Тот читал её вдоль и поперёк раз, наверное, двадцать. Наконец, поднял на Гурьева изумлённый взгляд:
– Однако! Десятого года вы, значит? - Гурьев кивнул, а сотник вернул ему метрику: - А из каких вы Гурьевых, простите моё любопытство, будете?
– Из флотских.
– Вот как. А к нам Вас какими судьбами забросило, Яков Кириллович?
Закончив свой рассказ, Гурьев виновато развёл руками:
– Доказательств я, разумеется, никаких не могу предоставить. Придётся вам поверить мне на слово. Или не поверить, это уж дело ваше.
– Почему не поверить, - сотник только теперь снял папаху, положил её на лавку. - Времена настали такие, что любая фантастическая нелепица запросто самой что ни на есть доподлинной правдой оборачивается. А с бандитами-то, с хунхузами этими, будь они неладны? Не расскажете, как вышло?
– Отчего же, - Гурьев спокойно кивнул. - Позвольте карандаш и бумагу.
Сотник с готовностью раскрыл планшет, выудил оттуда пару желтоватых листков и карандаш, и положил всё это перед Гурьевым. Тот быстро набросал кроки, обозначил позиции, свои и нападавших. Слушая его спокойный, обстоятельный рассказ, Кайгородов чувствовал, как ручеёк пота прокладывает щекотную дорожку между лопаток. То, что сделал Гурьев, было невозможно. Но это было сделано, уж тут-то урядник никак сомневаться не мог. Тешков слушал, прищурившись. И молча.
– А… Что, обязательно нужно было с ними вот так-то? - осторожно спросил Кайгородов, когда Гурьев закончил.
– Да не было у меня времени антимонии с ними разводить, - поморщился Гурьев. - Мне требовалось узнать наверняка, нет ли другого отряда поблизости. Это первое. Не хватало ещё в станицу их на хвосте у себя притащить. А второе, - Он посмотрел на урядника, усмехнулся вдруг незнакомо и так страшно, что Тешков обмер, а Кайгородов за ус схватился и шеей крутанул до хруста. - Что, пошёл уже слушок-то?
– Пошёл. Ещё какой, - закряхтел сотник.
– Вот и хорошо. Авось, поубавится порядком желающих продемонстрировать грабительское мастерство да удальство перед бабами да ребятишками. А ведь это они Потаповский хутор сожгли, разве нет?
– Они, судя по всему, - качнул головой сотник. - Ружьишко вот, похоже, Ивана Матвеича, - Он вздохнул, перекрестился: - Упокой душу рабов Твоих, Господи. - И снова перевёл взгляд на Гурьева: - А какие планы у Вас на будущее, Яков Кириллович?
– Да вот, - Гурьев опять досадливо дёрнул подбородком в сторону, - рана давала о себе знать. - Как поправлюсь, буду дальше кузнечное дело постигать, если Степан Акимович не прогонит. Перезимуем, а там посмотрим.
– Понятненько, - протянул Кайгородов, - понятненько. И последний вопрос, Яков Кириллыч, если позволите: за каким лядом вас туда, собственно, понесло?
– Да мальчишество, конечно, Николай Маркелович, - не дрогнув ни единым мускулом на лице, сказал Гурьев. - Понимаю и раскаиваюсь. Но как же без карты в этих местах? Да и вообще - лавры Арсеньева Владимир Клавдиевич Арсеньев (1872 - 1930) - исследователь Дальнего Востока, этнограф и писатель.
покоя, знаете ли, не дают.
И только-то, усмехнулся про себя Кайгородов. Так я тебе и поверил. Что ж ты за молодец такой - у самого чёрта из зубов выдрался, да ещё и с добычей?! Кто ж тебе так ворожит - разве Пелагея? Да куда ей, деревенской бабе… Нет, не простой ты молодец, не простой. Недаром люди говорят - ох, недаром…
– Ну, что ж, - сотник поднялся. - В таком случае, желаю поправиться поскорее. Какие-нибудь просьбы ко мне имеются?
– Оружие бы оставить, Николай Маркелыч. Обстановка, сами знаете, неспокойная, каждый ствол на счету будет, если что.
– Да ради Бога, - пожал плечами сотник. - И всё?
– Всё, - улыбнулся Гурьев и тоже поднялся.
Они вышли на крыльцо вместе. Увидев лица мужчин, Пелагея тоже лицом посветлела и, отвернувшись, мелко перекрестилась украдкой.
Попрощавшись с урядником, Гурьев сел в бричку:
– Поехали домой, Полюшка.
– Всё хорошо, Яшенька?
– Ну, хорошо или нет, не знаю. А вот беспокоиться совершенно точно не о чем.
Пелагея улыбнулась, потёрлась щекой о его плечо и подняла вожжи:
– Н-н-но, залётная!
Проводив бричку долгим взглядом, Тешков, торопливо крестясь, пробормотал:
– Ну, Яшка. Силён! Етить-колотить, прости-Господи, что же это такое делается-то?!
* * *
Две недели Гурьев проходил, весь в иголках, словно дикобраз, а потом рана начала затягиваться, и быстро. С иголками доктор-китаец не подвёл - правильные иголки, золочёные, самому таких сразу, без раскачки, ни за что не изготовить… Жалко, всё наследство Мишимы пришлось оставить в Москве. Доведётся ли вернуться? И когда?
Авторитет Гурьева взлетел - страшно сказать - до недосягаемых высот. Шутка ли - почитай, свой, кузнецовский, - и банду хунхузов, которые не один год округу своими набегами в напряжении держали, завалил, ровно они бараны какие. Болтали, правда, ещё вдогонку всякое, - что, мол, порубил их в шматки хлопец, кишки в речку выпустил да наматывать их, живых ещё, заставил. Ну, мало ли чего люди со страху да ради красного словца наплетут. А Гурьев, вместо того, чтобы подвиги свои расписывать, едва оклемавшись, с дозволения станичного атамана снарядил старательскую экспедицию к невзначай открытому им "прииску". Всё, что ни делается, как известно, делается к лучшему. Добытое золото к середине ноября обернулось школой с молоденькой учительницей, выпускницей Харбинских учительских курсов, а после Крещения - дизель-электрической установкой, от которой заработали мельница и маслобойка. Казаки постарше учтиво раскланивались с Гурьевым, девки и бабы шептались, Пелагея цвела от гордости и счастья. Ей, кажется, даже завидовать перестали. Какая уж тут зависть! Тынша гудела, и жизнь, не смотря ни на что, налаживалась.
Тынша. Зима 1928
На месте раны осталась только маленькая белая звёздочка. Гурьев окреп - в плечах раздался, да и подрос ещё немного, похоже. Одежда маловата стала, пришлось в Хайлар съездить. Он по-прежнему работал у Тешкова, но жил теперь постоянно у Пелагеи. Полюшка…
Гурьев проснулся оттого, что почувствовал - она плачет. Тихо-тихо, неслышно почти. Он резко сел, обнял женщину за плечи:
– Что с тобой, Полюшка? Что, голубка моя?
– Ох, Яшенька, - она, всхлипнув, уткнулась головой ему в грудь. - Яшенька, люб ты мне…
– А плакать-то зачем? - улыбнулся Гурьев, гладя её по волосам. - Ну же, будет, будет, Полюшка.
– Старая ведь я для тебя, - Пелагея вскинула к нему лицо. - Старая, да и порченая, родить не смогу я… Яшенька, сокол мой… Присынается он мне, слышишь? Сыночек будто твой, на тебя будто капелька похожий. Я с ним в дорогу будто шагаю, а он у меня о тебе расспрашивает. Ох, Яшенька!
– Опять ты взялась, - Гурьев вздохнул. - Говорил же я тебе, Полюшка. Я тебя люблю ведь, глупая. Я с тобой. Здесь и сейчас. А что через день будет, то никому неведомо.
– Ты такой молодой ещё, Яшенька! Смотрю на тебя, не пойму я этого никак. По лицу - совсем ты мальчишечка ещё. А по разговору - будто лет сто тебе, не меньше. Я сама себя девчонкой подле тебя чувствую…
– А мне нравится.
– Тебе хорошо говорить… Сел да и поскакал, куда глаза глядят… А мне-то?! Да и не пара я тебе. Думаешь, я не понимаю?! Ты ведь из благородных, вон ведь как вышло. А я?!
– А ты - казачка, - он притянул Пелагею к себе ещё ближе. - Да выкинь ты всё это из головы. Благородство - не по крови меряется, Полюшка. По душе.
– Вот. А я про что?!
– Ну, а раз так - то ты не меньше, чем королева, - со всей серьёзностью, на какую был в эту минуту способен, проговорил Гурьев, заглядывая в её расцветающие глаза. - Так-то, голубка моя. Спи. Вставать ещё тебе затемно.
– Ох, Яшенька, светик ты мой ненаглядный, - вздохнула прерывисто Пелагея. - Совсем я дурой-то с тобой сделалась. Что ж это такое-то, Господи! Слова твои сладкие слушала и слушала б день и ночь! Ты люби меня, Яшенька, я ведь без тебя не живу…
Тынша. Февраль 1929
Незадолго до Масленицы, в самую субботу мясопустную вдруг влетел в избу маленький Тешков, закричал звонко:
– Шлыковцы! Тятя, и Федька-то с ними, наверно!
– А ну тихни, - поднялся из-за стола кузнец. - Вот ещё напасть-то!
– Не люб вам атаман? - Гурьев пригладил сильно отросшие волосы.
– А за что мне его любить-то? - сверкнул глазами Тешков. - Лютовать будет. Потрепали его краснюки за речкой.
– Здесь лютовать? - приподнял брови Гурьев.
– А где ж? - усмехнулся Тешков. - И корми его, и пои, ероя нашего. Шёл бы ты, Яков, к Палашке-то, от греха!
– Ну-ну, Степан Акимыч, - наклонил голову набок Гурьев. - Такое событие мне никак пропустить невозможно.
Фёдор вошёл в горницу, перекрестился в красный угол, обнял мать, сестрёнок, отцу поклонился в пояс. Посмотрел на Гурьева немного настороженно:
– Ну, здорово, что ли?
Гурьев улыбнулся открыто, шагнул навстречу. Они пожали руки друг другу, встретились глазами. Улыбнулся и Фёдор - скуповато, как умел. На отца похож, подумал Гурьев. Это радует.
Сели вечерять, разговор пошёл о жизни в отряде. Гурьев наблюдал за парнем и пока не вмешивался. Когда выпили по второй стопке чистейшего первача, спросил:
– А что, Фёдор, - по нраву тебе походная жизнь?
– Не жалуемся, - уклончиво ответил младший Тешков.
– Ну, жаловаться казаку на службу грех, - кивнул Гурьев. - А вот ежели отпустит тебя Иван Ефремыч, останешься? Я-то ведь поеду скоро по своим делам, дальше. Пора и честь знать, как говорится. А кто же работать будет? Да и матушка Марфа Титовна тоже, чай, не железная. Пора ей невестку в помощь привести.
– Чего молчишь-то, Феденька? - подала голос Тешкова.
– Осади, Марфа, - буркнул кузнец. - Не лезь в разговор мужицкий! Ты что задумал, Яков?
– Задумал, дядько Степан. А ты ответь мне, Фёдор. Потому как без твоего ответа все мои задумки ни к чему. Так что? Остался б?
Фёдор посмотрел на родителей, на Гурьева:
– Ну. Ну, остался б. Так это ж как можно-то. Никак нельзя, - он вздохнул, опустил голову.
– Ясно, - Гурьев прищурился. - А что, где Иван Ефремыч-то сам?
– У атамана станичного. Ты что задумал такое, Яков?! Ты того, не дури!
– А мы его утром в гости пригласим. И узнаем, чем дышит славный атаман Шлыков. А, дядько Степан?
План у Гурьева давно на этот счёт был готов. Отчаянный такой план.
За время своего "Тыншейского Сидения" Гурьев успел передумать массу вещей. Всё, что успел высказать Городецкий, иногда сбивчиво, иногда непоследовательно, перескакивая с предмета на предмет, с темы на тему. Гурьев неплохо представлял себе расклад сил в советской верхушке, - во время бильярдных и карточных баталий, а то и пьяных и не очень откровений, просто по привычке держать ухо востро, фиксировал сведения, часто не задумываясь об их значимости и роли в конфигурации политических течений и связей. Осмысливал позже. Кровавая возня. Операции ГПУ и коминтерновские экзерсисы вызывали сложные чувства: поражала наивность прославленных белых генералов и руководителей, удивляла беспримерная наглость чекистов и странная лёгкость, с которой они склоняли на свою сторону благополучных, по сравнению с советскими людьми, жителей Европы и Североамериканских Штатов. И это тоже включало тревожный сигнал. Гурьева, с детства знакомого, благодаря урокам Мишимы, с правилами и законами тайных операций и их роли в вооруженной борьбе государств и народов, изумляла та беспечность, с которой все вокруг относились к большевикам и планам последних. Эфирная анестезия, да и только. Экономические неурядицы так на них действуют, или что-то ещё? И сама эмиграция оставалась для него пока что пустым звуком, собранием кукол из папье-маше, не наполненных живой плотью и кровью мыслей, дел, интриг и столкновений. Да, имена, безусловно, были у Гурьева на слуху: и местные, дальневосточные - Дитерихс, Хорват, Семёнов, и те, далёкие - Врангель, Деникин, Кутепов. Что мог он знать о них? Никакого анализа - серьёзного анализа - доступные большевистские источники не давали, а к недоступным, выражаясь суконным языком казённых тавтологий, у Гурьева не имелось доступа. Да и не думал он обо всём этом вот так, конкретно, вообще никогда, можно сказать, - пока не погибла мама и не ворвался в его жизнь Городецкий со своими людьми. Неужели я допущу, чтобы смерть Нисиро-о-сэнсэя оказалась напрасной? Нет. Ни за что. Что же мне со всем этим делать теперь?!
А делать-то - надо.
Шлыков не мог, конечно, устоять перед любопытством. Хоть и пил, почитай, всю ночь, а пришёл. Ввалился в избу, рыкнул с порога:
– Ну, где?!
Хозяева захлопотали, усадили грозного гостя. Он скинул полушубок на руки Тешкову, оставшись в полевом мундире с погонами, громыхнул ножнами, умащивая шашку поудобнее, огляделся.
Гурьев вышел ему навстречу. И снова ошалел кузнец. Не иначе, он и вправду - не то колдун, не то оборотень, оторопело подумал Тешков. А не то - забирай выше. Он сам, да и всё его семейство привыкли к Гурьеву домашнему, вполне своему, такому, - обыкновенному. А тут… Будто свет от него идёт. И сабля эта ещё. Такая.
– Здравствуйте, господин есаул, - Гурьев странно, легко и как-то текуче, опустился на лавку напротив Шлыкова, улыбнулся беспечно, поставил меч в ножнах между колен, положил на рукоять подбородок. - Премного о вас наслышан и рад увидеть вас наконец-то воочию.
– И я слыхал про тебя, герой, - огладил роскошные усы Шлыков, покосился на меч. - Эка вымахал!
– Да уж, росточком Бог не обидел, - согласился Гурьев.
– Ну, и что, герой? Пойдёшь в моё войско служить? - Шлыков смотрел на Гурьева пьяными, налитыми кровью глазами.
– Предложение лестное, Иван Ефремыч. Беда в том, что с планами моими оно никак не согласуется.
– А плевать мне на твои планы, - окрысился Шлыков.
– И напрасно, - вздохнул Гурьев. - Поверите или нет, - напрасно. Вот совершенно.
То ли тон его спокойный так на Шлыкова подействовал, то ли ещё что, - Тешков так и не уразумел. Только скис как-то враз грозный атаман, вроде как даже хмель бешеный из него утекать начал. А Гурьев, как ни в чём ни бывало, продолжил:
– Я здесь гость, Иван Ефремович, и если кому что и должен, то одному лишь Степану Акимовичу, - за кров и науку. А с большевиками у меня свои счёты. Только вот сводить их так, как вы это делаете, я нахожу бессмысленным и опасным. Опасным, поскольку обоюдное озверение достигло уже того градуса, когда всё равно людям, кто виноват, а кто прав - лишь бы отомстить да крови побольше выпустить. Это уже не война, Иван Ефремович. Это безумие.
– Знакомые речи, щенок. Большевистские, - Шлыков начал багроветь.
– Вот так глупость, не правда ли? Сидит большевик перед казачьим атаманом и пропаганду разводит. С агитацией. Чего ради, непонятно. Но, наверное, есть какой-нибудь резон.
– И какой же?
– Простой, Иван Ефремович. Простой, как сама правда. Кто вешает и звёзды на спинах вырезает, тот зверем и сатрапом войдёт в историю. А какое знамя при этом над ним развевается, истории всё равно. Не видят люди никакой разницы, Иван Ефремович. Красные вешали, грабили, мобилизовывали. Пришли белые - и то же самое. Ничего не изменилось. Потом снова красные… А жить когда же, Иван Ефремович? Кто же войско кормить будет, телеги чинить, коней подковывать, хлеб сеять? Детей растить? Десять лет с шашкой да карабином в седле, десять лет по пояс в крови. Это вы сами. Хотите и Федьку таким же сделать?
– А ты знаешь?!
– Знаю, - оборвал атамана Гурьев. - Давайте вот как, Иван Ефремович. Вы - ставите против меня самого лихого и опытного из ваших рубак. Верхом и с шашкой. А я - пеший и безоружный. Если он меня развалит, - двум смертям не бывать, как известно. А если я с ним справлюсь - оставите Федьку Степану Акимовичу. Пускай Бог рассудит, на чьей стороне правда. Что скажете?
– Ах ты…
– Соглашайтесь, Иван Ефремыч. Зрелище гарантирую - первостатейное. Казак с шашкой подвысь - и голый человек на голой земле. По рукам?
– Ты что творишь, Яшка, - простонал, бледнея от ужаса, Тешков. - Зачем?!
– Ну, ты сам себе приговор подписал, хлопчик, - ощерился Шлыков. - Выходи на майдан!
– Через полчаса я буду готов, Иван Ефремович, - и Гурьев встал, давая понять, что разговор завершён.
Когда Шлыков, гремя ножнами и шпорами, матерясь в креста, бога и душу, вывалился прочь из хаты, Гурьев повернулся к едва дышащим Тешковым:
– Не бойтесь, дорогие. Я справлюсь.
– Яков Кириллыч, батюшка! - заголосила было Марфа Титовна.
– Цыц, дура, - рявкнул кузнец. - Икону неси, Спаса Нерукотворного, живо! Кому сказал?!?
Женщина всхлипнула и полезла в красный угол. Через несколько минут она стояла, держа трясущимися руками икону, рядом с мужем. Тешков поглядел Гурьеву прямо в глаза, проговорил тихо:
– Знаю, что не веришь ты в это, Яков. Но мы-то, сынок?! Мы-то веруем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
– Однако! Десятого года вы, значит? - Гурьев кивнул, а сотник вернул ему метрику: - А из каких вы Гурьевых, простите моё любопытство, будете?
– Из флотских.
– Вот как. А к нам Вас какими судьбами забросило, Яков Кириллович?
Закончив свой рассказ, Гурьев виновато развёл руками:
– Доказательств я, разумеется, никаких не могу предоставить. Придётся вам поверить мне на слово. Или не поверить, это уж дело ваше.
– Почему не поверить, - сотник только теперь снял папаху, положил её на лавку. - Времена настали такие, что любая фантастическая нелепица запросто самой что ни на есть доподлинной правдой оборачивается. А с бандитами-то, с хунхузами этими, будь они неладны? Не расскажете, как вышло?
– Отчего же, - Гурьев спокойно кивнул. - Позвольте карандаш и бумагу.
Сотник с готовностью раскрыл планшет, выудил оттуда пару желтоватых листков и карандаш, и положил всё это перед Гурьевым. Тот быстро набросал кроки, обозначил позиции, свои и нападавших. Слушая его спокойный, обстоятельный рассказ, Кайгородов чувствовал, как ручеёк пота прокладывает щекотную дорожку между лопаток. То, что сделал Гурьев, было невозможно. Но это было сделано, уж тут-то урядник никак сомневаться не мог. Тешков слушал, прищурившись. И молча.
– А… Что, обязательно нужно было с ними вот так-то? - осторожно спросил Кайгородов, когда Гурьев закончил.
– Да не было у меня времени антимонии с ними разводить, - поморщился Гурьев. - Мне требовалось узнать наверняка, нет ли другого отряда поблизости. Это первое. Не хватало ещё в станицу их на хвосте у себя притащить. А второе, - Он посмотрел на урядника, усмехнулся вдруг незнакомо и так страшно, что Тешков обмер, а Кайгородов за ус схватился и шеей крутанул до хруста. - Что, пошёл уже слушок-то?
– Пошёл. Ещё какой, - закряхтел сотник.
– Вот и хорошо. Авось, поубавится порядком желающих продемонстрировать грабительское мастерство да удальство перед бабами да ребятишками. А ведь это они Потаповский хутор сожгли, разве нет?
– Они, судя по всему, - качнул головой сотник. - Ружьишко вот, похоже, Ивана Матвеича, - Он вздохнул, перекрестился: - Упокой душу рабов Твоих, Господи. - И снова перевёл взгляд на Гурьева: - А какие планы у Вас на будущее, Яков Кириллович?
– Да вот, - Гурьев опять досадливо дёрнул подбородком в сторону, - рана давала о себе знать. - Как поправлюсь, буду дальше кузнечное дело постигать, если Степан Акимович не прогонит. Перезимуем, а там посмотрим.
– Понятненько, - протянул Кайгородов, - понятненько. И последний вопрос, Яков Кириллыч, если позволите: за каким лядом вас туда, собственно, понесло?
– Да мальчишество, конечно, Николай Маркелович, - не дрогнув ни единым мускулом на лице, сказал Гурьев. - Понимаю и раскаиваюсь. Но как же без карты в этих местах? Да и вообще - лавры Арсеньева Владимир Клавдиевич Арсеньев (1872 - 1930) - исследователь Дальнего Востока, этнограф и писатель.
покоя, знаете ли, не дают.
И только-то, усмехнулся про себя Кайгородов. Так я тебе и поверил. Что ж ты за молодец такой - у самого чёрта из зубов выдрался, да ещё и с добычей?! Кто ж тебе так ворожит - разве Пелагея? Да куда ей, деревенской бабе… Нет, не простой ты молодец, не простой. Недаром люди говорят - ох, недаром…
– Ну, что ж, - сотник поднялся. - В таком случае, желаю поправиться поскорее. Какие-нибудь просьбы ко мне имеются?
– Оружие бы оставить, Николай Маркелыч. Обстановка, сами знаете, неспокойная, каждый ствол на счету будет, если что.
– Да ради Бога, - пожал плечами сотник. - И всё?
– Всё, - улыбнулся Гурьев и тоже поднялся.
Они вышли на крыльцо вместе. Увидев лица мужчин, Пелагея тоже лицом посветлела и, отвернувшись, мелко перекрестилась украдкой.
Попрощавшись с урядником, Гурьев сел в бричку:
– Поехали домой, Полюшка.
– Всё хорошо, Яшенька?
– Ну, хорошо или нет, не знаю. А вот беспокоиться совершенно точно не о чем.
Пелагея улыбнулась, потёрлась щекой о его плечо и подняла вожжи:
– Н-н-но, залётная!
Проводив бричку долгим взглядом, Тешков, торопливо крестясь, пробормотал:
– Ну, Яшка. Силён! Етить-колотить, прости-Господи, что же это такое делается-то?!
* * *
Две недели Гурьев проходил, весь в иголках, словно дикобраз, а потом рана начала затягиваться, и быстро. С иголками доктор-китаец не подвёл - правильные иголки, золочёные, самому таких сразу, без раскачки, ни за что не изготовить… Жалко, всё наследство Мишимы пришлось оставить в Москве. Доведётся ли вернуться? И когда?
Авторитет Гурьева взлетел - страшно сказать - до недосягаемых высот. Шутка ли - почитай, свой, кузнецовский, - и банду хунхузов, которые не один год округу своими набегами в напряжении держали, завалил, ровно они бараны какие. Болтали, правда, ещё вдогонку всякое, - что, мол, порубил их в шматки хлопец, кишки в речку выпустил да наматывать их, живых ещё, заставил. Ну, мало ли чего люди со страху да ради красного словца наплетут. А Гурьев, вместо того, чтобы подвиги свои расписывать, едва оклемавшись, с дозволения станичного атамана снарядил старательскую экспедицию к невзначай открытому им "прииску". Всё, что ни делается, как известно, делается к лучшему. Добытое золото к середине ноября обернулось школой с молоденькой учительницей, выпускницей Харбинских учительских курсов, а после Крещения - дизель-электрической установкой, от которой заработали мельница и маслобойка. Казаки постарше учтиво раскланивались с Гурьевым, девки и бабы шептались, Пелагея цвела от гордости и счастья. Ей, кажется, даже завидовать перестали. Какая уж тут зависть! Тынша гудела, и жизнь, не смотря ни на что, налаживалась.
Тынша. Зима 1928
На месте раны осталась только маленькая белая звёздочка. Гурьев окреп - в плечах раздался, да и подрос ещё немного, похоже. Одежда маловата стала, пришлось в Хайлар съездить. Он по-прежнему работал у Тешкова, но жил теперь постоянно у Пелагеи. Полюшка…
Гурьев проснулся оттого, что почувствовал - она плачет. Тихо-тихо, неслышно почти. Он резко сел, обнял женщину за плечи:
– Что с тобой, Полюшка? Что, голубка моя?
– Ох, Яшенька, - она, всхлипнув, уткнулась головой ему в грудь. - Яшенька, люб ты мне…
– А плакать-то зачем? - улыбнулся Гурьев, гладя её по волосам. - Ну же, будет, будет, Полюшка.
– Старая ведь я для тебя, - Пелагея вскинула к нему лицо. - Старая, да и порченая, родить не смогу я… Яшенька, сокол мой… Присынается он мне, слышишь? Сыночек будто твой, на тебя будто капелька похожий. Я с ним в дорогу будто шагаю, а он у меня о тебе расспрашивает. Ох, Яшенька!
– Опять ты взялась, - Гурьев вздохнул. - Говорил же я тебе, Полюшка. Я тебя люблю ведь, глупая. Я с тобой. Здесь и сейчас. А что через день будет, то никому неведомо.
– Ты такой молодой ещё, Яшенька! Смотрю на тебя, не пойму я этого никак. По лицу - совсем ты мальчишечка ещё. А по разговору - будто лет сто тебе, не меньше. Я сама себя девчонкой подле тебя чувствую…
– А мне нравится.
– Тебе хорошо говорить… Сел да и поскакал, куда глаза глядят… А мне-то?! Да и не пара я тебе. Думаешь, я не понимаю?! Ты ведь из благородных, вон ведь как вышло. А я?!
– А ты - казачка, - он притянул Пелагею к себе ещё ближе. - Да выкинь ты всё это из головы. Благородство - не по крови меряется, Полюшка. По душе.
– Вот. А я про что?!
– Ну, а раз так - то ты не меньше, чем королева, - со всей серьёзностью, на какую был в эту минуту способен, проговорил Гурьев, заглядывая в её расцветающие глаза. - Так-то, голубка моя. Спи. Вставать ещё тебе затемно.
– Ох, Яшенька, светик ты мой ненаглядный, - вздохнула прерывисто Пелагея. - Совсем я дурой-то с тобой сделалась. Что ж это такое-то, Господи! Слова твои сладкие слушала и слушала б день и ночь! Ты люби меня, Яшенька, я ведь без тебя не живу…
Тынша. Февраль 1929
Незадолго до Масленицы, в самую субботу мясопустную вдруг влетел в избу маленький Тешков, закричал звонко:
– Шлыковцы! Тятя, и Федька-то с ними, наверно!
– А ну тихни, - поднялся из-за стола кузнец. - Вот ещё напасть-то!
– Не люб вам атаман? - Гурьев пригладил сильно отросшие волосы.
– А за что мне его любить-то? - сверкнул глазами Тешков. - Лютовать будет. Потрепали его краснюки за речкой.
– Здесь лютовать? - приподнял брови Гурьев.
– А где ж? - усмехнулся Тешков. - И корми его, и пои, ероя нашего. Шёл бы ты, Яков, к Палашке-то, от греха!
– Ну-ну, Степан Акимыч, - наклонил голову набок Гурьев. - Такое событие мне никак пропустить невозможно.
Фёдор вошёл в горницу, перекрестился в красный угол, обнял мать, сестрёнок, отцу поклонился в пояс. Посмотрел на Гурьева немного настороженно:
– Ну, здорово, что ли?
Гурьев улыбнулся открыто, шагнул навстречу. Они пожали руки друг другу, встретились глазами. Улыбнулся и Фёдор - скуповато, как умел. На отца похож, подумал Гурьев. Это радует.
Сели вечерять, разговор пошёл о жизни в отряде. Гурьев наблюдал за парнем и пока не вмешивался. Когда выпили по второй стопке чистейшего первача, спросил:
– А что, Фёдор, - по нраву тебе походная жизнь?
– Не жалуемся, - уклончиво ответил младший Тешков.
– Ну, жаловаться казаку на службу грех, - кивнул Гурьев. - А вот ежели отпустит тебя Иван Ефремыч, останешься? Я-то ведь поеду скоро по своим делам, дальше. Пора и честь знать, как говорится. А кто же работать будет? Да и матушка Марфа Титовна тоже, чай, не железная. Пора ей невестку в помощь привести.
– Чего молчишь-то, Феденька? - подала голос Тешкова.
– Осади, Марфа, - буркнул кузнец. - Не лезь в разговор мужицкий! Ты что задумал, Яков?
– Задумал, дядько Степан. А ты ответь мне, Фёдор. Потому как без твоего ответа все мои задумки ни к чему. Так что? Остался б?
Фёдор посмотрел на родителей, на Гурьева:
– Ну. Ну, остался б. Так это ж как можно-то. Никак нельзя, - он вздохнул, опустил голову.
– Ясно, - Гурьев прищурился. - А что, где Иван Ефремыч-то сам?
– У атамана станичного. Ты что задумал такое, Яков?! Ты того, не дури!
– А мы его утром в гости пригласим. И узнаем, чем дышит славный атаман Шлыков. А, дядько Степан?
План у Гурьева давно на этот счёт был готов. Отчаянный такой план.
За время своего "Тыншейского Сидения" Гурьев успел передумать массу вещей. Всё, что успел высказать Городецкий, иногда сбивчиво, иногда непоследовательно, перескакивая с предмета на предмет, с темы на тему. Гурьев неплохо представлял себе расклад сил в советской верхушке, - во время бильярдных и карточных баталий, а то и пьяных и не очень откровений, просто по привычке держать ухо востро, фиксировал сведения, часто не задумываясь об их значимости и роли в конфигурации политических течений и связей. Осмысливал позже. Кровавая возня. Операции ГПУ и коминтерновские экзерсисы вызывали сложные чувства: поражала наивность прославленных белых генералов и руководителей, удивляла беспримерная наглость чекистов и странная лёгкость, с которой они склоняли на свою сторону благополучных, по сравнению с советскими людьми, жителей Европы и Североамериканских Штатов. И это тоже включало тревожный сигнал. Гурьева, с детства знакомого, благодаря урокам Мишимы, с правилами и законами тайных операций и их роли в вооруженной борьбе государств и народов, изумляла та беспечность, с которой все вокруг относились к большевикам и планам последних. Эфирная анестезия, да и только. Экономические неурядицы так на них действуют, или что-то ещё? И сама эмиграция оставалась для него пока что пустым звуком, собранием кукол из папье-маше, не наполненных живой плотью и кровью мыслей, дел, интриг и столкновений. Да, имена, безусловно, были у Гурьева на слуху: и местные, дальневосточные - Дитерихс, Хорват, Семёнов, и те, далёкие - Врангель, Деникин, Кутепов. Что мог он знать о них? Никакого анализа - серьёзного анализа - доступные большевистские источники не давали, а к недоступным, выражаясь суконным языком казённых тавтологий, у Гурьева не имелось доступа. Да и не думал он обо всём этом вот так, конкретно, вообще никогда, можно сказать, - пока не погибла мама и не ворвался в его жизнь Городецкий со своими людьми. Неужели я допущу, чтобы смерть Нисиро-о-сэнсэя оказалась напрасной? Нет. Ни за что. Что же мне со всем этим делать теперь?!
А делать-то - надо.
Шлыков не мог, конечно, устоять перед любопытством. Хоть и пил, почитай, всю ночь, а пришёл. Ввалился в избу, рыкнул с порога:
– Ну, где?!
Хозяева захлопотали, усадили грозного гостя. Он скинул полушубок на руки Тешкову, оставшись в полевом мундире с погонами, громыхнул ножнами, умащивая шашку поудобнее, огляделся.
Гурьев вышел ему навстречу. И снова ошалел кузнец. Не иначе, он и вправду - не то колдун, не то оборотень, оторопело подумал Тешков. А не то - забирай выше. Он сам, да и всё его семейство привыкли к Гурьеву домашнему, вполне своему, такому, - обыкновенному. А тут… Будто свет от него идёт. И сабля эта ещё. Такая.
– Здравствуйте, господин есаул, - Гурьев странно, легко и как-то текуче, опустился на лавку напротив Шлыкова, улыбнулся беспечно, поставил меч в ножнах между колен, положил на рукоять подбородок. - Премного о вас наслышан и рад увидеть вас наконец-то воочию.
– И я слыхал про тебя, герой, - огладил роскошные усы Шлыков, покосился на меч. - Эка вымахал!
– Да уж, росточком Бог не обидел, - согласился Гурьев.
– Ну, и что, герой? Пойдёшь в моё войско служить? - Шлыков смотрел на Гурьева пьяными, налитыми кровью глазами.
– Предложение лестное, Иван Ефремыч. Беда в том, что с планами моими оно никак не согласуется.
– А плевать мне на твои планы, - окрысился Шлыков.
– И напрасно, - вздохнул Гурьев. - Поверите или нет, - напрасно. Вот совершенно.
То ли тон его спокойный так на Шлыкова подействовал, то ли ещё что, - Тешков так и не уразумел. Только скис как-то враз грозный атаман, вроде как даже хмель бешеный из него утекать начал. А Гурьев, как ни в чём ни бывало, продолжил:
– Я здесь гость, Иван Ефремович, и если кому что и должен, то одному лишь Степану Акимовичу, - за кров и науку. А с большевиками у меня свои счёты. Только вот сводить их так, как вы это делаете, я нахожу бессмысленным и опасным. Опасным, поскольку обоюдное озверение достигло уже того градуса, когда всё равно людям, кто виноват, а кто прав - лишь бы отомстить да крови побольше выпустить. Это уже не война, Иван Ефремович. Это безумие.
– Знакомые речи, щенок. Большевистские, - Шлыков начал багроветь.
– Вот так глупость, не правда ли? Сидит большевик перед казачьим атаманом и пропаганду разводит. С агитацией. Чего ради, непонятно. Но, наверное, есть какой-нибудь резон.
– И какой же?
– Простой, Иван Ефремович. Простой, как сама правда. Кто вешает и звёзды на спинах вырезает, тот зверем и сатрапом войдёт в историю. А какое знамя при этом над ним развевается, истории всё равно. Не видят люди никакой разницы, Иван Ефремович. Красные вешали, грабили, мобилизовывали. Пришли белые - и то же самое. Ничего не изменилось. Потом снова красные… А жить когда же, Иван Ефремович? Кто же войско кормить будет, телеги чинить, коней подковывать, хлеб сеять? Детей растить? Десять лет с шашкой да карабином в седле, десять лет по пояс в крови. Это вы сами. Хотите и Федьку таким же сделать?
– А ты знаешь?!
– Знаю, - оборвал атамана Гурьев. - Давайте вот как, Иван Ефремович. Вы - ставите против меня самого лихого и опытного из ваших рубак. Верхом и с шашкой. А я - пеший и безоружный. Если он меня развалит, - двум смертям не бывать, как известно. А если я с ним справлюсь - оставите Федьку Степану Акимовичу. Пускай Бог рассудит, на чьей стороне правда. Что скажете?
– Ах ты…
– Соглашайтесь, Иван Ефремыч. Зрелище гарантирую - первостатейное. Казак с шашкой подвысь - и голый человек на голой земле. По рукам?
– Ты что творишь, Яшка, - простонал, бледнея от ужаса, Тешков. - Зачем?!
– Ну, ты сам себе приговор подписал, хлопчик, - ощерился Шлыков. - Выходи на майдан!
– Через полчаса я буду готов, Иван Ефремович, - и Гурьев встал, давая понять, что разговор завершён.
Когда Шлыков, гремя ножнами и шпорами, матерясь в креста, бога и душу, вывалился прочь из хаты, Гурьев повернулся к едва дышащим Тешковым:
– Не бойтесь, дорогие. Я справлюсь.
– Яков Кириллыч, батюшка! - заголосила было Марфа Титовна.
– Цыц, дура, - рявкнул кузнец. - Икону неси, Спаса Нерукотворного, живо! Кому сказал?!?
Женщина всхлипнула и полезла в красный угол. Через несколько минут она стояла, держа трясущимися руками икону, рядом с мужем. Тешков поглядел Гурьеву прямо в глаза, проговорил тихо:
– Знаю, что не веришь ты в это, Яков. Но мы-то, сынок?! Мы-то веруем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10