А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


По гребню горы горбились серые, с моховой зеленцой, бревенчатые стены. Воротняя башня с покосившимся дырявым шатром. За ней – другая, глухая. Та – вовсе без крыши, одни ветхие стропила.
Над стенами, над башнями, над маковками церквей – тяжелые, быстро плывущие, рваные облака.
Слева – река, заречье, корабли, кузни, людская толчея.
Чуть ниже по реке – церковь, мост, адмиралтейский двор. К мосту тянулась мощенная крупным камнем дорога. По ней проходили люди – матросы в кожаных шапках, в зеленых кафтанцах, заморские мастера в чулках, в кургузых куртках, с трубками в зубах, работные мужики в лаптях, в лохмотьях. Эти прошли толпой, человек пятьдесят. Их гнали два солдата, покрикивали. Лица у работных были серые, усталые, глаза злые или потухшие. Двое важных господ прошли, держась за шляпы, ветер трепал завитые космы длинных париков, развевал цветные плащи.
Проехала запряженная четверней раззолоченная карета с красными спицами на больших колесах. В окошечке мелькнуло темное, сморщенное личико, седенькая бороденка, вострые мышиные глазки, сердито сверкнувшие из-под черного монашеского клобука. На мгновение высунувшись из кареты, монах погрозил кому-то скрюченным сухоньким пальчиком.
Васятка заробел – чего он грозится? На всякий случай поднялся со ступеньки, перестал жевать.
Но карета проехала мимо, к мосту. В ней сидел воронежский епископ Митрофаний, и он не на Васятку серчал, а на каменных, с рыбьими хвостами, мужиков: сколько раз выговаривал ижорскому герцогу, чтобы убрал грецких идолов, но тот только посмеивался. Не убирал.
Откуда ни возьмись, к Васятке приковыляла на трех ногах собачонка, завертела куцым хвостиком, глядя на пряник. Она была похожа на старую овчинную тапку.
Васятка посвистел ей и отломил кусочек пряника. И хотел с ней немножко поиграть, но увидел приближающихся солдат и опять заробел.
Они шли, били по талому снегу шаг. Брызги и ледяное крошево летели из-под сапог. На них полная амуниция была: ружья на плече, тесаки за поясом. Подойдя к крыльцу, они топнули два раза и стали, как в землю вросли. И так стояли, не шевелясь, а Васятка, разинув рот, глядел на них.
Собачонка нерешительно тявкнула, но, видимо, как и мальчик, испугалась, прижалась к Васяткиному валенку.
И в эту минуту из дверей вышел кавалер Корнель, сопровождаемый каким-то высоким, румяным господином в белом парике и красном плаще, из-под которого поблескивало золото дорогого кафтана.
Это и был ижорский герцог, Римский князь Алексашка. Он весело скалил белые зубы.
Следом за ним какой-то мордастый, красноносый вынес шкатулку и раскладной стульчик.
Ижорский герцог и кавалер Корнель чего-то полопотали непонятно. Кавалер указал на Васятку. Мордастый презрительно поджал губы и подал Васятке шкатулку и стульчик.
Солдаты ж стояли навытяжку, каменные.
– Смотри у меня, – обернувшись к мордастому, сказал ижорский герцог, – чтобы к вечеру колбасы с кашей, и чтоб на зубах хрустели. А пиво – подогретое. Шкуру спущу.
Мордастый сложил руки ладошками, словно молиться, а рот приоткрыл, сделал трубочкой.
– Я, я, – кланяясь, сказал он. – Битте. Карашо.
Мордастый был меншиковский ключник. Или, по-новому, по-немецкому, – майордом. Герцог Алексашка его иной раз даже, случалось, тростью бивал, ежели чем не угодил. Или в зубы.
От дворца пошли к мосту. И сразу ожили солдаты, сделали кругом марш и с ружьями на плече, разбрызгивая сапогами снег и льдинки, зашагали вослед. Это была охрана, присланная господином адмиралтейцем. Чтобы кавалеру не причинили, боже упаси, какой обиды.
И собачонка увязалась. Она осмелела, весело прыгала вокруг Васятки. Или пускалась на трех ногах по берегу, скрывалась из глаз, но все равно возвращалась и, высунув длинный розовый язык, терлась о Васяткин валенок.
А Васятка тащил шкатулку и стульчик. Он думал, что теперь с ним будет. Тоска пала на сердце.
Вспомнил, что Пегашку угнали неизвестно куда, а у него там в санях узелок с харчами.
И вот Пегашки нету, и харчей нету.
И стало еще тоскливей. Пропал.
Между тем день разгулялся, ветер разогнал облака, глянуло веселое солнце.
На мачтах кораблей ярко затрепетали флажки – синие, белые, голубые. Иные – махонькие, а иные – длинные, с двумя языками.
Где-то на берегу ударили в колокол. Мужики побросали работу, стали креститься. Сели на бревна, на груди камней, принялись за еду. А еда у них была плохая: хлеб да вода.
Ижорский герцог завернул на мост – к адмиралтейскому двору. А кавалер Корнель, смеясь, маня за собой Васятку, вприскочку пошел дальше по берегу. И все выше забирал, карабкался на крутые глинистые бугры. Васятка насилу поспевал за ним.
Охранные солдаты неотступно шагали вслед, но бить шаг уже им стало невозможно: глина и круча. Они тоже карабкались. Со стороны казалось, что солдаты преследуют убегающего кавалера.
Так взобрались на Чижовские горы. Отсюда все было видно: и городские стены, и посад, и петляющая река с верфью, адмиралтейством, дворцами и хибарками.
И, хотя лед на реке Воронеже еще стоял, извилины русла были черны от прибылой воды с Дона.
Солнце зашло за облако, и облачная тень шибко бежала по грязному снегу.
Ветер крепчал и крепчал. Кавалер кутался в плащ, обеими руками удерживал шляпу. Но смеялся, топал ногой, что конь, говорил:
– Гут! Карашо!
Потом шарфом обмотал шляпу, чтоб ветер не унес. Принял из Васяткиных рук шкатулку и стульчик. Шкатулку поставил наземь, а стульчик разложил, уселся. Один к другому приставил два кулака и как в трубу начал в них глядеть на город, на реку, на корабли. И, видно, остался доволен, потому что еще несколько раз сказал:
– Гут! Гут!
После чего подышал в пригоршню и указал Васятке на шкатулку: подай, мол.
Васятка подал.
Солдаты стояли навытяжку – по артикулу. Кавалер засмеялся и сказал:
– Фольна. Гуляйт.
Солдаты опустили ружья и отставили ногу.
И тут кавалер открыл шкатулку. Достал из нее бумажный лист и медными шпильками стал прикреплять его к крышке. Ветер рвал из рук бумагу. Но он не сдавался – локтем, ладонью прижимал к шкатулке трепещущий лист.
Наконец бумага была прикреплена. Кавалер надул щеки, сказал: «Пуфф!» – и принялся рисовать.
Он шибко черкал карандашом по бумаге, мотал головой, кланялся. Выпячивая нижнюю губу, поглядывал то на лист, то на ландшафт. Иногда далеко отставляя от глаз карандашик, большим пальцем измерял пропорцию. Карандашик был в стальном зажимчике, чтобы ловчей держать.
Васятка глядел, не дышал. Удивлялся, шмыгал носом. Забыл про Пегашку, про узелок с харчами.
Забудешь! На бумажном листе то ничего не было, а то вдруг – башня, стены, еще башня… Как в городе, так и на бумаге. Кавалер все по порядку рисовал.
А солдаты стояли вольно, отставив ногу. Поглядывали через плечо кавалера. Ухмылялись.
Васятка догадывался, бежал мыслью за шибким карандашом: вот сейчас на листе церковь будет, вот – избенка кособокая, вот… Но ветер рванул с такой яростью, что лист трепыхнулся, как парус, сорвался со шпилек.
И, взвившись, белой птицей полетел вниз, по буграм.
– Батюшки! – завопил Васятка и опрометью помчался догонять лист.
Собачонка подумала, что с ней играют. С веселым лаем она кинулась за мальчиком. Тогда кавалер сказал сердито:
– Ферфлюхт! Шорт побираль!
И стал объяснять солдатам, что нужно сделать. Он объяснял руками.
Солдаты сперва не понимали, стояли, тараща глаза, переглядывались. А потом сообразили. Поставили ружья в козлы и, вынув тесаки, принялись за работу.
Они тесаками копали мерзлую землю. Рыли яму.
Кавалер Корнель радовался их сообразительности и весело смеялся, приговаривал: «Зольдат молодес!»
Глава седьмая,
в которой говорится, для чего солдаты выкопали яму, что подумали посадские жители, а также – как Васятка удивил кавалера Корнеля
Васятке пришлось далеко бежать за улетевшим листом. До крайних посадских изб, Но он все-таки поймал бумагу. Она с одного края порвалась и маленько замаралась о рыжую глину.
Когда, раскрасневшийся, тяжело дыша, он вернулся назад, яма была вырыта по колено.
«Господи! – удивился Васятка. – Это на кой жа?»
Он протянул кавалеру пойманный лист. Господин Корнель взял испорченную бумагу, ловко сделал из нее колпак и напялил Васятке на голову – по самый нос.
После чего, смешно выпучив глаза, отдал честь и, довольный своей шуткой, засмеялся и ласково потрепал мальчика по щеке.
Солдаты выкопали яму аршин на аршин. И в глубину – аршин.
Кавалер спрыгнул в нее вместе со стульчиком, сел и примерился. Из ямы торчала одна его голова в шляпе, перевязанной шарфом.
Он достал из шкатулки чистый лист и начал рисунок сызнова. Теперь ветер уже не мешал ему: шкатулка с бумагой были в затишье.
Кавалер сидел в яме, рисовал и посмеивался своей хитрости. И солдаты добродушно ухмылялись в черные усы: что за немцы! Уж придумают так придумают!
А между тем кое-кто из посадских жителей, увидев, как солдаты орудовали тесаками, подумал, что сейчас немца будут казнить, закапывать живьем.
И люди побежали глядеть. Среди них был и дьячок Успенской церкви Ларивон, а попросту – Ларька. Это он надоумил народ насчет казни.
Ларька был черный, голенастый, мослаковатый, нос – велик и горбат, волосы – в косицу, а грудь впалая. На нем кафтан как на огородном пугале висел, трепался по ветру.
Но злой Ларька был на нонешние времена. В кабаке или на торгу шептал про царя, что – антихрист. Громко говорить, конечно, опасался: за такие речи волокли в приказ, в застенок, на дыбу.
Он шел впереди всех и кричал:
– Слава те господи, до немца добралися! Так его, ребятушки, во славу божию! Так его!
А посадским немцы тоже поперек горла стали: как понаехали в Воронеж, так все подорожало на торгу, ни к чему приступа нету. За что прежде просили деньгу, теперь дерут две да три.
И посадские тоже вместе с Ларькой кричали:
– Так его, сукинова сына!
Выходило как бы нападение.
Тогда солдаты взяли ружья наперевес и загородили кавалера.
Но передние уже разглядели, что немец живой и никто его не закапывает, а просто он в ямку схоронился от ветра. И что он малюет.
Старшой солдат сказал:
– Осади.
Но воронежских жителей уже не злоба, а любопытство разбирало: чего там немец малюет?
– Нешто и поглядеть нельзя? – сказала расторопная бабенка в новом, простроченном красной и зеленой ниткой полушубке.
– Я те погляжу, – нахмурился солдат.
Ларька сердито плюнул и зашагал прочь.
Когда он ушел, у Васятки от души отлегло. Так страшно кричал дьячок, так грозились кулаками посадские, что он подумал: убьют немца. Очень просто убьют, как вчерашней ночью в лесу мужики драгуна убили.
Но страшный дьячок ушел, охранные солдаты сурово стояли с ружьями наперевес, кавалер спокойно сидел в яме и рисовал, насвистывая веселую песенку.
И Васятка сообразил, что тут не лес и не ночь, а город Воронеж, где вон сколько солдат и даже сам царь. А посадские, похоже, не с дурным пришли, а просто так, поглядеть.
Немец же рисовал ландшафт. Теперь в яме ему ветер был нипочем. Уже вся городская стена – с башнями, с воротами, с церковными маковками – была на бумажном листе. Бугры с посадскими домишками. Даль лесная, где из-за сизой гущи деревьев поблескивала золотая луковица шатровой колоколенки Акатова монастыря…
Кавалер отстранил лист, прищурившись, поглядел, посвистел. И принялся чертить нижнюю часть: штабеля леса, кузни, хоромы ижорского герцога, адмиралтейский двор, немецкую слободку, дубовую рощу, речку с двумя рукавами, корабли на стапелях…
И так весело, бойко черкал кавалеров карандашик, уверенно нанося на бумагу увиденное, что и Васятке захотелось порисовать.
Он снял колпак, расправил испорченный лист и, порывшись в кармане, достал уголек. И, приладившись на корточках, принялся и себе чертить.
Сперва он рисовал то же, что и кавалер: городские степы, церковные маковки. От башни к башне резво бежал Васяткин уголек. И так добежал до края листа.
«Вот те на! – удивился Васятка. – Еще и половины не нарисовал, а бумага вся… Видно, опять снова-здорова придется начинать. Да помельче, чтоб уместилось…»
Но только прикинул глазом бумажный лист – не промахнуться бы, – как услышал громкий собачий лай. И, обернувшись, увидел: собачонка кидается на посадского мужика. А тот ее нарочно палкой дразнит, и до того додразнил, остервенил, что уже и сам не рад: крутится, бороденкой трясет, шубные полы подбирает, чтоб не порвала, проклятая!
Васятке чудно стало. Забыв про городские стены, принялся набрасывать мужика, как он топчется, оробев, да в страхе полы подбирает.
И все чудесно перешло на бумагу – и смешно задранная мужикова шуба, и высокая, сползшая набок, заячья шапка, и лапти, и козлиная борода, и суковатая палка в руке, и остервенившаяся собачонка.
А уж как приятно, хорошо было рисовать на гладкой белой бумаге! Уголек сам бежал, ни за что не цепляясь – держи только! Какое же сравнение с амбарной дверью или корявой стеной избы, на которых он рисовал дома.
Рисует Васятка и смеется от радости, что хороша бумага и что все на нее, как хотелось, перешло: чудной мужик, чудная собачонка. Забыл, что немцу продан, про родимый дом забыл, про Пегашку, про ночную баталию – про все позабыл. Рисует, смеется.
А кавалер тем временем, кончив свой ландшафт, вылезает из ямы. Изумленно подняв брови, становится за спиной у Васятки. Глядит, хитро подмигивает солдатам, манит их пальчиком, чтоб подошли поглядели.
И те подходят и вместе с кавалером дивятся Васяткиной прыти.
И кавалер хохочет, кидается обнимать мальчонку, лопоча:
– О-ля-ля! Ду ист кюнстлер, малшик!
И солдаты негромко, добродушно, удивленные, смеются.
Глава восьмая.
про гусиный перелет, про мертвяков, про торжественный спуск корабля «Пантелеймон»
Куда-то по синему небу плыли розовые облака, куда-то гуси, утки летели.
Где-то далеко за рекой расцветали утренние погожие зори. И, чуть слышимые, по-весеннему перекликались деревенские петухи.
Не к Углянцу ли плыли облака и летели гуси? Не над родимым ли садом загоралась заря? Не родительский ли петух перекликался с соседским?
Ох, нет!
Вот уж на вторую седмицу пошло – чужая сторона, шум, крик, стук кузнечных молотов, нерусская речь, дым от смоляных варниц…
Вторую седмицу таскает Васятка шкатулку и стульчик за неугомонным кавалером Корнелем.
Они лазят по глинистым Чижовским буграм, а не то – тащатся в лес, за Акатову обитель.
Три солдата тоже ходят за ними, стерегут кавалера.
И собачонка бегает, привязалась, не отстает. Ей ужо и прозвище дали: Куцка.
Солнышко шибко пошло на лето, птичья перекличка по утрам в адмиралтейской роще.
А все ж таки – не дома. Постылая, чужая сторона. Ни матушки родимой, ни духовитых ржаных пампушечек, ни теплого сумрака на обсмыганных кирпичах жарко натопленной печки… эх!
Ночевал Васятка в преславном и предивном дворце ижорского герцога – в темном чуланчике под лестницей.
Кавалеру Корнелю наверху были отведены палаты. Васятка находился при кавалере, – куда ж его было деть, как не под лестницу.
В чуланчике копилась всякая рухлядь: поломанные стулья, тряпки, ведра, веники, рогожи. Пахло пылью и мышами. По ночам они пищали под полом и затевали возню.
А Куцка бегала возле дворца, сторожила каменных мужиков. Она тоже как бы состояла при кавалере.
Река разлилась до слободки Придачи, до монастырской деревни. К адмиралтейскому двору на лодках ездили. Синяя волна плескалась о ступеньки дворцового крыльца. В волне отражались облака и раздробленное на множество ослепительных кружочков солнце.
А гуси, утки летели, летели…
Не к родимому ли Углянцу-селу летели гуси?
– Гуси мои, лебедята, возьмите меня на крылята! – глядя на пролетающие стаи, шептал Васятка.
Ох, нет! Мимо летели гуси, не брали с собой.
Харчился Васятка на кухне. Немец-повар сердито швырял мальчонке краюху хлеба и мосол, такой вываренный, что на нем не мясо, а одни жилочки. Но сердобольные бабы-судомойки совали – кто каши, кто сазанью головизну, кто ватрушечки.
Нет, голодным Васятка с кухни не уходил. Случалось, что и на Куцкину долю прихватывал.
Все бы ничего, да вот – тоска. И чем красней становилась весна, тем тоска неотвязней.
Кавалер Корнель был добр, ласков, подарил карандашик с зажимчиком, черную доску, каменную палочку, называемую грифель. Она как бы карандаш, но белого цвета, и след от нее на черной доске смывается мокрой тряпицей. Нарисуешь и смоешь. И ничего не останется.
Он, кавалер, и бумагу давал. И Васятка рисовал на ней все, что видел, и господин Корнель рисовал: парусную мельницу, корабли, работных мужиков, лесные дебри возле Акатова монастыря.
А один раз видели гробы и кости, черепа человеческие и ребра. На Стрелецком лоску возле ветхой церквушки Тихвинской божьей матери гора обвалилась с могилами. И обнажился гроб – деревянная сопревшая колода – и множество костей.
Про этот обвал шел слушок, будто по ночам собираются потревоженные покойники, ходят ищут свои косточки, вопят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12