И лишь один Кулаковский, огромный и косоглазый, почему-то не любивший женщин, подперев черными кулачищами голову, шумно запевал ходкую в тот год «Улицу»:
Улица, улица,
Улица веселая...
И, остановившись, набрав воздуху и тряся стриженой круглой головой, перемахивал на фальцет:
Ах-и-ты, время-времечко,
Времечко еловое..
В одну из таких стоянок кочегар Соколов, русоволосый и сероглазый, привел из города женщину. Что на пароход пришла женщина, никому не было в редкость, — женщины ходили ко всем, но та, которую привел Соколов, показалась особенною. У нее было белое лицо, белые руки и зеленоватые, прозрачные глаза. Она вошла просто, ничуть не стесняясь, приветливо улыбнулась, присела на скамью и, подняв локти, поправила волосы. И по какому-то неуловимому признаку почувствовали матросы, что баба — бой, что за таких-то и сохнут хлопцы. И все дни, пока стоял пароход в порту, она приходила, со всеми была ласкова и проста, для каждого у нее находилось словечко. «Этакое Соколову счастье!»—говорить в глаза не говорили, а уж думали непременно.
В порту пароход стоял неделю: выгружали уголь. И всю неделю море было тихое, иззелена-голубое, высокое простиралось над морем небо. И оттого, что было море просторно и тихо, что пахло от берегов кипарисом и цветущей акацией, люди были веселы, приветливы и просты.
Накануне отхода Соколов стоял в каюте перед капитаном, коренастым бритым человеком, видавшим на своем веку всяческие виды. Капитан набивал над столом трубку, и под расстегнутой ночной рубашкой была видна голая грудь.
— Что скажешь? — строго спрашивал капитан, искоса поглядывая на кочегара.
— Александр Федорович,—говорил Соколов, застенчиво смотря на капитанские руки, разминавшие на столе табак, — разрешите взять на пароход женщину, на один рейс.
Капитан взглянул еще раз, чуть-чуть — уголками губ — улыбнулся:
— Бабу берешь? добру не быть.
— Разрешите, Александр Федорович.
— Если команда разрешает — бери.
Тот день они семейно устраивались на баке. Она сама раскинула положок, разостлала широкое одеяло. Утром на другой день уходили в море. Дул с моря ветер, кликали и кружились за кормою чайки. Белая нарядная шлюпка прошла под самой кормою, и кто-то в голубом помахал из нее платочком.
Женщина впервые плыла в море. Она стояла на баке, опершись на поручни, глядела в голубой простор, и на свету нежно розовели ее маленькие уши. По баку взад-вперед пробегали матросы, торопливо укладывали мокрые пеньковые концы, расстилали над палубой тент, а она смотрела на них ласковыми, ободряющими глазами, и каждому это было приятно. Все утро Соколов был на вахте, работал в кочегарке. В полдень он вышел, черный от угля, облитый потом, с блестевшими на лице глазами. И она встретила его улыбкой, раскрасневшаяся, возбужденная путешествием и морем. И опять, на них глядя, думали про себя матросы: «Этакое Соколову счастье!»
Вечером на другой день пароход подходил к Босфору. Его долго держали в карантине, в Каваках. На закате Босфор полыхал золотом, неподвижные лежали берега, и медленно по золотому плыли меж берегов черные фелюги с косыми смолеными парусами, а над самою водою неугомонно пролетали стайки маленьких морских птиц — драгоманов. Утром весь экипаж съезжал на берег мыться в карантинной бане, где черный, с усиками, доктор француз иглою колол руки матросам и длиннорукие бойкие люди в серых обмотках, дочерна обожженные солнцем, вынимали из дезинфектора смятое, связанное в узелки матросское платье.
В полдень опять тихо шли по Босфору, и мимо текли берега: правый—зеленый и гористый, весь в маленьких домиках, ступени которых иногда купались в море; левый — желтый и дикий, сурово закрывавший сухие азиатские пространства. две башни, одна над другою, открывали поворот к городу. И пароход шел, следуя извивам пролива; по-домашнему ходил по мостику капитан, спокойно стоял над штурвалом черный высокий рулевой. Сутки пароход стоял на рейде, у белой башни Лаванда, о которую разбивались бегучие струи, а рядом мертво дремал греческий грузовой пароход, рябой от ржавчины в краски; шибко пробегал, пыхая дымом, портовый катер. Впереди открывалось Мраморное море, туманно-голубое, с белыми жилками гиены, и, как под вуалью, зыбились Принцевы острова. Город лежал на желтых скатах, в зыби горячего воздуха, пронизанный солнечным светом. Вечером половодьем разливалась заря, и четче, яснее чеканился на золоте неба абрис древнего города.
Поутру спустили шлюпку. В нее сели матросы— гребцы и артельщик. С ними спустились Соколов и женщина. Она неловко сошла по штормтрапу, неловко, по-женски, уселась в шлюпке. Гребли долго, пересекая течение, и все время она сидела с широко открытыми поголубевшими глазами, в которых отражались море и синева чистого неба. Там, где остановилась шлюпка, у каменной пристани, густо кучились лодки. Сквозило, переливалось золотом солнечных зайчиков зеленоватое морское дно.
Весь день они бродили по городу. Он водил ее по шумным, переполненным толпою улицам, пахнущим анисом и ладаном. В полдень они ходили по полутемному и прохладному Чарши, где на истертых каменных плитах, на разостланных коврах молчаливо сидели старые турки-купцы и под сводами галерей подувал легкий, пахучий сквозняк. Под вечер обедали в греческой харчевне, ели шашлык, пили вино, темное и густое. И от того, что нестерпимое над городом светило солнце, что остро пахло вином и анисом, у женщины хмельно кружилась голова, хотелось болтать и смеяться.
Вернулись они на пароход под вечер, усталые, на легкой лодчонке, в которой сидел молодой горбоносый гребец с черной, повязанной белым платком головою, — он приложил ко лбу темную руку, улыбнулся, враз показан все свои зубы. И женщина взбежала на пароход веселая, немного хмельная, вся теплая от солнца, возбужденная впечатлениями дня.
А утром на другой день стало известно, что пароход пойдет в Смирну и Бейрут и дальше по большим средиземноморским портам — что в Россию вернутся не скоро. И матросы, встречая на палубе женщину, шутливо ей говорили:
— Покатаетесь теперь с нами по морю, привыкнете к морской службе.
Весь июнь были в море. Подолгу стояли в Смирне в большой круглой бухте, похожей на глубокую голубую чашу. И весь июнь легкий подувал над морем ветер, море было синее, город был в солнце; высоко над городом, на вершине холма, виднелась древняя турецкая крепость. Опять они бродили по базару, ещё более пестрому, уходили за город, где по кирпично-красным дорогам тихо проходили верблюды, а на старых кладбищах высились недвижные кипарисы. Вечерами над улицами, над столиками уличных кофеен, в ярком свете электрических ламп, отбрасывая тени, беззвучно метались летучие мыши.
Так проходили дни. Пароход жил своею обычною жизнью. Женщине была непривычна и тяжела эта морская походная жизнь, так непохожая на береговую. Она улыбалась по-прежнему, глядела приветливо на матросов, но уж по одному тому, что ходил Соколов невеселый, заметили кочегары, что не все у них ладно. Недаром женоненавистник Кулаковский, лежа на взбитой койке, заломив за голову руки, говаривал чаще:
— Верьте моему слову: пропадет скоро хлопец...
В конце месяца опять шли в Зунгулдак. Перед тем дул норд-ост, море было сизое, без конца-края катилась по морю мертвая зыбь. Как всегда в большую качку, моряки были возбуждены, ели за обедом вдвое. Женщина, вдруг подурневшая, бледная, с синими провалами под глазами, неподвижно лежала на юте, где от больших черных клеток пахло птичником, недобро молчала и смотрела на ходившего за ней Соколова потемневшим, недружелюбным взглядом.
В Зунгулдак пришли в полдень. С моря был виден берег, иссиза-жёлтый, обдутый ветрами. Невысокие горы были покрыты лесом, с моря похожим на лохмотья старой овчины. Внизу желтел город, рассыпались охряные домики, краснела поднимавшаяся в горы дорога. И казался городок неживым и безлюдным, скучным безмерно.
Всю неделю простояли на рейде, не подходя к берегу. И всю неделю зыбь шла с востока, по открытому морю. Казалось, что море было живое — так тяжело оно поднималось вверх и вниз, словно грудь человека. И небо было над ним как изнанка птичьего сизого крыла. Ближе к берегу на тяжелой воде качались железные барки и три парохода, каждый по-своему, вдоль и поперек зыби. Было тоскливо на них смотреть.
Женщина лежала внизу, на дне пустого трюма, где качка казалась легче. Всю неделю за ней бережно ухаживал Соколов, скучный и похудевший. Над ним подтрунивали кочегары, а он молчал терпеливо, теребил над лбом волосы, слушал, что бубнит по кубрику Кулаковский:
— Пропадёт скоро хлопец!
Всю неделю пароход мотало на зыби. Поднималась и падала палуба, чертили по небу мачты, ходить по палубе было трудно. Ночами было душно, казалось, что падает, взлетает над палубой небо, было тошно глядеть на звезды, на отражения рейдовых огней в воде. Матросы спали, упершись в высокие бортики коек. Плавно колыхалась над столом лампа.
На восьмые сутки вошли в закрытую бухту. После многих дней голодовки женщина поднялась к обеду. Нетвердо ступила она на берег, на желтые камни мола. Болезненно жмурясь, чувствуя, что ходит и колышется под ногами земля, сжимая виски, она с трудом пошла за Соколовым в город, где на поднимавшейся от моря улице сидели продавцы овощей и раннего винограда, по которому кишмя ползали осы. И, не обращая ни на что внимания, с наслаждением опустилась под первое дерево, прямо на сухую, теплую землю.
На пароход она возвратилась только вечером, когда зажигали огни. Запах парохода, краски и угля показался ей отвратительным. Борясь с тошнотой, закрывая лицо платком, она быстро прошла на ют и молчаливо одна просидела до ночи, с тоской смотря, как колышутся над водою красные и зеленые огни баканов..
А потом произошло все очень просто.
В Константинополе, куда пришли через день, женщина сошла на берег и не вернулась. Соколов, вдруг посеревший, весь день бегал по пароходу, ездил в город. А через день узнали, что она на «Бештау», что там у нее приятель боцман, и она у него в каюте, и что они на днях уходят в Россию. На пароход она пришла на третий день, за вещами. Пришла просто, как приходила раньше, и только холоднее были ее глаза, чаще и нервнее она поправляла прическу. С Соколовым она была молчалива и сдержанна, непоколебимо тверда.
В тот же вечер, сидя за столом, подперев угластую голову, жмуря маленькие карие глазки и шепелявя, Кулаковский говорил Соколову:
— Так-то, браток, не тужи. Выпьем по маленькой...
А Соколов сидел ни койке измятый, светлые его волосы мокро прилипла ко лбу. В серых глазах была тоска.
Тогда же черный веселый лодочник, с глазами, похожими на чернослив, перевез их через залив к берегу. По воде плавали куски размякшего хлеба, множество мелкой рыбешки разбегалось под лодкой, Они сошли в том месте, где каменная набережная круто обрывалась в воду. Рядом грузился почтовый французский пароход, было видно, как быстро поднимаются на воздух и, медленно поворотившись, с грохотом опускаются в трюм тяжелые ящики. Все это матросам было знакомое, как крестьянам знакомо свое поле, и кочегары прошли мимо, взглянув на пароход только мельком. Они прошли набережную, где в больших открытых кофейнях, раздвинув колени, сидели толстые люди в летних костюмах, с тросточками в пухлых руках, с круглыми обтянутыми животами. Кочегары прошли быстро, свернули в одну из боковых узких улиц, и тотчас их накрыл город, как вода накрывает брошенный на дно реки камень.
На углу узкой, вонючей, переполненной суетливой толпою улочки они зашли в знакомое заведение—небольшую комнату с мраморной стойкой и двумя парами столиков. Над входом в заведение красовалась вывеска, изображавшая моряка, танцующего с девушкой, оконные стекла были расписаны скрещёнными разноцветными флагами всевозможных государств и стран. В углу за маленьким столиком сидели музыканты — флейтист и скрипач. У флейтиста была большая бритая голова, из ушей торчала вата. Моряков встретил сам хозяин заведения Лейзер, белолицый рыхлый человек с воспаленными водянистыми глазами. Он приятельски подал кочегарам руку.
Через час кочегары сидели за столиком, допивали водку, отдающую тмином, и Соколов хмелел. К нам подсела женщина с черными как уголь бровями, слушала равнодушно и, положив на стул ноги, жевала серу, выдувая лопавшиеся на губах пузыри. Соколов сидел у стола, подперев кулаком голову, волосы его мокро свисали на лоб. Он был хмелен, бледен, мрачно глядел в одну точку.
Скрипнув зубами, он обхватил хрустнувший в ладони стакан, швырнул осколки на пол.
— Пропадай моя душа! — процедил он сквозь сжатые зубы, смотря на стекавшую с руки кровь.
Лейзер, следивший за ними от своей конторки, привыкший обращаться с гостями, насквозь знавший этих больших детей. положил перо в книгу, подошел к ним и заговорил фамильярно-строго, подделываясь под матросский язык:
— А ну, хлопцы, выметайтесь. У меня благородное за ведение!
— Брысь, чертова кукла! — сказал Кулаковский, грозно отстраняя его рукой.
Весь этот вечер кочегары бродила по узким галатским улицам, где их останавливали женщины, ломано крича вслед. Кулаковский шел упрямо, как бык, локтями раздвигая прохожих.
На пароход они притащились только поутру, растрепанные и хмельные. Два дня Соколов продолжал гулять, а на третий уходили вновь в море. Мимо плыли голубые берега, сновали над темной водою быстрые птицы. С утра Соколов работал внизу, в кочегарке.
В раскрытых топках яростно выло пламя, горячий воздух обвевал шею, голые руки. В обед уже были в открытом море, и, когда кочегары сменились с вахты, над морем по-прежнему подувал свежий ветер, навстречу пароходу вольно катились соленые, высокие, с белою пеною волны.
----------------------------
ТАНАКИНО СЧАСТЬЕ
Это был маленький, сухой, с черными, жестко пробивавшимис на круглой стриженой голове редкими волосами, крепко сбитый, желтолицый человек. Он умел хорошо улыбаться—тогда около его темно-лиловы глаз сборились сухие морщинки—и смешно говорил, цепко размахивая руками, мешая русские, английские и японские слова. Звали его кратко, Танака.
На пароход он поступил в японском порту Кобе, где по пути из Гаваев неделю стоял пароход и матрос ходили на берег знакомиться с маленькими смуглым женщинами, дарившими им на память свои фотографии. Он быстро и сметливо вошел в круг судовой жизни; на работе был ловок, сдержан и молчалив в обиходе—внимателен и чистоплотен; в еде— спартански воздержан.
В кубрике, среди русских, он был одинок. Койку он занимал верхнюю, над непутевым и беспорядочным
Хитрово, и, как у девушки, было опрятно его светло-розовое одеяло. Всякий вечер, после работы, он ловко бегал по палубе на своих деревянных скамеечках-туфлях, долго и старательно мылся в нестерпимо горячей ванне и в кубрик возвращался свежо пахнущий баней, с перекинутым через плечо полотенцем. Он подолгу в одном белье сиживал на койке, подобрав под себя ноги, тихонько покачиваясь, и под белой вязаной рубашкой крепко желтели его руки, короткая шея. Случалось, улучив минуту, к нему подкатывал матрос Хитрово и говорил, шутовски тасуя английские м украинские слова:
— Гив ми уан шиллинг грошей, а я тоби в четверг отгиберую...
Танака, улыбаясь, искал под подушкой портмоне, вынимал и клал в руку Хитрово белую монетку.
— Тенк ю! /1 Благодарю вас (англ.)./ — отвечал Хитрово, принимая монету и выкидывая смешной фортель: — Есть хлопцу на полрюмашки!..
Бывало, с ним пробовали заговаривать по-японски, ломая язык, и всякий раз он морщился, как от зубной боли, отмахивался руками, требовательно говорил:
— Спик, спик /2 Говори, говори (англ.)./ русски! Японски не умей. Спик русски...
Тропики проходили в октябре. днем жарко палило солнце, зелено-палевый недвижно лежал океан. Иногда океан просыпался: стеною проливался над пароходом дождь; свирепо бушевал и ревел, перекидывая через трубу соленые брызги, тайфун. В Коломбо матросы сходили на берег, пили с ледяной водой виски, катались на рикшах. В Джедде в помощь кочегарам, изнемогавшим от зноя, приняли на пароход туземцев. В Александрия матросы и кочегары слонялись по Тартушу, где длиннорукие, черные, пахнувшие касторкою женщины с порогов маленьких домиков цепко срывали с проходивших мужчин фуражки и зазывали матросов на всех языках мира.
В карты начали играть еще в океане. В кубрик по вечерам захаживал боцман — высокий, крепкий эстонец, присаживался бочком на скамейку, и на столе появлялась колода карт. Как водится, играли в «очко», я тогда до позднёго часу в кубрике плавал и колыхался над столом и стрижеными матросскими головами синий табачный дым. Звенели на столе деньги. Те, кто не хотел играть и у кого не было денег, лежали на койках, спали или в одних рубахах выходили па палубу, где чуть подувал теплый ветер, а по темно-синему небу густо и холодно рассыпались звезды.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
Улица, улица,
Улица веселая...
И, остановившись, набрав воздуху и тряся стриженой круглой головой, перемахивал на фальцет:
Ах-и-ты, время-времечко,
Времечко еловое..
В одну из таких стоянок кочегар Соколов, русоволосый и сероглазый, привел из города женщину. Что на пароход пришла женщина, никому не было в редкость, — женщины ходили ко всем, но та, которую привел Соколов, показалась особенною. У нее было белое лицо, белые руки и зеленоватые, прозрачные глаза. Она вошла просто, ничуть не стесняясь, приветливо улыбнулась, присела на скамью и, подняв локти, поправила волосы. И по какому-то неуловимому признаку почувствовали матросы, что баба — бой, что за таких-то и сохнут хлопцы. И все дни, пока стоял пароход в порту, она приходила, со всеми была ласкова и проста, для каждого у нее находилось словечко. «Этакое Соколову счастье!»—говорить в глаза не говорили, а уж думали непременно.
В порту пароход стоял неделю: выгружали уголь. И всю неделю море было тихое, иззелена-голубое, высокое простиралось над морем небо. И оттого, что было море просторно и тихо, что пахло от берегов кипарисом и цветущей акацией, люди были веселы, приветливы и просты.
Накануне отхода Соколов стоял в каюте перед капитаном, коренастым бритым человеком, видавшим на своем веку всяческие виды. Капитан набивал над столом трубку, и под расстегнутой ночной рубашкой была видна голая грудь.
— Что скажешь? — строго спрашивал капитан, искоса поглядывая на кочегара.
— Александр Федорович,—говорил Соколов, застенчиво смотря на капитанские руки, разминавшие на столе табак, — разрешите взять на пароход женщину, на один рейс.
Капитан взглянул еще раз, чуть-чуть — уголками губ — улыбнулся:
— Бабу берешь? добру не быть.
— Разрешите, Александр Федорович.
— Если команда разрешает — бери.
Тот день они семейно устраивались на баке. Она сама раскинула положок, разостлала широкое одеяло. Утром на другой день уходили в море. Дул с моря ветер, кликали и кружились за кормою чайки. Белая нарядная шлюпка прошла под самой кормою, и кто-то в голубом помахал из нее платочком.
Женщина впервые плыла в море. Она стояла на баке, опершись на поручни, глядела в голубой простор, и на свету нежно розовели ее маленькие уши. По баку взад-вперед пробегали матросы, торопливо укладывали мокрые пеньковые концы, расстилали над палубой тент, а она смотрела на них ласковыми, ободряющими глазами, и каждому это было приятно. Все утро Соколов был на вахте, работал в кочегарке. В полдень он вышел, черный от угля, облитый потом, с блестевшими на лице глазами. И она встретила его улыбкой, раскрасневшаяся, возбужденная путешествием и морем. И опять, на них глядя, думали про себя матросы: «Этакое Соколову счастье!»
Вечером на другой день пароход подходил к Босфору. Его долго держали в карантине, в Каваках. На закате Босфор полыхал золотом, неподвижные лежали берега, и медленно по золотому плыли меж берегов черные фелюги с косыми смолеными парусами, а над самою водою неугомонно пролетали стайки маленьких морских птиц — драгоманов. Утром весь экипаж съезжал на берег мыться в карантинной бане, где черный, с усиками, доктор француз иглою колол руки матросам и длиннорукие бойкие люди в серых обмотках, дочерна обожженные солнцем, вынимали из дезинфектора смятое, связанное в узелки матросское платье.
В полдень опять тихо шли по Босфору, и мимо текли берега: правый—зеленый и гористый, весь в маленьких домиках, ступени которых иногда купались в море; левый — желтый и дикий, сурово закрывавший сухие азиатские пространства. две башни, одна над другою, открывали поворот к городу. И пароход шел, следуя извивам пролива; по-домашнему ходил по мостику капитан, спокойно стоял над штурвалом черный высокий рулевой. Сутки пароход стоял на рейде, у белой башни Лаванда, о которую разбивались бегучие струи, а рядом мертво дремал греческий грузовой пароход, рябой от ржавчины в краски; шибко пробегал, пыхая дымом, портовый катер. Впереди открывалось Мраморное море, туманно-голубое, с белыми жилками гиены, и, как под вуалью, зыбились Принцевы острова. Город лежал на желтых скатах, в зыби горячего воздуха, пронизанный солнечным светом. Вечером половодьем разливалась заря, и четче, яснее чеканился на золоте неба абрис древнего города.
Поутру спустили шлюпку. В нее сели матросы— гребцы и артельщик. С ними спустились Соколов и женщина. Она неловко сошла по штормтрапу, неловко, по-женски, уселась в шлюпке. Гребли долго, пересекая течение, и все время она сидела с широко открытыми поголубевшими глазами, в которых отражались море и синева чистого неба. Там, где остановилась шлюпка, у каменной пристани, густо кучились лодки. Сквозило, переливалось золотом солнечных зайчиков зеленоватое морское дно.
Весь день они бродили по городу. Он водил ее по шумным, переполненным толпою улицам, пахнущим анисом и ладаном. В полдень они ходили по полутемному и прохладному Чарши, где на истертых каменных плитах, на разостланных коврах молчаливо сидели старые турки-купцы и под сводами галерей подувал легкий, пахучий сквозняк. Под вечер обедали в греческой харчевне, ели шашлык, пили вино, темное и густое. И от того, что нестерпимое над городом светило солнце, что остро пахло вином и анисом, у женщины хмельно кружилась голова, хотелось болтать и смеяться.
Вернулись они на пароход под вечер, усталые, на легкой лодчонке, в которой сидел молодой горбоносый гребец с черной, повязанной белым платком головою, — он приложил ко лбу темную руку, улыбнулся, враз показан все свои зубы. И женщина взбежала на пароход веселая, немного хмельная, вся теплая от солнца, возбужденная впечатлениями дня.
А утром на другой день стало известно, что пароход пойдет в Смирну и Бейрут и дальше по большим средиземноморским портам — что в Россию вернутся не скоро. И матросы, встречая на палубе женщину, шутливо ей говорили:
— Покатаетесь теперь с нами по морю, привыкнете к морской службе.
Весь июнь были в море. Подолгу стояли в Смирне в большой круглой бухте, похожей на глубокую голубую чашу. И весь июнь легкий подувал над морем ветер, море было синее, город был в солнце; высоко над городом, на вершине холма, виднелась древняя турецкая крепость. Опять они бродили по базару, ещё более пестрому, уходили за город, где по кирпично-красным дорогам тихо проходили верблюды, а на старых кладбищах высились недвижные кипарисы. Вечерами над улицами, над столиками уличных кофеен, в ярком свете электрических ламп, отбрасывая тени, беззвучно метались летучие мыши.
Так проходили дни. Пароход жил своею обычною жизнью. Женщине была непривычна и тяжела эта морская походная жизнь, так непохожая на береговую. Она улыбалась по-прежнему, глядела приветливо на матросов, но уж по одному тому, что ходил Соколов невеселый, заметили кочегары, что не все у них ладно. Недаром женоненавистник Кулаковский, лежа на взбитой койке, заломив за голову руки, говаривал чаще:
— Верьте моему слову: пропадет скоро хлопец...
В конце месяца опять шли в Зунгулдак. Перед тем дул норд-ост, море было сизое, без конца-края катилась по морю мертвая зыбь. Как всегда в большую качку, моряки были возбуждены, ели за обедом вдвое. Женщина, вдруг подурневшая, бледная, с синими провалами под глазами, неподвижно лежала на юте, где от больших черных клеток пахло птичником, недобро молчала и смотрела на ходившего за ней Соколова потемневшим, недружелюбным взглядом.
В Зунгулдак пришли в полдень. С моря был виден берег, иссиза-жёлтый, обдутый ветрами. Невысокие горы были покрыты лесом, с моря похожим на лохмотья старой овчины. Внизу желтел город, рассыпались охряные домики, краснела поднимавшаяся в горы дорога. И казался городок неживым и безлюдным, скучным безмерно.
Всю неделю простояли на рейде, не подходя к берегу. И всю неделю зыбь шла с востока, по открытому морю. Казалось, что море было живое — так тяжело оно поднималось вверх и вниз, словно грудь человека. И небо было над ним как изнанка птичьего сизого крыла. Ближе к берегу на тяжелой воде качались железные барки и три парохода, каждый по-своему, вдоль и поперек зыби. Было тоскливо на них смотреть.
Женщина лежала внизу, на дне пустого трюма, где качка казалась легче. Всю неделю за ней бережно ухаживал Соколов, скучный и похудевший. Над ним подтрунивали кочегары, а он молчал терпеливо, теребил над лбом волосы, слушал, что бубнит по кубрику Кулаковский:
— Пропадёт скоро хлопец!
Всю неделю пароход мотало на зыби. Поднималась и падала палуба, чертили по небу мачты, ходить по палубе было трудно. Ночами было душно, казалось, что падает, взлетает над палубой небо, было тошно глядеть на звезды, на отражения рейдовых огней в воде. Матросы спали, упершись в высокие бортики коек. Плавно колыхалась над столом лампа.
На восьмые сутки вошли в закрытую бухту. После многих дней голодовки женщина поднялась к обеду. Нетвердо ступила она на берег, на желтые камни мола. Болезненно жмурясь, чувствуя, что ходит и колышется под ногами земля, сжимая виски, она с трудом пошла за Соколовым в город, где на поднимавшейся от моря улице сидели продавцы овощей и раннего винограда, по которому кишмя ползали осы. И, не обращая ни на что внимания, с наслаждением опустилась под первое дерево, прямо на сухую, теплую землю.
На пароход она возвратилась только вечером, когда зажигали огни. Запах парохода, краски и угля показался ей отвратительным. Борясь с тошнотой, закрывая лицо платком, она быстро прошла на ют и молчаливо одна просидела до ночи, с тоской смотря, как колышутся над водою красные и зеленые огни баканов..
А потом произошло все очень просто.
В Константинополе, куда пришли через день, женщина сошла на берег и не вернулась. Соколов, вдруг посеревший, весь день бегал по пароходу, ездил в город. А через день узнали, что она на «Бештау», что там у нее приятель боцман, и она у него в каюте, и что они на днях уходят в Россию. На пароход она пришла на третий день, за вещами. Пришла просто, как приходила раньше, и только холоднее были ее глаза, чаще и нервнее она поправляла прическу. С Соколовым она была молчалива и сдержанна, непоколебимо тверда.
В тот же вечер, сидя за столом, подперев угластую голову, жмуря маленькие карие глазки и шепелявя, Кулаковский говорил Соколову:
— Так-то, браток, не тужи. Выпьем по маленькой...
А Соколов сидел ни койке измятый, светлые его волосы мокро прилипла ко лбу. В серых глазах была тоска.
Тогда же черный веселый лодочник, с глазами, похожими на чернослив, перевез их через залив к берегу. По воде плавали куски размякшего хлеба, множество мелкой рыбешки разбегалось под лодкой, Они сошли в том месте, где каменная набережная круто обрывалась в воду. Рядом грузился почтовый французский пароход, было видно, как быстро поднимаются на воздух и, медленно поворотившись, с грохотом опускаются в трюм тяжелые ящики. Все это матросам было знакомое, как крестьянам знакомо свое поле, и кочегары прошли мимо, взглянув на пароход только мельком. Они прошли набережную, где в больших открытых кофейнях, раздвинув колени, сидели толстые люди в летних костюмах, с тросточками в пухлых руках, с круглыми обтянутыми животами. Кочегары прошли быстро, свернули в одну из боковых узких улиц, и тотчас их накрыл город, как вода накрывает брошенный на дно реки камень.
На углу узкой, вонючей, переполненной суетливой толпою улочки они зашли в знакомое заведение—небольшую комнату с мраморной стойкой и двумя парами столиков. Над входом в заведение красовалась вывеска, изображавшая моряка, танцующего с девушкой, оконные стекла были расписаны скрещёнными разноцветными флагами всевозможных государств и стран. В углу за маленьким столиком сидели музыканты — флейтист и скрипач. У флейтиста была большая бритая голова, из ушей торчала вата. Моряков встретил сам хозяин заведения Лейзер, белолицый рыхлый человек с воспаленными водянистыми глазами. Он приятельски подал кочегарам руку.
Через час кочегары сидели за столиком, допивали водку, отдающую тмином, и Соколов хмелел. К нам подсела женщина с черными как уголь бровями, слушала равнодушно и, положив на стул ноги, жевала серу, выдувая лопавшиеся на губах пузыри. Соколов сидел у стола, подперев кулаком голову, волосы его мокро свисали на лоб. Он был хмелен, бледен, мрачно глядел в одну точку.
Скрипнув зубами, он обхватил хрустнувший в ладони стакан, швырнул осколки на пол.
— Пропадай моя душа! — процедил он сквозь сжатые зубы, смотря на стекавшую с руки кровь.
Лейзер, следивший за ними от своей конторки, привыкший обращаться с гостями, насквозь знавший этих больших детей. положил перо в книгу, подошел к ним и заговорил фамильярно-строго, подделываясь под матросский язык:
— А ну, хлопцы, выметайтесь. У меня благородное за ведение!
— Брысь, чертова кукла! — сказал Кулаковский, грозно отстраняя его рукой.
Весь этот вечер кочегары бродила по узким галатским улицам, где их останавливали женщины, ломано крича вслед. Кулаковский шел упрямо, как бык, локтями раздвигая прохожих.
На пароход они притащились только поутру, растрепанные и хмельные. Два дня Соколов продолжал гулять, а на третий уходили вновь в море. Мимо плыли голубые берега, сновали над темной водою быстрые птицы. С утра Соколов работал внизу, в кочегарке.
В раскрытых топках яростно выло пламя, горячий воздух обвевал шею, голые руки. В обед уже были в открытом море, и, когда кочегары сменились с вахты, над морем по-прежнему подувал свежий ветер, навстречу пароходу вольно катились соленые, высокие, с белою пеною волны.
----------------------------
ТАНАКИНО СЧАСТЬЕ
Это был маленький, сухой, с черными, жестко пробивавшимис на круглой стриженой голове редкими волосами, крепко сбитый, желтолицый человек. Он умел хорошо улыбаться—тогда около его темно-лиловы глаз сборились сухие морщинки—и смешно говорил, цепко размахивая руками, мешая русские, английские и японские слова. Звали его кратко, Танака.
На пароход он поступил в японском порту Кобе, где по пути из Гаваев неделю стоял пароход и матрос ходили на берег знакомиться с маленькими смуглым женщинами, дарившими им на память свои фотографии. Он быстро и сметливо вошел в круг судовой жизни; на работе был ловок, сдержан и молчалив в обиходе—внимателен и чистоплотен; в еде— спартански воздержан.
В кубрике, среди русских, он был одинок. Койку он занимал верхнюю, над непутевым и беспорядочным
Хитрово, и, как у девушки, было опрятно его светло-розовое одеяло. Всякий вечер, после работы, он ловко бегал по палубе на своих деревянных скамеечках-туфлях, долго и старательно мылся в нестерпимо горячей ванне и в кубрик возвращался свежо пахнущий баней, с перекинутым через плечо полотенцем. Он подолгу в одном белье сиживал на койке, подобрав под себя ноги, тихонько покачиваясь, и под белой вязаной рубашкой крепко желтели его руки, короткая шея. Случалось, улучив минуту, к нему подкатывал матрос Хитрово и говорил, шутовски тасуя английские м украинские слова:
— Гив ми уан шиллинг грошей, а я тоби в четверг отгиберую...
Танака, улыбаясь, искал под подушкой портмоне, вынимал и клал в руку Хитрово белую монетку.
— Тенк ю! /1 Благодарю вас (англ.)./ — отвечал Хитрово, принимая монету и выкидывая смешной фортель: — Есть хлопцу на полрюмашки!..
Бывало, с ним пробовали заговаривать по-японски, ломая язык, и всякий раз он морщился, как от зубной боли, отмахивался руками, требовательно говорил:
— Спик, спик /2 Говори, говори (англ.)./ русски! Японски не умей. Спик русски...
Тропики проходили в октябре. днем жарко палило солнце, зелено-палевый недвижно лежал океан. Иногда океан просыпался: стеною проливался над пароходом дождь; свирепо бушевал и ревел, перекидывая через трубу соленые брызги, тайфун. В Коломбо матросы сходили на берег, пили с ледяной водой виски, катались на рикшах. В Джедде в помощь кочегарам, изнемогавшим от зноя, приняли на пароход туземцев. В Александрия матросы и кочегары слонялись по Тартушу, где длиннорукие, черные, пахнувшие касторкою женщины с порогов маленьких домиков цепко срывали с проходивших мужчин фуражки и зазывали матросов на всех языках мира.
В карты начали играть еще в океане. В кубрик по вечерам захаживал боцман — высокий, крепкий эстонец, присаживался бочком на скамейку, и на столе появлялась колода карт. Как водится, играли в «очко», я тогда до позднёго часу в кубрике плавал и колыхался над столом и стрижеными матросскими головами синий табачный дым. Звенели на столе деньги. Те, кто не хотел играть и у кого не было денег, лежали на койках, спали или в одних рубахах выходили па палубу, где чуть подувал теплый ветер, а по темно-синему небу густо и холодно рассыпались звезды.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15