«Победитель крыс»: им. Сабашниковых; Москва; 1991
ISBN 5-8242-0001-7
Аннотация
Роман «Победитель крыс» — одно из произведений Владимира Кантора, доктора философских наук, автора романов «Два дома», «Крокодил», сборника повестей и рассказов «Историческая справка», а также нескольких книг по истории литературы и философии.
То, что происходит в этой книге, — сон или явь? Или этот фантастический мир оборотней-крыс, подчинивших себе людей, просто бред больного подростка? Это уже решать читателю. Имеет ли отношение к нашей жизни борьба добра и зла, победа верности, чести, веры в себя? Наверное, поэтому автор и избрал жанр сказки — ведь только в сказке всегда побеждает добро.
Роман лежит в русле традиций русской психологической прозы. Невероятные погони в подземных лабиринтах в аллегорической форме выражают нравственные метания современного молодого человека. Фантастический сюжет романа, за которым просматривается общеевропейская фабула легенды о крысолове, позволяет предположить к нему интерес как взрослых, так и детей.
Владимир Кантор
Победитель крыс
Сказочный сон
Повесть о крысином царстве, настоящих котах, прекрасной Ойле и долгом пути
Сыну Мите посвящаю
Я сам не раз, гоним судьбой враждебной,
Бичом ее пробитый до костей,
Спасался в край поэзии волшебной,
Искал толпе неведомых путей
На холм, где муз вдали гремела лира,
Помалу в грудь вливалась сладость мира,
И, как роса от солнечных лучей,
В очах моих слез иссыхал ручей.
П.А. КАТЕНИН
Из лирического отступления к сказке "Княжна Милуша"
Тот здоровья не знает, кто болен не бывал.
Русская народная пословица.
Примечание автора:
В повести использованы стихи А.С. Пушкина, Г.Р. Державина, П.А. Катенина, В.А. Жуковского, А.П. Буниной, Н.М. Карамзина, И.С. Тургенева, а также современников автора — В.С. Высоцкого, Э.Я. Логвинской и собственные стихи сочинителя этой повести.
Глава 1
Жар и начало бреда
— Что-то голова болит, — он повел глазами налево (вскользь сундука: он обычно спал здесь, гостя у бабушки Насти), потом направо (мимо окна с двойными рамами, за которыми виднелись уже голые ветви яблонь) — ворочать глазами было больно. Он сидел за столом, отложив в сторону книгу, потому что вдруг как-то резко устал читать, и смотрел на фотографии в витых металлических блестящих рамочках. Снимки были твердые, коричневого цвета с росписью фотографа наискосок. Среди прочих родственных была и фотография его матери и отца — смеющиеся, упругие лица, повернутые друг к другу со смущением и любовью и словно не замечающие его, Бориса, словно нарочно не глядящие на него, словно уже тогда и навсегда сговорившиеся быть заодно во всех вопросах, его касающихся. Он вспомнил свою обиду и то, как мать не очень и протестовала, когда он на каникулы практически сбежал из дома к бабушке Насте в тепло и уют ее комнатки, и сразу жар обиды, который он все время чувствовал где-то внутри организма, как огонь из печки, в которую плеснули бензином, пыхнул в голову, в лицо.
На его едва слышно пробормотанные слова подковыляла откуда-то сбоку бабушка Настя:
— Ну-ка дай лоб, сынок. Ты весь какой-то красный. Она прикоснулась губами к его лбу.
— Да что с тобой, Борюшка! Ты весь горишь. Что мама-то скажет! Давай-ка скорей градусник померяем…
Пока он держал под мышкой градусник, чувствуя какую-то прямо морскую качку в голове (его мутило, клонило то вбок, то прямо лбом вниз, время от времени внутри что-то обрывалось и ухало куда-то в глубины организма), бабушка Настя расстелила на сундуке матрас, покрыла его дерюжной простынкой, а сверху раскинула свежую белую простынь, уложила одна на другую две подушки, а у стенки положила валик от старого дивана, чтоб не дуло от стены и чтобы Борис не проваливался в щель между стеной и сундуком. Валик обычно стоял у изголовья сундука, прислоненный к стене и, сколько помнил Борис, всегда употреблялся для этой цели, что было и вправду важно, пока он был маленьким. А теперь он уже не был маленьким — все таки девятый класс! — и редко оставался ночевать у бабушки. И если бы не ссора с-родителями, то осенние каникулы он проторчал бы дома, в своей трехкомнатной квартире, а не ютился бы в коммуналке неподалеку от Окружной железной дороги.
Бабушка уложила сверху ватное одеяло в цветастом пододеяльнике, откинув его угол, так что Борису сразу захотелось лечь, влезть под зовущий и обещающий укрытие покров, а бабушка повернулась к нему.
— Ну что, сынок, на градуснике? Оказалось сорок и три десятых.
— Ложись, ложись скорее, — она принялась помогать ему раздеваться, стаскивая с него рубашку, брюки, потому что как только он убедился сам, что болен, он вдруг раскис и ужасно ослаб, одежда стала давить его, и только стянув с ног носки и отбросив их в сторону и забравшись под одеяло на чистые простыни и высокие подушки, он почувствовал облегчение и отдохновение. Но длилось это недолго, и уже через десять минут простыни стали жаркими, липкими, потными и противными, и Борис заметался по постели, отыскивая прохладные, еще не нагретые его горевшим телом уголки.
— Что же делать-то? — спросила бабушка вслух, сидя у его постели и видя его метания. Она положила ему руку на лоб, затем сняла, принялась рассуждать:
— И родителей никого с нами. Аня в совхозе на полях. И Григорий Михайлович дома. Вот разве до него дозвониться можно.
В полумраке жара, головной боли, начинающегося бреда слышал Борис эти слова, и, хотя ему очень хотелось, чтобы отец пожалел его, тяжелобольного, еще больше засело в нем упрямое нежелание видеть родителей, сладкое чувство обиды и заброшенности, потому что в глубине души сознавал, что сам виноват, а вину признать нет никаких сил.
— Не надо! Не хочу, не хочу, чтоб они приезжали! — заговорил горячечно Борис, — все равно они не помогут, все равно они не врачи! А отец — тем более не врач, подумаешь — историк, мудрец называется. Мама хоть биолог, хоть что-то в болезнях понимает.
Борис нахамил отцу, а потому и был на него обижен. И началось-то все из-за пустяков. Отец попросил его сходить в магазин. Борис отказался, сославшись на то, что у него еще много уроков. Последовало возражение, что поход в булочную недолог, что он больше тратит времени на хождение из угла в угол. Борис пробурчал, что лучше бы па-поч-ка на себя поглядел, что тоже вечно на диване с книжкой валяется. Отец сказал, что поражен его заявлением, а вышедшая из своей комнаты мама добавила, что вот они и вырастили тунеядца и иждивенца, и взгляд ее был тяжел и неприязнен. Тогда Борис крикнул, что раз так, то вообще он не желает ничего делать, что если они не хотят его кормить, то и не надо. Отец, покраснев, велел, чтобы он перестал говорить глупости и гадости, добавив, что пока он не одумается, с ним будет прекращено всякое дружеское общение. Борис видел огорчение родителей, но чувство собственной неправоты заставило его снова крикнуть, что это он прекращает всяческое общение с ними и что они еще раскаются, что так обошлись со своим сыном. Отец сказал, что он напрасно думает, что в таких словах проявляется его самостоятельность, что, напротив, это доказательство его слабости и не очень-то благородного поведения. После этого Борис окончательно обиделся и ему стало ужасно жалко себя, он ушел в свою комнату и заперся, и не выходил, а сидел у себя на диване, подперев голову кулаком, и думал: «Пусть я умру, а папа ничего не сумеет сделать, никак не сможет мне помочь, и будет терзаться и раскается, что ругал меня сейчас. А если не умру, то все равно, все равно я ему покажу, что и без него смогу совершить нечто великое. А он скажет: извини, я в тебе ошибся, ты достоин моей дружбы. А я только пожму плечами, но ничего не отвечу».
И тогда-то он и укатил к бабушке Насте, благо наступила неделя осенних каникул. Да и мать не возражала, потому что ее срочно вызвали в подшефный совхоз как консультанта по льну. А здесь, у бабушки Насти, он взял вдруг да свалился, заболев так сильно, как хотел заболеть дома, чтобы разжалобить родителей.
Бабушка встала со стула и наклонилась над дырой в полу. Две большие доски — одна из них с кольцом — были вынуты из середины пола рядом со столом и положены одна на другую, образуя в полу отверстие, внутрь которого вела лесенка и по которой минут десять назад спустился дед Антон.
— Дед! дед! — крикнула бабушка в темноту лаза, — хватит там возиться! Иди наверх скорей.
Борис всегда удивлялся, с самого детства, как две, пусть и широкие, снятые половицы образуют вдруг лаз, в которые может войти даже взрослый объемистый человек, скрывают погреб (у бабушки не было холодильника), в котором хранилась пища, ибо там было довольно холодно, в отличие от живого чрева, и в котором сейчас дед Антон «воевал», как говорила бабушка Настя, с крысами. В каком-то смысле вся бабушкина комната, весь уклад ее жизни был связан, как ему казалось, с проблемами чрева, с большими запасами, заготавливаемыми на зиму, с тем, как бы подешевле и повкуснее поесть.
— Сейчас, мать, обожди минутку, — донеслось снизу.
Бабушка открыла тем временем верхний ящик в буфете, резном, верхние отделения которого были застеклены трапецевидными толстыми стеклами. Этот буфет добавлял уюта, сказочности, спокойствия бабушкиной комнате. В ящике стояла желтая круглая жестяная коробка из-под халвы. В ней хранились лекарства. Сквозь пелену жара Борис видел, как бабушка роется в коробке, вытаскивая то одно, то другое лекарство.
— Норсульфазол, — наконец, сказала с тем почтением в голосе, с каким она всегда произносила ученые слова, — и стрептоцид. Сейчас, Борюшка, выпьешь лекарства, а я тебе почитаю.
Бабушка любила, как она называла, старинные книги — Жуковского, Карамзина, русские народные сказки, Загоскина, Данилевского, из Пушкина же только «Капитанскую дочку», «Дубровского», «Онегина» и «Руслана и Людмилу». Дед предпочитал книге стопку водки, хотя бабушка и пыталась приохотить его к чтению.
«А что эти книгочеи умеют? — бранился он иногда с бабушкой. — Коту хвоста не привяжут», — произносил он нелепую фразу, которую Борис, терзаясь, воспринимал как намек и упрек, что не сумел он уследить за своим любимцем — котом Степкой, этим летом схваченным и увезенным неизвестно куда кошатниками. Борис и сам стыдился своего пристрастия к книгам, особенно к стихам. Поэзию все его приятели считали немужским делом, а в пятнадцать лет хочется уже быть мужчиной. Борис смотрелся в зеркало, видел, как темнеет губа от прорастающих усов, мечтал о любви и славе, но ни любовь, ни слава не приходили, что делать до их прихода, он не знал, а потому читал. Сейчас, однако, ему не хотелось слушать никакую книгу. Как только он лег в постель, ему стало хуже, кружилась голова и подташнивало от слабости, но возражать бабушке он не стал, полностью положившись на нее.
Красный свет от абажура превращал все в какой-то чудесно-опасно-сказочный вид: черный лаз в полу, башенки и резные столбики буфета, похожего в полубреду на крепость, бабушка, колдующая над лекарствами. Раньше он любил играть, лежа под тяжелым одеялом на сундуке (когда болел не очень сильно), в рыцарей: сгибая ноги в коленях, он образовывал горы и пропасти, всадники и пешие путались в горных складках одеяла. Теперь же ему и вправду было совсем худо, играть не хотелось, да и взрослый уже, и он подумал, что просто послушать книгу было бы, может, и в самом деле неплохо, чтоб отвлекло от головной боли. Лишь бы не напрягаться. Бабушка пробиралась к нему со стаканом и таблетками мимо дыры в полу, стараясь не запнуться об отложенные доски.
— Дед! — снова крикнула она. — Дед, давай скорей! (Это по дороге, наклонясь к погребу).
— Прими, Борюшка, таблетку. Вот вода, сынок, запей. Так, молодец. Теперь закрой глаза и полежи тихонько, я тебе почитаю.
Борис послушно закрыл глаза. Его бросало то в жар, то в холод, утром еще был совсем здоров, и вдруг, ни с того ни с сего… Сквозь дурноту он ощутил снова'обиду, на сей раз от незаслуженности и неожиданности болезни. Вроде ничего такого не делал: без шарфа на улицу не выходил, мороженого большими кусками не ел, холодной воды не пил… «Ну и пусть, — думал он. — Ну и пусть им будет хуже». Чем незаслуженнее и неожиданнее была болезнь, тем слаще казалась месть им, родителям. Он то падал, падал куда-то без конца, то, напротив, поднимался, а потом будто попадал на волну, и то его прибивало к берегу, то опять относило в пространство.
Он отдался этому то накатывающему, то сходящему жару в голове, и когда его прибивало к берегу, он слышал слова и фразы — бабушка читала «Руслана и Людмилу»:
— У лукоморья дуб зеленый…
Дальше уши забивал гул прибоя, но память сама подсказывала:
— И днем и ночью кот ученый…
Выскакивали ясно даже две, а то и три строки:
— Там ступа с Бабою Ягой
Идет, бредет сама собой…
Там о заре прихлынут волны
На брег песчаный и пустой,
И тридцать витязей прекрасных
Чредой из вод выходят ясных,
И с ними дядька их морской…
Потом довольно большой провал, а потом он открыл глаза и вслушался уже в момент катастрофы:
— Гром грянул, свет блеснул в тумане,
Лампада гаснет, дым бежит…
И замерла душа в Руслане…
Все смолкло. В грозной тишине
Раздался дважды голос странный…
Бабушкин старый голос очень подходил этим словам, да и вся ее комната — в деревянном двухэтажном домишке — в красном свете абажура, от которого свет еще больше резал глаза, застилая их туманом, лампадка на стене, легкий дымок от нее как бы вводили его в старинный мир, так что он сам начинал себя представлять едва ли не героем, который кого-то должен спасти. Только Людмилы у него не было. И никто из девочек ему так не нравился, чтобы можно было честно подставить ее в воображении на место руслановой Людмилы. Да и робел он своих сверстниц, не хватало нахальства закрутить роман просто так. Все казалось, что он должен нечто совершить, а она должна звать его к этому свершению.
Он завидовал ребятам, лихо кадрившимся с одноклассницами и девицами постарше уже с восьмого класса. Они брали, как казалось Борису, своей напористостью, физической ловкостью, нахальством, умением — для храбрости — «раздавить» в школьном туалете или в подъезде бутылку портвейна, смело целовать своих спутниц, так, что те не противились.
Борису хотелось походить на этих грубоватых парней, потому что они казались ему почти такими же самостоятельными, как учителя или родители. Но он не умел себя вести так, как они, да к тому же эти парни вечно его поддразнивали, чувствуя его чуждость, неловкость и неуверенность в «жизни». Особенно обидной, нелепой и потому привязчивой была дразнилка, прилипшая к Борису с детства:
«Три ступеньки вниз,
Там живет Борис —
Председатель дохлых крыс!
Предводитель дохлых крыс!»
…И снова вдруг он перестал сознавать себя, снова провал, и снова он летит куда-то и ничего не видит и не слышит, усилием воли пытаясь вернуться в бабушкину комнату. Но в один из таких моментов он перестал сопротивляться тащившей его силе и внезапно увидел себя, пробирающегося травянистым полем вдоль оврага. Именно пробирающимся он себя увидел, пригнувшимся, словно кто-то за ним следил или искал его, а он скрывался. Та сторона склона, откуда он вроде бы спустился, вся покрыта, усыпана, будто специально засеяна лекарственной ромашкой. Но ему надо перебраться на другую сторону, и почему-то это очень опасно. Во всяком случае в руке у него кинжал с перекрестьем, а на боку пустые ножны. И он понимает, что кинжал рыцарский, хотя в остальном он одет обычно: техасы, кеды, ковбойка, пиджак. Запах ромашки бодрит и одновременно успокаивает, но он знает, что самая опасность впереди. Кто-то черный, похожий на большого кота, мелькает вдали и словно манит его. Он должен за ним, за ним. Потому что этот кто-то еще больше рискует. Он идет, точнее скользит вниз, в овраг, а овраг как на даче в Манихино, хотя склон вроде бы похож на тот, что недалеко от железной дороги возле бабушки Насти. Он перебегает по бревну ручей и, по-прежнему согнувшись, бежит вдоль другого склона, поросшего на этот раз репейником. Вдруг черный проводник метнулся к нему, и Борис увидел, что это и вправду кот с белой грудкой и белыми лапками, и кот махнул лапой, ложись, де, ложись немедленно, но Борис замешкался и тут увидел четверых серовато-коричневых всадников, ехавших по репью с копьями наперевес, и казалось, что сзади у них что-то вроде длинных хвостов, которыми они хлестали коней по крупу будто хлыстами. Да и кони не совсем кони, а чем-то смахивают на своих всадников. «Откуда они здесь? Как узнали?» — подумал Борис, но тут же упал вниз лицом, стараясь ни о чем не думать, стараясь потерять сознание, отключиться от этого охватившего его ужаса и снова очутиться у бабушки Насти.
И это ему удалось. Когда он очнулся, никакого оврага не было, а он по-прежнему лежал в постели, на сбившейся простыне, уткнувшись носом в подушку, а бабушка Настя, прекратив чтение, стояла над дедом Антоном, который, наполовину высунувшись из подпола, держал в руке за длинный хвост огромную серовато-коричневатую усатую дохлую крысу, а в другой руке — самодельную мышеловку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29