска, надо б развести, станет цапать по шести.
Васин несогласно уточнил:
- Было бы что таскать, можно и щепкой.
- Вон тот поваренок вашу еду кондером назвал,- продолжал свое Боровков.- Подставляй, говорит, папаша, котелок, кондеру наложу. А у меня война в голове, шум всякий - не расслышал. Показалось - колеру наложу. Думаю: спятил, какого колеру? Я ведь маляр. Школы, больницы... Много до войны строили. Дворец тоже. Земляк, Дворец помнишь? И ему красоту наводил. Ем, а сам думаю: работы скоро будет - успевай поворачиваться. Когда про кисти вспомнил, аж под сердцем что-то ворохнулось, запах краски услышал...
Вот и отмякли, разговорились немного, а то сидели молчком, перемучивали не потухшее жжение боя, сердца свои изводили о тех, кто убит.
- Д-да,- продолжал разохотившийся на разговор Боровков,- если бы не танкисты... Положение наше, скажу я вам, хуже губернаторского получалось.
В плутовских глазах Васина уже давно горели огоньки нетерпения: так и подмывало загнуть что-нибудь к слову, а к слову не приходилось. Теперь пришлось, поддержал разговор земляка:
- Ну вот, губернатора приплел. Ты знаешь, почему так говорят?
- Пословица, товарищ сержант, землячок мой хороший. Пословица она и есть - пословица.
- По-сло-овица,- махнул рукой Васин.- Молчал бы, если не знаешь.
- Ты много знаешь,- нахмурился Боровков,- ты, поди, при губернаторах жил.- Он облизал ложку, завернул в тряпицу, сунул в затасканный сидор и заметил Васину: - Ты вот почему, сержант, свою едалку за голенищем держишь? Все на машинах, артиллерия... Походил бы с наше, она бы тебя, ложка эта, обезножила, показала кузькину мать. Потом же портянка там, микробы заразные.
Васин покорно поблагодарил за науку, перепрятал ложку в карман и опять - про губернатора. Боровков снисходительно поощрил:
- Давай, давай, растолкуй. Ишь какой знающий выискался.
- Тут и растолковывать нечего, в Серове каждый пацан знает,- нос Васина смешливо наморщился.- В каком-то году, до революции, конечно, губернатор проводил в волостях ревизию и замешкался в одной деревне до самой ночи. Отвели ему избу для ночевки, хозяева горницу уступили, кровать свою... Под утро губернатору до ветру приперло, а как выйти? На полу возле порога хозяева спят. Тогда он, значит, вынул ребенка из люльки, переложил на кровать. Пока он в люльку-то мочился, ребенок ему в постель по-большому сходил. Вот с тех пор и говорят: "Положение хуже губернаторского".
Орудийный расчет хохотал в полное удовольствие. Боровков начал было обиженно подниматься, но вообразил нарисованную Васиным картину и тоже захохотал. Только не пришлось ему посмеяться вволю, тут же за повязку схватился.
- В-во, бельма бесстыжие, не язык - помело, чирей бы тебе на него. Рану, кажись, разбередил.
Хотел было Пятницкий подстегнуть батарейцев строгой командой, приказать свертывать огневую, но язык не повернулся.
Васин заметил подошедших офицеров - Романа с Пахомовым,- сделал радушный жест:
- Прошу к нашему шалашу, только со своим...
Боровков не дал Васину договорить, тревожно толкнул его в бок.
- Гля, земляк, немцы!
Нашел чем удивить! Вон их сколько мимо прошло - несколько табунов. Сгрудили всех за Бомбеном, турнули в Розиттен. Но в голосе Боровкова слышалась тревога. Пятницкий встал на станину орудия, пригляделся. Что-то неладное виделось в этой немецкой группе: с автоматами, один на плече фаустпатрон прет. Похоже, организованная группа. Обрывистый, по-грачиному резкий доносится начальственный голос. Немцы один за другим поспрыгивали в траншею. Траншея невелика протяжением - всего в четыре загиба, но полного профиля: у солдат одни каски торчат.
На бруствер своего окопчика выскочил веселый боец, стал махать шапкой, показывать в сторону Розиттена:
- Э-эй, фрицы, туда плен, туда!
По нему враз - автоматная очередь. Солдат не сразу понял, что произошло. Спрыгнул в окоп, стал теребить товарища:
- Чего это они, чего?
Пятницкий не успел и рта раскрыть, как Васин подскочил к пушке, кинул в казенник патрон, приладился к панораме. Как всегда после затишья, гремуче шибануло в уши. Болванка подкалиберного пробороздила пласты дернины на бруствере, взвыла от рикошета, заколбасила по воздуху.
Из окопов, где прятались немцы, поднялся автоматный ствол с белой тряпицей. Пятницкий облегченно провел рукавом по вспотевшему лбу. Васин самодовольно хмыкнул, дескать, давно бы так, сто вам редек... У остальных тоже от души отлегло: ишь чего удумали, все, кто сдались, обутки в Сибирь навострили, а эти...
Игнат Пахомов окликнул Боровкова, который оказался под рукой, распорядился:
- Возьми еще кого в помощь, сопроводи до тылов эту сволочь.
Солдат, который в Розиттене упрекал Боровкова, что тот нацелился в госпиталь улизнуть, искательно посмотрел на товарища, всем видом показывая, что ему очень хочется конвоировать пленных, побыть немного от войны подальше. Мудрый Боровков угадал его желание, сказал важно и покровительственно:
- Пойдем.
Обрадованный солдат заторопился, поправил подпояску, подкинул автомат за плечом. Боровков осмотрел его, мотнул головой в сторону окопа, где немцы, положив автоматы на бруствер, размахивали ветошью, скомандовал:
- Шагом марш!
Боровков и его товарищ до белого флага не дошли шагов десять. Лавина свинца ударила в них, опрокинула. Над головами пушкарей засвистело, в бруствер зацокало, звонко стало попадать в щит орудия, в люльку. Возле орудийного окопа, глуша автоматную трескотню, разорвалась фаустграната. Бабьева осколками - насмерть, только и успел распахнуть глаза в удивлении.
Пятницкий не пригнулся, не присел в окопе. Сжал губы в комок, окостенел, душой помутился. Но сработал командирский инстинкт. Закричал надсадно:
- К ор-руд-дию!!
Женя Савушкин сделался белым-белым. Трясло его. Женя сжал кулаки перед собой, застучал сапогами о землю, закричал непривычное для себя: "Бл...ди, бл...ди!" Васин удивленно зыркнул на него, тряхнул криком:
- Женька! Снаряд! Снаряд давай!
Савушкин сгреб снаряд, держит, как ребенка, пялит глаза на товарища лейтенанта: как быть, ведь подкалиберный это!
Вся взбаламученная кровь ударила Пятницкому в голову.
- Ящик!!!
Ящик с осколочно-фугасными мгновенно растеребили.
Первая же граната врезалась в зев траншеи и глухо сработала в его глуби. Вылетели обломки искалеченного оружия, щепа обшивочных досок, рванина одежды и человеческих тел. Пополз, закачался в потревоженном воздухе тротиловый дым. Второй снаряд раскидал волнисто стелющийся полог, распорол бруствер, занизил его, завалил глыбы на дно. Васин бульдожно спаял зубы, подправляет ствол для верного, выстрела. И снова утробный, как при камуфлете, взрыв в чреве окопа вскинул зловещий куст из шматков слежалого суглинка, из всего, что было в окопе, что можно вскинуть силой взрыва.
В дыму дальнего необрушенного, неосыпавшегося, целого еще участка окопа снова на чем-то длинном стал мотаться влево-вправо тряпичный лоскут, будто ополоумел кто-то, вздумал гонять голубей в эту смертную минуту. Васин скосил на Пятницкого взгляд. Пятницкий прочитал в этом взгляде гаснущую решительность, закричал исступленно:
- Огонь, Васин!!! Огонь!!! В прах, в прах извести!!!
Жгло под черепом, в висках одичало билась кровь. Перед глазами плыли круги, и в кругах этих медленно вращалось тело одиннадцать раз раненного солдата Боровкова, теперь добитого из-под белого флага. Слабея, не находя сил побороть слабость, Пятницкий ухватился за щит орудия, ища воздуха, запрокинул голову к небу, но и там плыли разводы удушливо-мутных кругов, втягивали в черный, бездонный омут похожие на людей облака.
Пушка молчала. Не было больше осколочно-фугасных, не было подкалиберных. Да и стрелять не было надобности.
Игнат Пахомов положил руку на плечо Пятницкого. Роман ворохнул губы в улыбке, проговорил с трудом:
- Перед тобой, Игнат, международный злодей, поправший обычаи и законы войны, установленные конвенцией в одна тысяча... хрен знает в каком году...
Игнат сказал со вздохом:
- Война проклятая, поговорить с человеком не даст...
Это он о подполковнике-танкисте вспомнил, которого встретил Роман Пятницкий возле господской виллы с обвалившейся колонной, провисшей капителью, с ободранными со стен лианами плюща. О проклятой войне, которая не дает поговорить с человеком, Игнату хотелось сказать еще тогда.
Тогда не удалось сказать. Теперь сказал.
Глава двадцать третья
Офицерское совещание закончилось за полночь. Густая темнота плотно спеленала немецкий поселок Цифлюс, куда позавчера вступил снятый с позиций крепко обескровленный артиллерийский полк подполковника Варламова.
Командир восьмой батареи старший лейтенант Еловских, потягиваясь, прошелся на распрямленных ногах, подергал ягодицами, сказал из темноты:
- Насиделся, аж зад плоским стал.
Минуя ступеньки, Пятницкий спрыгнул с крыльца, фонариком осветил разминающегося Еловских.
- Послушай, комбат-восемь...
- Меня Павлом зовут,- отозвался Еловских.
- Послушай, Павел, у меня идея...
- Идею материализовать надо,- без труда догадался Еловских,- в голом виде она меня не устраивает. Так-то, комбат-семь.
- Меня Романом зовут.
- Проклятье, даже имен друг друга не знаем, фамилии - только из приказов. Не будь таких выходов в тыл - век бы не встретились. На том свете разве. Черта с два, там нашего брата со всех фронтов, поди-ка разыщи... Эй, Костяев, капитан! - обернулся Еловских к отставшему командиру гаубичной батареи.- Шире шаг! Как его зовут, Роман?
- Хасаном,- подсказал Пятницкий.
Худой, нескладный комбат-девять предложил:
- Идемте ко мне. У меня этого добра вдоволь. На семерых похоронки ушли, а писарь, паршивец, "наркомовскую" по старой строевой записке получал.
Костяев с Пятницким открывали консервные банки, а Еловских ударился в мрачную философию. На совещании у него произошел обостренный разговор с замом командира полка по строевой майором Замараевым, который за какие-то старые грехи объявил Павлу трое суток домашнего ареста. И когда Еловских не без ехидства заметил, что от такого внимания к его особе уважения к майору не прибавится, Замараев вскипел и зловещим тоном спросил:
- А если еще трое суток прибавлю? Что на денежный аттестат останется?
За домашние аресты производились вычеты из офицерских окладов, и Еловских, глядя исподлобья и дерзко, ответил, что его не встревожат и десять суток - аттестата он никому не высылает. Замараев завел было нуду об элементарном долге перед родными, но Павел, обрывая, выкрикнул ему в лицо:
- Я знаю, что такое долг перед родными, и буду выплачивать его до смертного часа!
Тяжелый и неприятный получился разговор. Надо бы Павлу придержать язык, но и Замараев... Ведь знал же, что жена, дочь - все родные Павла расстреляны гитлеровцами...
Теперь, захмелев от первого стаканчика, Еловских придвинулся вплотную к Роману, помахивая для внимания распрямленным указательным пальцем, говорил:
- Насчет ощущения власти, Роман... Жажда подмять под себя кого-то, взобраться повыше, наслаждаться превосходством впитывалась в душу человека веками. Пусть коза, но на горе, и она уже выше коровы в поле... Дядька мой до революции половым в трактире служил, а в двадцатом вознесся до начальника милиции района и сразу прислугу завел... Превосходство, оно... У превосходства один корень с превосходительством, остается только притяжательное местоимение "ваше" добавить. Мысль о сложностях жизни, ее углах и овалах, о том, что надо делать ее пригожей для всех, а не только для себя, у таких людей, Роман, никогда не родится. А если родится рахитичная, похожая чем-то на эту мысль, они, мерзавцы, еще в пеленках ее придушат... А-а, подь они все верблюду в ноздрю! Ты вот лучше скажи: письма родным убитых написал? Не похоронки - письма?
- Когда, неразумный? - удивился Пятницкий.- Вы трое суток в Цифлюсе, а я только из боя.
- Извини, Роман... Как вы там? Потери большие?
Батарея Пятницкого и две минометные роты поддерживали батальон майора Мурашова, который добивал в лесу несдавшуюся группировку немцев. Роман ответил:
- Обошлось. Подняли белый флаг и вышли. Почти двести человек.
Разговор в застолье егозливый, но и в этом есть своя закономерность. Еловских пристукнул стаканом по столу:
- Вот! У меня тоже двести человек было, а то и больше.- И снова, сосредоточивая внимание собеседника, выставил указательный палец: - В Литве, под Вилкавишкисом. Худо было, но я не поднял белого флага... Танковая дивизия "Великая Германия" раскидала нашу пехоту - страшно вспомнить. Город сдали, перемешались, командиров потеряли. Эти двести с тремя полковыми пушками без снарядов прибились к моей батарее. Ждали: сейчас старший лейтенант что-то скажет, гаркнет какую команду, и они прозреют, обретут силу... Можно было гаркнуть. Они бы пошли на танки с голыми руками...- Еловских долго и мутно смотрел на стакан, плеснул в него из фляги, но пить не стал, продолжил сдавленным голосом: - Я сделал иначе... Я уже знал тогда о жене, родителях... Дочке было полтора года... Что там моя жизнь! Кликнуть пяток добровольцев, остаться с ними, пока другие двести пробьются. Так просто... Но это простое тогда мог и Валька. Он не мог иного, того, что мог только я. Среди двухсот я оказался старшим по званию. Руководителем признали - меня, поверили - в меня, надеялись - на меня. И выручать их из беды мне надо было. Я сказал Вальке, своему последнему взводному: "Бери, Валька, любой расчет, пушку, тридцать семь снарядов, что не израсходованы, задержи танки, пока я людей и технику из окружения вызволю". Видел бы ты Валькины глаза! Но он остался, а мы пробились. Снова дрались. Мои двести потом обратно Вилкавишкис брали...Павел потянулся через стол, подвинул к себе чей-то кожаный порттабак, подрагивающими пальцами стал скручивать папиросу. Цигарка лопнула, Павел бросил ее и выпил налитое в стакан. Подышал по-рыбьи открытым ртом, спросил: - Роман, ты бы мог так? Друга своего и еще шестерых?
- Если иного выхода нет...- неуверенно, собираясь с мыслями, начал Пятницкий.
- Но это жестоко! - вскриком перебил Еловских.
- Вся война, Павел,- жестокость.- Роман хотел сказать это мягко, успокаивающе, но фраза прозвучала менторски нудно. Еловских вздернул голову и неприязненно уставился на Романа.
- Ты мне брось эту высокую материю. Война... ' Я о Вальке говорю, о бесчеловечной арифметике: семеро под гусеницами - не двести... Но я смог! Я решился на это простейшее сволочное действие! Больше не смогу. Больше на такое у меня нет сил, Роман.- Помолчал, неприязненный взгляд сменился пытливо-проникающим:- Второй раз, Роман, ты бы смог?
- Что ты мне душу вяжешь! Все зависит от обстановки. Командир обязан это делать, иначе он не командир...
Еловских сопел и разглядывал Романа хмельными глазами. Навалился ребрами на столешницу, погрозил пальцем:
- По харе вижу - сможешь... Второй, третий и пятый раз сможешь. А я нет. Кончился во мне командир, под Вилкавишкисом дух выпустил.
- Вспомнишь своих ребят,- с надсадной тоской произнес Хасан Костяев,горло перехватывает. А если всех вспомнить? Миллионы в земле зарыты! От такой мысли сердце не должно выдерживать, а оно выдерживает, жить велит, драться до победного конца.
Роман прикрыл глаза, вздохнул и, будто досадуя на что-то великое и мудрое, но поступающее вопреки своей сущности, продекламировал:
- "Что ела ты, земля,- ответь на мой вопрос,- что столько крови пьешь и столько пьешь ты слез?" Сто лет назад написано. Сейчас слез и крови больше...
- Напишут и об этой войне, не хуже напишут,- убежденно сказал Костяев.
- Все стихотворение - две строчки,- продолжал Пятницкий,- а какая страшная картина! Будто убитые за все войны человеческой истории враз в один голос спросили. Только земля тут ни при чем. Дождями, солнцем была бы сыта, а люди кровью ее, кровью... Своей кровью. Наши потомки будут ужасаться тому, что творилось. Им мало будет наших писем, стихов, книг. Антропологи найдут способ, как из атомов распыленной под солнцем мертвой человеческой плоти воссоздать, вернуть к жизни хоть одного фронтовика, чтобы спросить его: как вы могли все это вынести и победить? Услышать свидетельство не от бессловесных, немых, бесплотных документов - от живого человека.
- Оставлю в гильзе записку,- сказал Еловских застоявшимся голосом,чтобы меня первого воскресили.
- Не надо воскресать, Павел,- с улыбкой возразил Костяев.- Раскаешься. Из четырнадцати миллиардов нервных клеток, что имеет человеческий мозг, умственной работой мы занимаем только семь процентов. У тех, которые тебя оживят, разовьются все четырнадцать миллиардов. И будешь ты перед ними дурак дураком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
- Ложка-то узка, таскат по три куска, надо б развести, станет цапать по шести.
Васин несогласно уточнил:
- Было бы что таскать, можно и щепкой.
- Вон тот поваренок вашу еду кондером назвал,- продолжал свое Боровков.- Подставляй, говорит, папаша, котелок, кондеру наложу. А у меня война в голове, шум всякий - не расслышал. Показалось - колеру наложу. Думаю: спятил, какого колеру? Я ведь маляр. Школы, больницы... Много до войны строили. Дворец тоже. Земляк, Дворец помнишь? И ему красоту наводил. Ем, а сам думаю: работы скоро будет - успевай поворачиваться. Когда про кисти вспомнил, аж под сердцем что-то ворохнулось, запах краски услышал...
Вот и отмякли, разговорились немного, а то сидели молчком, перемучивали не потухшее жжение боя, сердца свои изводили о тех, кто убит.
- Д-да,- продолжал разохотившийся на разговор Боровков,- если бы не танкисты... Положение наше, скажу я вам, хуже губернаторского получалось.
В плутовских глазах Васина уже давно горели огоньки нетерпения: так и подмывало загнуть что-нибудь к слову, а к слову не приходилось. Теперь пришлось, поддержал разговор земляка:
- Ну вот, губернатора приплел. Ты знаешь, почему так говорят?
- Пословица, товарищ сержант, землячок мой хороший. Пословица она и есть - пословица.
- По-сло-овица,- махнул рукой Васин.- Молчал бы, если не знаешь.
- Ты много знаешь,- нахмурился Боровков,- ты, поди, при губернаторах жил.- Он облизал ложку, завернул в тряпицу, сунул в затасканный сидор и заметил Васину: - Ты вот почему, сержант, свою едалку за голенищем держишь? Все на машинах, артиллерия... Походил бы с наше, она бы тебя, ложка эта, обезножила, показала кузькину мать. Потом же портянка там, микробы заразные.
Васин покорно поблагодарил за науку, перепрятал ложку в карман и опять - про губернатора. Боровков снисходительно поощрил:
- Давай, давай, растолкуй. Ишь какой знающий выискался.
- Тут и растолковывать нечего, в Серове каждый пацан знает,- нос Васина смешливо наморщился.- В каком-то году, до революции, конечно, губернатор проводил в волостях ревизию и замешкался в одной деревне до самой ночи. Отвели ему избу для ночевки, хозяева горницу уступили, кровать свою... Под утро губернатору до ветру приперло, а как выйти? На полу возле порога хозяева спят. Тогда он, значит, вынул ребенка из люльки, переложил на кровать. Пока он в люльку-то мочился, ребенок ему в постель по-большому сходил. Вот с тех пор и говорят: "Положение хуже губернаторского".
Орудийный расчет хохотал в полное удовольствие. Боровков начал было обиженно подниматься, но вообразил нарисованную Васиным картину и тоже захохотал. Только не пришлось ему посмеяться вволю, тут же за повязку схватился.
- В-во, бельма бесстыжие, не язык - помело, чирей бы тебе на него. Рану, кажись, разбередил.
Хотел было Пятницкий подстегнуть батарейцев строгой командой, приказать свертывать огневую, но язык не повернулся.
Васин заметил подошедших офицеров - Романа с Пахомовым,- сделал радушный жест:
- Прошу к нашему шалашу, только со своим...
Боровков не дал Васину договорить, тревожно толкнул его в бок.
- Гля, земляк, немцы!
Нашел чем удивить! Вон их сколько мимо прошло - несколько табунов. Сгрудили всех за Бомбеном, турнули в Розиттен. Но в голосе Боровкова слышалась тревога. Пятницкий встал на станину орудия, пригляделся. Что-то неладное виделось в этой немецкой группе: с автоматами, один на плече фаустпатрон прет. Похоже, организованная группа. Обрывистый, по-грачиному резкий доносится начальственный голос. Немцы один за другим поспрыгивали в траншею. Траншея невелика протяжением - всего в четыре загиба, но полного профиля: у солдат одни каски торчат.
На бруствер своего окопчика выскочил веселый боец, стал махать шапкой, показывать в сторону Розиттена:
- Э-эй, фрицы, туда плен, туда!
По нему враз - автоматная очередь. Солдат не сразу понял, что произошло. Спрыгнул в окоп, стал теребить товарища:
- Чего это они, чего?
Пятницкий не успел и рта раскрыть, как Васин подскочил к пушке, кинул в казенник патрон, приладился к панораме. Как всегда после затишья, гремуче шибануло в уши. Болванка подкалиберного пробороздила пласты дернины на бруствере, взвыла от рикошета, заколбасила по воздуху.
Из окопов, где прятались немцы, поднялся автоматный ствол с белой тряпицей. Пятницкий облегченно провел рукавом по вспотевшему лбу. Васин самодовольно хмыкнул, дескать, давно бы так, сто вам редек... У остальных тоже от души отлегло: ишь чего удумали, все, кто сдались, обутки в Сибирь навострили, а эти...
Игнат Пахомов окликнул Боровкова, который оказался под рукой, распорядился:
- Возьми еще кого в помощь, сопроводи до тылов эту сволочь.
Солдат, который в Розиттене упрекал Боровкова, что тот нацелился в госпиталь улизнуть, искательно посмотрел на товарища, всем видом показывая, что ему очень хочется конвоировать пленных, побыть немного от войны подальше. Мудрый Боровков угадал его желание, сказал важно и покровительственно:
- Пойдем.
Обрадованный солдат заторопился, поправил подпояску, подкинул автомат за плечом. Боровков осмотрел его, мотнул головой в сторону окопа, где немцы, положив автоматы на бруствер, размахивали ветошью, скомандовал:
- Шагом марш!
Боровков и его товарищ до белого флага не дошли шагов десять. Лавина свинца ударила в них, опрокинула. Над головами пушкарей засвистело, в бруствер зацокало, звонко стало попадать в щит орудия, в люльку. Возле орудийного окопа, глуша автоматную трескотню, разорвалась фаустграната. Бабьева осколками - насмерть, только и успел распахнуть глаза в удивлении.
Пятницкий не пригнулся, не присел в окопе. Сжал губы в комок, окостенел, душой помутился. Но сработал командирский инстинкт. Закричал надсадно:
- К ор-руд-дию!!
Женя Савушкин сделался белым-белым. Трясло его. Женя сжал кулаки перед собой, застучал сапогами о землю, закричал непривычное для себя: "Бл...ди, бл...ди!" Васин удивленно зыркнул на него, тряхнул криком:
- Женька! Снаряд! Снаряд давай!
Савушкин сгреб снаряд, держит, как ребенка, пялит глаза на товарища лейтенанта: как быть, ведь подкалиберный это!
Вся взбаламученная кровь ударила Пятницкому в голову.
- Ящик!!!
Ящик с осколочно-фугасными мгновенно растеребили.
Первая же граната врезалась в зев траншеи и глухо сработала в его глуби. Вылетели обломки искалеченного оружия, щепа обшивочных досок, рванина одежды и человеческих тел. Пополз, закачался в потревоженном воздухе тротиловый дым. Второй снаряд раскидал волнисто стелющийся полог, распорол бруствер, занизил его, завалил глыбы на дно. Васин бульдожно спаял зубы, подправляет ствол для верного, выстрела. И снова утробный, как при камуфлете, взрыв в чреве окопа вскинул зловещий куст из шматков слежалого суглинка, из всего, что было в окопе, что можно вскинуть силой взрыва.
В дыму дальнего необрушенного, неосыпавшегося, целого еще участка окопа снова на чем-то длинном стал мотаться влево-вправо тряпичный лоскут, будто ополоумел кто-то, вздумал гонять голубей в эту смертную минуту. Васин скосил на Пятницкого взгляд. Пятницкий прочитал в этом взгляде гаснущую решительность, закричал исступленно:
- Огонь, Васин!!! Огонь!!! В прах, в прах извести!!!
Жгло под черепом, в висках одичало билась кровь. Перед глазами плыли круги, и в кругах этих медленно вращалось тело одиннадцать раз раненного солдата Боровкова, теперь добитого из-под белого флага. Слабея, не находя сил побороть слабость, Пятницкий ухватился за щит орудия, ища воздуха, запрокинул голову к небу, но и там плыли разводы удушливо-мутных кругов, втягивали в черный, бездонный омут похожие на людей облака.
Пушка молчала. Не было больше осколочно-фугасных, не было подкалиберных. Да и стрелять не было надобности.
Игнат Пахомов положил руку на плечо Пятницкого. Роман ворохнул губы в улыбке, проговорил с трудом:
- Перед тобой, Игнат, международный злодей, поправший обычаи и законы войны, установленные конвенцией в одна тысяча... хрен знает в каком году...
Игнат сказал со вздохом:
- Война проклятая, поговорить с человеком не даст...
Это он о подполковнике-танкисте вспомнил, которого встретил Роман Пятницкий возле господской виллы с обвалившейся колонной, провисшей капителью, с ободранными со стен лианами плюща. О проклятой войне, которая не дает поговорить с человеком, Игнату хотелось сказать еще тогда.
Тогда не удалось сказать. Теперь сказал.
Глава двадцать третья
Офицерское совещание закончилось за полночь. Густая темнота плотно спеленала немецкий поселок Цифлюс, куда позавчера вступил снятый с позиций крепко обескровленный артиллерийский полк подполковника Варламова.
Командир восьмой батареи старший лейтенант Еловских, потягиваясь, прошелся на распрямленных ногах, подергал ягодицами, сказал из темноты:
- Насиделся, аж зад плоским стал.
Минуя ступеньки, Пятницкий спрыгнул с крыльца, фонариком осветил разминающегося Еловских.
- Послушай, комбат-восемь...
- Меня Павлом зовут,- отозвался Еловских.
- Послушай, Павел, у меня идея...
- Идею материализовать надо,- без труда догадался Еловских,- в голом виде она меня не устраивает. Так-то, комбат-семь.
- Меня Романом зовут.
- Проклятье, даже имен друг друга не знаем, фамилии - только из приказов. Не будь таких выходов в тыл - век бы не встретились. На том свете разве. Черта с два, там нашего брата со всех фронтов, поди-ка разыщи... Эй, Костяев, капитан! - обернулся Еловских к отставшему командиру гаубичной батареи.- Шире шаг! Как его зовут, Роман?
- Хасаном,- подсказал Пятницкий.
Худой, нескладный комбат-девять предложил:
- Идемте ко мне. У меня этого добра вдоволь. На семерых похоронки ушли, а писарь, паршивец, "наркомовскую" по старой строевой записке получал.
Костяев с Пятницким открывали консервные банки, а Еловских ударился в мрачную философию. На совещании у него произошел обостренный разговор с замом командира полка по строевой майором Замараевым, который за какие-то старые грехи объявил Павлу трое суток домашнего ареста. И когда Еловских не без ехидства заметил, что от такого внимания к его особе уважения к майору не прибавится, Замараев вскипел и зловещим тоном спросил:
- А если еще трое суток прибавлю? Что на денежный аттестат останется?
За домашние аресты производились вычеты из офицерских окладов, и Еловских, глядя исподлобья и дерзко, ответил, что его не встревожат и десять суток - аттестата он никому не высылает. Замараев завел было нуду об элементарном долге перед родными, но Павел, обрывая, выкрикнул ему в лицо:
- Я знаю, что такое долг перед родными, и буду выплачивать его до смертного часа!
Тяжелый и неприятный получился разговор. Надо бы Павлу придержать язык, но и Замараев... Ведь знал же, что жена, дочь - все родные Павла расстреляны гитлеровцами...
Теперь, захмелев от первого стаканчика, Еловских придвинулся вплотную к Роману, помахивая для внимания распрямленным указательным пальцем, говорил:
- Насчет ощущения власти, Роман... Жажда подмять под себя кого-то, взобраться повыше, наслаждаться превосходством впитывалась в душу человека веками. Пусть коза, но на горе, и она уже выше коровы в поле... Дядька мой до революции половым в трактире служил, а в двадцатом вознесся до начальника милиции района и сразу прислугу завел... Превосходство, оно... У превосходства один корень с превосходительством, остается только притяжательное местоимение "ваше" добавить. Мысль о сложностях жизни, ее углах и овалах, о том, что надо делать ее пригожей для всех, а не только для себя, у таких людей, Роман, никогда не родится. А если родится рахитичная, похожая чем-то на эту мысль, они, мерзавцы, еще в пеленках ее придушат... А-а, подь они все верблюду в ноздрю! Ты вот лучше скажи: письма родным убитых написал? Не похоронки - письма?
- Когда, неразумный? - удивился Пятницкий.- Вы трое суток в Цифлюсе, а я только из боя.
- Извини, Роман... Как вы там? Потери большие?
Батарея Пятницкого и две минометные роты поддерживали батальон майора Мурашова, который добивал в лесу несдавшуюся группировку немцев. Роман ответил:
- Обошлось. Подняли белый флаг и вышли. Почти двести человек.
Разговор в застолье егозливый, но и в этом есть своя закономерность. Еловских пристукнул стаканом по столу:
- Вот! У меня тоже двести человек было, а то и больше.- И снова, сосредоточивая внимание собеседника, выставил указательный палец: - В Литве, под Вилкавишкисом. Худо было, но я не поднял белого флага... Танковая дивизия "Великая Германия" раскидала нашу пехоту - страшно вспомнить. Город сдали, перемешались, командиров потеряли. Эти двести с тремя полковыми пушками без снарядов прибились к моей батарее. Ждали: сейчас старший лейтенант что-то скажет, гаркнет какую команду, и они прозреют, обретут силу... Можно было гаркнуть. Они бы пошли на танки с голыми руками...- Еловских долго и мутно смотрел на стакан, плеснул в него из фляги, но пить не стал, продолжил сдавленным голосом: - Я сделал иначе... Я уже знал тогда о жене, родителях... Дочке было полтора года... Что там моя жизнь! Кликнуть пяток добровольцев, остаться с ними, пока другие двести пробьются. Так просто... Но это простое тогда мог и Валька. Он не мог иного, того, что мог только я. Среди двухсот я оказался старшим по званию. Руководителем признали - меня, поверили - в меня, надеялись - на меня. И выручать их из беды мне надо было. Я сказал Вальке, своему последнему взводному: "Бери, Валька, любой расчет, пушку, тридцать семь снарядов, что не израсходованы, задержи танки, пока я людей и технику из окружения вызволю". Видел бы ты Валькины глаза! Но он остался, а мы пробились. Снова дрались. Мои двести потом обратно Вилкавишкис брали...Павел потянулся через стол, подвинул к себе чей-то кожаный порттабак, подрагивающими пальцами стал скручивать папиросу. Цигарка лопнула, Павел бросил ее и выпил налитое в стакан. Подышал по-рыбьи открытым ртом, спросил: - Роман, ты бы мог так? Друга своего и еще шестерых?
- Если иного выхода нет...- неуверенно, собираясь с мыслями, начал Пятницкий.
- Но это жестоко! - вскриком перебил Еловских.
- Вся война, Павел,- жестокость.- Роман хотел сказать это мягко, успокаивающе, но фраза прозвучала менторски нудно. Еловских вздернул голову и неприязненно уставился на Романа.
- Ты мне брось эту высокую материю. Война... ' Я о Вальке говорю, о бесчеловечной арифметике: семеро под гусеницами - не двести... Но я смог! Я решился на это простейшее сволочное действие! Больше не смогу. Больше на такое у меня нет сил, Роман.- Помолчал, неприязненный взгляд сменился пытливо-проникающим:- Второй раз, Роман, ты бы смог?
- Что ты мне душу вяжешь! Все зависит от обстановки. Командир обязан это делать, иначе он не командир...
Еловских сопел и разглядывал Романа хмельными глазами. Навалился ребрами на столешницу, погрозил пальцем:
- По харе вижу - сможешь... Второй, третий и пятый раз сможешь. А я нет. Кончился во мне командир, под Вилкавишкисом дух выпустил.
- Вспомнишь своих ребят,- с надсадной тоской произнес Хасан Костяев,горло перехватывает. А если всех вспомнить? Миллионы в земле зарыты! От такой мысли сердце не должно выдерживать, а оно выдерживает, жить велит, драться до победного конца.
Роман прикрыл глаза, вздохнул и, будто досадуя на что-то великое и мудрое, но поступающее вопреки своей сущности, продекламировал:
- "Что ела ты, земля,- ответь на мой вопрос,- что столько крови пьешь и столько пьешь ты слез?" Сто лет назад написано. Сейчас слез и крови больше...
- Напишут и об этой войне, не хуже напишут,- убежденно сказал Костяев.
- Все стихотворение - две строчки,- продолжал Пятницкий,- а какая страшная картина! Будто убитые за все войны человеческой истории враз в один голос спросили. Только земля тут ни при чем. Дождями, солнцем была бы сыта, а люди кровью ее, кровью... Своей кровью. Наши потомки будут ужасаться тому, что творилось. Им мало будет наших писем, стихов, книг. Антропологи найдут способ, как из атомов распыленной под солнцем мертвой человеческой плоти воссоздать, вернуть к жизни хоть одного фронтовика, чтобы спросить его: как вы могли все это вынести и победить? Услышать свидетельство не от бессловесных, немых, бесплотных документов - от живого человека.
- Оставлю в гильзе записку,- сказал Еловских застоявшимся голосом,чтобы меня первого воскресили.
- Не надо воскресать, Павел,- с улыбкой возразил Костяев.- Раскаешься. Из четырнадцати миллиардов нервных клеток, что имеет человеческий мозг, умственной работой мы занимаем только семь процентов. У тех, которые тебя оживят, разовьются все четырнадцать миллиардов. И будешь ты перед ними дурак дураком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23