но с благочестивыми видениями этого не сделаешь, и поэтому никто не знает, выглядели ли все эти ангелочки, богоматери и угоднички так, как утверждают люди, которым они являлись.
Что Адольф Шретер имел настоящее видение, это подтвердил еще недавно один старый, седой, как лунь, охотник из Боденвердера, который торгует сейчас в разнос порошком от крыс и мышей и между прочим забрел на берега Рейна. Он зашел на выставку, так как надеялся там расторговаться, и когда увидел картинку, воскликнул: "Да ведь это наш старый барин, прямо как живой, когда рассказывал про двенадцать уток!" Картинку собираются теперь воспроизвести al fresco, с фигурами в человеческий рост для нового зала знаменитых мужей в Ганновере.
Родство с этим человеком причинило моему отцу величайший вред на всю жизнь. Если он собирался занять деньги под свое дворянское слово с обещанием заплатить при первой возможности, то ростовщики, с которыми он имел дело, говорили:
- Очень жаль, но мы не можем вам служить, ведь вы г-н фон Мюнхгаузен. Он поступил на военную службу и однажды в качестве штаб-ротмистра сделал рапорт, действительно казавшийся невероятным; генерал ему не поверил и вследствие этого проиграл битву. Против него начались интриги за интригами; дело было извращено, и он был уволен в отставку с немилостью. Тогда он посвятил себя финансам и открыл тайное средство размножать благородные металлы; он хотел продать его государству, но государство отказалось, и ему было сказано: "Хорошо, хорошо, мы и без того знаем, что вас зовут Мюнхгаузен". Из финансового ведомства его тоже уволили с немилостью за то, что он аферист, как говорилось в приказе об отставке. А что получило государство от этого отказа? Оно принуждено было печатать бумажные деньги.
Но и отец тоже не получил прибыли от своего тайного средства; он не мог его использовать для себя, так как первоначальные расходы были слишком велики для частного лица. Он сватался поочередно к двенадцати девушкам, но
первая сказала, оробев,
вторая - как лев,
третья - едко,
четвертая - метко,
пятая - как кокетка,
шестая - велеречиво,
седьмая - медоточиво,
восьмая - скорометательно кратко,
девятая - взоромечтательно сладко,
десятая - ссороискательно гадко,
одиннадцатая - шаловливо и нежно, но все же, хитро виляя,
двенадцатая - горделиво небрежно и тоже перо вставляя:
- Г-н фон Мюнхгаузен, спасибо за оказанную честь, но ведь вы нас надуваете.
Таким образом все двенадцать кандидаток в мои матери отказали этому бедному человеку только из-за его фамилии и из-за дедушкиной репутации.
Я так и остался бы без матери, если б он потерпел фиаско еще и у тринадцатой; но это была мыслительница, которая находила скрытое значение в книге о дедушкином вранье и истолковала все аллегорически и теософски. Она дала слово моему отцу, но не из любви к нему, как она открыто заявила при обручении, а из уважения к моему деду.
Я не имею права распространяться об этом браке. Он скрывает в себе тайны, которые, в свою очередь, глубоко связаны с другими тайнами моего самого сокровенного "я" и которые последуют за мною в могилу. Одно только скажу вам: брак из уважения к отцу супруга есть для последнего несчастнейший из несчастнейших браков. "Несчастный брак из деликатности" Шредера - сущие пустяки, а "Брак по объявлению" - просто рай по сравнению с браком из уважения (*28).
Барон Феофил фон Мюнхгаузен (так звали человека, которого мир считает моим отцом) всецело отдался серьезным занятиям, после того как ему так не повезло в любви и в жизни. Он сделался большим трезвенником, и за то время, что я был в Боденвердере, улыбнулся при мне всего три раза.
Раннее детство я, по странному сплетению случая, рока и страстей, провел среди животных, а именно среди козьего стада на Эте. Что со мною там было, об этом я поведаю в другой раз, теперь же скажу только, что, по странному сплетению случая, рока и страстей, я прожил отроческие годы в доме отца. С этим человеком (которому я, каковы бы ни были вышеупомянутые таинственные обстоятельства, все же обязан жизнью) я изучал всякую всячину.
Утром: философия, география, алхимия, техника, отечественная история, всеобщая история, физика, математика, статика, гидростатика, аэростатика.
Днем: литература, поэзия, музыка, пластика, драстика, феллопластика.
Вечером: гимнастика, гиппиатрия, медицина, в особенности анатомия, физиология, патология, семиотика, биотика, траволечение.
Ночью: мы репетировали, экспериментировали, диспутировали.
При таком учебном плане я, во всяком случае, мог кой-чему научиться.
- Когда же вы спали? - спросила барышня.
- С четверть часика, когда придется, во время более легких уроков, объяснил г-н фон Мюнхгаузен. - Я был скоросоней, как бывают скороходы. В несколько минут я мог втеснить такое количество сна, какое обыкновенные люди укладывают только в несколько часов. О сне вообще не может быть речи для человека, который хочет быть на высоте своей эпохи, после того, как научные открытия достигли таких размеров. Не только мое образование, но и дух мой, и характер не были оставлены без внимания в Боденвердере. В особенности прививал мне мой так называемый отец сильное моральное отвращение ко лжи, ибо дед расстроил этим пороком наше семейное счастье. Мой так называемый отец придерживался в отношении некоторых вещей собственных принципов и придавал особенно большое значение первым чувственным впечатлениям детства. Каждый воскресный и праздничный день я получал аллегорическую фигуру Истины, выпеченную из пряничного теста с медом, - обнаженную особу с двумя изюминками вместо глаз, с бомбергской сливой вместо носа и солнцем из миндалин на груди. После того как я с наслаждением съедал эту аллегорию, мне неизменно повторяли: "Истина сладка, как медовый пряник". Но если я портил желудок и принужден был принять ревень, мне строжайше говорили: "Это горький напиток лжи".
Правильность этого метода оправдывается на мне. Я действительно получил непреодолимое отвращение ко лжи и могу сказать, что ни одно лживое слово не слетело с моих уст, за исключением разве одного, за которое, впрочем, я тут же горько поплатился. Долго я не мог думать об истине, или об известных истинах без того, чтоб мне не вспоминались медовый пряник, изюмины, миндалины и бамбергские сливы, но все же со временем дух мой возвысился до идеальных представлений.
Что же касается единственной лжи в моей жизни и ее последствий, то дело обстояло так. Сижу я однажды у себя за секретером и занимаюсь серьезным делом. Слуга докладывает, что меня спрашивают.
- Проваливай, - говорю я ему, - меня нет дома.
- Г-на барона нет дома, - говорит он за дверью.
Как только слуга исполнил мое приказание и я услышал, что посетитель ушел, я начинаю чувствовать беспокойство, которое не позволяет мне усидеть за столом; я вскакиваю, меня бросает то в жар, то в холод и вообще мне сильно не по себе. Мне вспоминается ревень моих детских дней и его аллегорическое значение, фантазия вступает в свои неограниченные права, тайные связи между душой и телом начинают действовать все сильнее, все конкретнее растет во мне мысль о ревене, вскоре я с головы до пят пропитываюсь ревенем, природа следует за воображением, недуг прорывается... Остальное вы угадываете сами!
Последствия моей лжи, обусловленные ревенно-аллегорическими воспоминаниями, сказываются с такой силой, что наука робко отступает перед нею. В городе - двадцать четыре врача; все они один за другим навещают болящего. Раздается двадцать четыре мнения, предписывается двадцать четыре разных и противоположных средства. Первый говорит, что это слабость, второй настаивает на гиперестезии, третий на новой форме чахотки. Четвертый предписывает сипапизмы, пятый катаплазмы, шестой припарки, седьмой adstrin gentia, восьмой mitigantia, девятый corro borantia:
- Ипекакуана! - восклицает десятый.
- Нет, гиосциамус! - кричит одиннадцатый.
- Ни то, ни другое, а красный лук, - спокойно говорит двенадцатый; тринадцатый, четырнадцатый, пятнадцатый, шестнадцатый, семнадцатый оперируют, скарифицируют, ампутируют, эвакуируют, трепанируют; номер восемнадцатый установил диагноз верно, девятнадцатый говорит, что с прогнозом скверно, двадцатый дает borax, двадцать первый storax, двадцать второй находит, что всему виною торакс; двадцать третий предлагает мне франконского винца, двадцать четвертый превращает больного в полумертвеца.
Из этого состояния выводит меня один гомеопат при помощи 1/6000000 грана мышьяка.
- Господин доктор, - говорю я, ослабленный двадцатичетырехкратным аллопатическим лечением, - г-н доктор, все это оттого, что я соврал.
- Соврали! - восклицает тот. - В таком случае нет ничего легче, чем вас вылечить.
Вы должны наклеветать, т.е. солгать со злобным намерением, и тогда болезнь моментально пройдет.
Мысль, как молния, пронизывает мне душу.
- В Швабию! - кричу я. - В Штутгарт! Доктор Нахтвехтер - человеколюбец, он будет великодушен и позволит мне некоторое время, до моего выздоровления, сотрудничать в его литературном листке (*29).
Меня укутывают в тюфяки, кладут в карету, и я добираюсь до Штутгарта еле живой. В этот самый момент издатель литературного листка выходит из Палаты, где при обсуждении налога на вино он говорил о бремени, под которым страждет церковь.
- Благородный человек, - говорю я, - вы, чье лицо светится добротой и честностью! Вы - ночной сторож Германии, который всегда трубит, что полночь настала, когда заря взошла! Так-то и так-то обстоит со мной.
Я рассказываю ему всю историю и излагаю свою просьбу.
- Охотно, - говорит Нахтвехтер, - начхать мне на литературу.
Он дает мне инструкции относительно статьи для листка, и я сажусь писать. На первой же странице я чувствую успокоение, на второй уже облегчение, на третьей кровь притекает в жилы, на четвертой ко мне возвращаются силы, на пятой полнеет мой отощавший лик, а после шестой я здоров, как бык; так что мне уже не к чему было писать дальше о книгах и авторах, которым надо было нашить по первое число, и я мог предоставить Нахтвехтеру окончание статьи.
Таким образом, штутгартский литературный листок вылечил меня гомеопатически от губительных последствий лжи. Вероятно, Нахтвехтер не принимал в детстве ревеня или не имел никакого воображения, иначе он давно бы умер от своего листка. Я же остерегусь когда-либо еще погрешать против правды, так как знаю, что Нахтвехтер мне больше не поможет. Он вопит о неблагодарности: я-де, мол, сидел у его очага, он-де оказал мне гостеприимство, как капитан Роландо Жиль Блазу в своей берлоге, а я-де не исполнил своего долга и перестал врать для него, как только выздоровел.
Против этих и подобных обвинений защищает меня одно старое изречение, гласящее:
Связует правда нас, а ложь к раздору тянет.
Коль ты обманешь свет, то свет тебя обманет.
ПЕРЕПИСКА АВТОРА С ПЕРЕПЛЕТЧИКОМ
1. АВТОР ПЕРЕПЛЕТЧИКУ
Любезный г-н переплетчик, что за штуки вы выкидываете в последнее время? Недавно посылаю вам книгу: "Карл Гудков: Философия истории". А вы ставите на обложке: "Философия истории Карла Гуцкова", точно эта книга содержит личную историю автора, в то время как он трактует там о мертвых силах и естественных предпосылках в истории, об абстрактном и конкретном человеке, о мужчине и женщине, о страсти, о государстве, о войне, о переходных эпохах, о революциях и, наконец, о боге, охватывая в своем труде всю область исторического мышления. А сегодня получаю от вас обратно Мемуары Мюнхгаузена и вижу, что вы неправильно вплели первые десять глав, поместив их после глав одиннадцатой - пятнадцатой. Возвращаю вам книгу и прошу переплести ее заново.
Остаюсь с совершенным почтением и т.д.
2. ПЕРЕПЛЕТЧИК АВТОРУ
Ваше высокоблагородие сделали мне горький упрек, который я не могу оставить без ответа. Я слишком давно работаю в своем деле и знаю его вдоль и поперек. Если автор что-нибудь пропуделял, то порядочный переплетчик должен в наше время исправить это каким-нибудь намеком на корешке или где-либо в другом месте.
Сочинители начали писать несколько сумбурно. Молодые люди мало учатся и мало читают, но мы, у которых, так сказать, вся литература проходит под переплетным ножом и которые должны следить за всеми "Новостями для переплетчиков", и, кроме того, проверять эти новости и справа, и слева мы смотрим на вещи шире. Тут надо выручать по мере сил, и нередко удается установить правильный взгляд на книгу, опустив или вставив, в зависимости от обстоятельств, запятую или точку.
В отношении книги Карла Гуцкова я достиг этого, поместив имя автора после заглавия. Ваше высокоблагородие! Я переплетал Шпитлера и Шлецера (*30), "Мысли к философии истории человечества" Гердера прошли у меня под ножом по меньшей мере раз сто, а теперь я часто переплетаю Ранке (*31) - и я говорю вам, эти люди писали такие хорошие, толстые книги, и столько в этих книгах примечаний и цитат, что видно, как автору солоно достались и философия и история; и я уверяю вас, что совершенно невозможно исторически охватить на 305 страницах бога и революцию, и дьявола, и его бабушку, как это сделал Карл Гуцков. Но это вовсе и не входило в его намерения, как видно из предисловия, которое мне пришлось прочесть, так как я должен был подклеить в нем лист. Ведь автор говорит, что не мог использовать для "Философии истории" никаких источников, кроме разве нескольких накаляканных на стенке проклятий скуке или нацарапанных на оконных стеклах бесчисленных девизов с незнакомыми подписями (*32). Если же он все-таки издал эту книгу, сочиненную им, вероятно, для того, чтобы разогнать скуку, то сделал он это исключительно с целью написать историю своих слабых и неудовлетворительных знаний, а потому заглавие "Философия истории Карла Гуцкова", как я вытиснул золотом на корешке, проставлено мною вполне правильно.
Что касается последних глав вашей книги, которые я сделал первыми, то об этом я вам тоже сейчас доложу. Вы опять начали историю Мюнхгаузена в свойственном вам скромном стиле: "В той части Германии, где некогда лежало могущественное княжество Гехелькрам, возвышается плоскогорие, поросшее..." и т.д., затем вы сообщаете о замке и его обитателях и, наконец, постепенно переходите к герою этого рассказа.
Ваше высокоблагородие! Этот стиль мог быть хорош и пригоден во времена Сервантеса, когда читатель любил проникать в рассказ тихо и незаметно, как в зачарованный грот, о котором поют в сказках и где у входа сидит прекрасная эльфа, завлекающая рыцарей дивными звуками в альмандиновое ущелье. Она не трубит ни в трубу, ни в валторну и не делает пиччикато, а держит в руках маленькую золотую лютню и из этой лютни текут звуки, простодушные и наивные, как невинные дети, которые обвивают рыцаря цветочными цепями, и не успевает он опомниться, как уже оплетен и затянут в грот, и вот он стоит в стране чудес, еще не понимая, что покинул реальный мир.
Но сейчас такая магия сладко-пленительного стиля никуда не годится.
Ваше высокоблагородие! В наше время мало трубить в валторну: вы должны ударять в там-там и пускать в ход трещотки, которыми оркестр изображает ружейный огонь во время баталии, или брать фальшивые квинты, или мешать диссонансы с консонансами, чтобы "захватить" читателя, как теперь принято выражаться.
Ваше высокоблагородие! Упорядоченный стиль вышел из моды. Автор, желающий иметь успех, должен писать хаотично: только тогда он достигнет напряжения, которое захватывает у читателей дух и гонит его под хлыстом до последней страницы. Итак, напихать и накидать одно на другое, как льдины во время ледохода, отрицать начисто небо и землю, характеры списать с потолка, и чтоб они не вязались с происшествиями, да вызвездить происшествия, которые бегают без характеров, как собаки без хозяина. Словом: хаос! хаос! хаос! Поверьте мне, ваше высокоблагородие, без хаоса вы в наше время ничего не достигнете.
В отношении вашего Мюнхгаузена я позаботился о вас, сколько мог, и внес некоторую конфузию, чтобы придать рассказу необходимую напряженность. Видите ли, в том виде, в каком сейчас переплетена книга, никто не может угадать, в чем собственно дело, кто такой барон, кто барышня, кто учитель, и где все это происходит? Но если выносливый читатель прогрызся сквозь первые главы, то он прогрызется и дальше, ибо с читателем происходит то же, что с иным зрителем в комедии. Он злится на дрянную пьесу, зевает, лезет из кожи вон от нетерпения и все же не двигается с места, так как он заплатил за вход и ему хочется отсидеть за это свои три часа.
Поэтому я надеюсь, ваше высокоблагородие, что вы откажетесь от намерения переплетать заново эту книгу.
Оставаясь и т.д.
3. АВТОР ПЕРЕПЛЕТЧИКУ
Любезный господин переплетчик, вы меня убедили. Ах, я приму теперь совет в своем ремесле от всякого, даже от вашего подмастерья, если он захочет мне сделать какое-либо предложение по поводу моей новой книги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Что Адольф Шретер имел настоящее видение, это подтвердил еще недавно один старый, седой, как лунь, охотник из Боденвердера, который торгует сейчас в разнос порошком от крыс и мышей и между прочим забрел на берега Рейна. Он зашел на выставку, так как надеялся там расторговаться, и когда увидел картинку, воскликнул: "Да ведь это наш старый барин, прямо как живой, когда рассказывал про двенадцать уток!" Картинку собираются теперь воспроизвести al fresco, с фигурами в человеческий рост для нового зала знаменитых мужей в Ганновере.
Родство с этим человеком причинило моему отцу величайший вред на всю жизнь. Если он собирался занять деньги под свое дворянское слово с обещанием заплатить при первой возможности, то ростовщики, с которыми он имел дело, говорили:
- Очень жаль, но мы не можем вам служить, ведь вы г-н фон Мюнхгаузен. Он поступил на военную службу и однажды в качестве штаб-ротмистра сделал рапорт, действительно казавшийся невероятным; генерал ему не поверил и вследствие этого проиграл битву. Против него начались интриги за интригами; дело было извращено, и он был уволен в отставку с немилостью. Тогда он посвятил себя финансам и открыл тайное средство размножать благородные металлы; он хотел продать его государству, но государство отказалось, и ему было сказано: "Хорошо, хорошо, мы и без того знаем, что вас зовут Мюнхгаузен". Из финансового ведомства его тоже уволили с немилостью за то, что он аферист, как говорилось в приказе об отставке. А что получило государство от этого отказа? Оно принуждено было печатать бумажные деньги.
Но и отец тоже не получил прибыли от своего тайного средства; он не мог его использовать для себя, так как первоначальные расходы были слишком велики для частного лица. Он сватался поочередно к двенадцати девушкам, но
первая сказала, оробев,
вторая - как лев,
третья - едко,
четвертая - метко,
пятая - как кокетка,
шестая - велеречиво,
седьмая - медоточиво,
восьмая - скорометательно кратко,
девятая - взоромечтательно сладко,
десятая - ссороискательно гадко,
одиннадцатая - шаловливо и нежно, но все же, хитро виляя,
двенадцатая - горделиво небрежно и тоже перо вставляя:
- Г-н фон Мюнхгаузен, спасибо за оказанную честь, но ведь вы нас надуваете.
Таким образом все двенадцать кандидаток в мои матери отказали этому бедному человеку только из-за его фамилии и из-за дедушкиной репутации.
Я так и остался бы без матери, если б он потерпел фиаско еще и у тринадцатой; но это была мыслительница, которая находила скрытое значение в книге о дедушкином вранье и истолковала все аллегорически и теософски. Она дала слово моему отцу, но не из любви к нему, как она открыто заявила при обручении, а из уважения к моему деду.
Я не имею права распространяться об этом браке. Он скрывает в себе тайны, которые, в свою очередь, глубоко связаны с другими тайнами моего самого сокровенного "я" и которые последуют за мною в могилу. Одно только скажу вам: брак из уважения к отцу супруга есть для последнего несчастнейший из несчастнейших браков. "Несчастный брак из деликатности" Шредера - сущие пустяки, а "Брак по объявлению" - просто рай по сравнению с браком из уважения (*28).
Барон Феофил фон Мюнхгаузен (так звали человека, которого мир считает моим отцом) всецело отдался серьезным занятиям, после того как ему так не повезло в любви и в жизни. Он сделался большим трезвенником, и за то время, что я был в Боденвердере, улыбнулся при мне всего три раза.
Раннее детство я, по странному сплетению случая, рока и страстей, провел среди животных, а именно среди козьего стада на Эте. Что со мною там было, об этом я поведаю в другой раз, теперь же скажу только, что, по странному сплетению случая, рока и страстей, я прожил отроческие годы в доме отца. С этим человеком (которому я, каковы бы ни были вышеупомянутые таинственные обстоятельства, все же обязан жизнью) я изучал всякую всячину.
Утром: философия, география, алхимия, техника, отечественная история, всеобщая история, физика, математика, статика, гидростатика, аэростатика.
Днем: литература, поэзия, музыка, пластика, драстика, феллопластика.
Вечером: гимнастика, гиппиатрия, медицина, в особенности анатомия, физиология, патология, семиотика, биотика, траволечение.
Ночью: мы репетировали, экспериментировали, диспутировали.
При таком учебном плане я, во всяком случае, мог кой-чему научиться.
- Когда же вы спали? - спросила барышня.
- С четверть часика, когда придется, во время более легких уроков, объяснил г-н фон Мюнхгаузен. - Я был скоросоней, как бывают скороходы. В несколько минут я мог втеснить такое количество сна, какое обыкновенные люди укладывают только в несколько часов. О сне вообще не может быть речи для человека, который хочет быть на высоте своей эпохи, после того, как научные открытия достигли таких размеров. Не только мое образование, но и дух мой, и характер не были оставлены без внимания в Боденвердере. В особенности прививал мне мой так называемый отец сильное моральное отвращение ко лжи, ибо дед расстроил этим пороком наше семейное счастье. Мой так называемый отец придерживался в отношении некоторых вещей собственных принципов и придавал особенно большое значение первым чувственным впечатлениям детства. Каждый воскресный и праздничный день я получал аллегорическую фигуру Истины, выпеченную из пряничного теста с медом, - обнаженную особу с двумя изюминками вместо глаз, с бомбергской сливой вместо носа и солнцем из миндалин на груди. После того как я с наслаждением съедал эту аллегорию, мне неизменно повторяли: "Истина сладка, как медовый пряник". Но если я портил желудок и принужден был принять ревень, мне строжайше говорили: "Это горький напиток лжи".
Правильность этого метода оправдывается на мне. Я действительно получил непреодолимое отвращение ко лжи и могу сказать, что ни одно лживое слово не слетело с моих уст, за исключением разве одного, за которое, впрочем, я тут же горько поплатился. Долго я не мог думать об истине, или об известных истинах без того, чтоб мне не вспоминались медовый пряник, изюмины, миндалины и бамбергские сливы, но все же со временем дух мой возвысился до идеальных представлений.
Что же касается единственной лжи в моей жизни и ее последствий, то дело обстояло так. Сижу я однажды у себя за секретером и занимаюсь серьезным делом. Слуга докладывает, что меня спрашивают.
- Проваливай, - говорю я ему, - меня нет дома.
- Г-на барона нет дома, - говорит он за дверью.
Как только слуга исполнил мое приказание и я услышал, что посетитель ушел, я начинаю чувствовать беспокойство, которое не позволяет мне усидеть за столом; я вскакиваю, меня бросает то в жар, то в холод и вообще мне сильно не по себе. Мне вспоминается ревень моих детских дней и его аллегорическое значение, фантазия вступает в свои неограниченные права, тайные связи между душой и телом начинают действовать все сильнее, все конкретнее растет во мне мысль о ревене, вскоре я с головы до пят пропитываюсь ревенем, природа следует за воображением, недуг прорывается... Остальное вы угадываете сами!
Последствия моей лжи, обусловленные ревенно-аллегорическими воспоминаниями, сказываются с такой силой, что наука робко отступает перед нею. В городе - двадцать четыре врача; все они один за другим навещают болящего. Раздается двадцать четыре мнения, предписывается двадцать четыре разных и противоположных средства. Первый говорит, что это слабость, второй настаивает на гиперестезии, третий на новой форме чахотки. Четвертый предписывает сипапизмы, пятый катаплазмы, шестой припарки, седьмой adstrin gentia, восьмой mitigantia, девятый corro borantia:
- Ипекакуана! - восклицает десятый.
- Нет, гиосциамус! - кричит одиннадцатый.
- Ни то, ни другое, а красный лук, - спокойно говорит двенадцатый; тринадцатый, четырнадцатый, пятнадцатый, шестнадцатый, семнадцатый оперируют, скарифицируют, ампутируют, эвакуируют, трепанируют; номер восемнадцатый установил диагноз верно, девятнадцатый говорит, что с прогнозом скверно, двадцатый дает borax, двадцать первый storax, двадцать второй находит, что всему виною торакс; двадцать третий предлагает мне франконского винца, двадцать четвертый превращает больного в полумертвеца.
Из этого состояния выводит меня один гомеопат при помощи 1/6000000 грана мышьяка.
- Господин доктор, - говорю я, ослабленный двадцатичетырехкратным аллопатическим лечением, - г-н доктор, все это оттого, что я соврал.
- Соврали! - восклицает тот. - В таком случае нет ничего легче, чем вас вылечить.
Вы должны наклеветать, т.е. солгать со злобным намерением, и тогда болезнь моментально пройдет.
Мысль, как молния, пронизывает мне душу.
- В Швабию! - кричу я. - В Штутгарт! Доктор Нахтвехтер - человеколюбец, он будет великодушен и позволит мне некоторое время, до моего выздоровления, сотрудничать в его литературном листке (*29).
Меня укутывают в тюфяки, кладут в карету, и я добираюсь до Штутгарта еле живой. В этот самый момент издатель литературного листка выходит из Палаты, где при обсуждении налога на вино он говорил о бремени, под которым страждет церковь.
- Благородный человек, - говорю я, - вы, чье лицо светится добротой и честностью! Вы - ночной сторож Германии, который всегда трубит, что полночь настала, когда заря взошла! Так-то и так-то обстоит со мной.
Я рассказываю ему всю историю и излагаю свою просьбу.
- Охотно, - говорит Нахтвехтер, - начхать мне на литературу.
Он дает мне инструкции относительно статьи для листка, и я сажусь писать. На первой же странице я чувствую успокоение, на второй уже облегчение, на третьей кровь притекает в жилы, на четвертой ко мне возвращаются силы, на пятой полнеет мой отощавший лик, а после шестой я здоров, как бык; так что мне уже не к чему было писать дальше о книгах и авторах, которым надо было нашить по первое число, и я мог предоставить Нахтвехтеру окончание статьи.
Таким образом, штутгартский литературный листок вылечил меня гомеопатически от губительных последствий лжи. Вероятно, Нахтвехтер не принимал в детстве ревеня или не имел никакого воображения, иначе он давно бы умер от своего листка. Я же остерегусь когда-либо еще погрешать против правды, так как знаю, что Нахтвехтер мне больше не поможет. Он вопит о неблагодарности: я-де, мол, сидел у его очага, он-де оказал мне гостеприимство, как капитан Роландо Жиль Блазу в своей берлоге, а я-де не исполнил своего долга и перестал врать для него, как только выздоровел.
Против этих и подобных обвинений защищает меня одно старое изречение, гласящее:
Связует правда нас, а ложь к раздору тянет.
Коль ты обманешь свет, то свет тебя обманет.
ПЕРЕПИСКА АВТОРА С ПЕРЕПЛЕТЧИКОМ
1. АВТОР ПЕРЕПЛЕТЧИКУ
Любезный г-н переплетчик, что за штуки вы выкидываете в последнее время? Недавно посылаю вам книгу: "Карл Гудков: Философия истории". А вы ставите на обложке: "Философия истории Карла Гуцкова", точно эта книга содержит личную историю автора, в то время как он трактует там о мертвых силах и естественных предпосылках в истории, об абстрактном и конкретном человеке, о мужчине и женщине, о страсти, о государстве, о войне, о переходных эпохах, о революциях и, наконец, о боге, охватывая в своем труде всю область исторического мышления. А сегодня получаю от вас обратно Мемуары Мюнхгаузена и вижу, что вы неправильно вплели первые десять глав, поместив их после глав одиннадцатой - пятнадцатой. Возвращаю вам книгу и прошу переплести ее заново.
Остаюсь с совершенным почтением и т.д.
2. ПЕРЕПЛЕТЧИК АВТОРУ
Ваше высокоблагородие сделали мне горький упрек, который я не могу оставить без ответа. Я слишком давно работаю в своем деле и знаю его вдоль и поперек. Если автор что-нибудь пропуделял, то порядочный переплетчик должен в наше время исправить это каким-нибудь намеком на корешке или где-либо в другом месте.
Сочинители начали писать несколько сумбурно. Молодые люди мало учатся и мало читают, но мы, у которых, так сказать, вся литература проходит под переплетным ножом и которые должны следить за всеми "Новостями для переплетчиков", и, кроме того, проверять эти новости и справа, и слева мы смотрим на вещи шире. Тут надо выручать по мере сил, и нередко удается установить правильный взгляд на книгу, опустив или вставив, в зависимости от обстоятельств, запятую или точку.
В отношении книги Карла Гуцкова я достиг этого, поместив имя автора после заглавия. Ваше высокоблагородие! Я переплетал Шпитлера и Шлецера (*30), "Мысли к философии истории человечества" Гердера прошли у меня под ножом по меньшей мере раз сто, а теперь я часто переплетаю Ранке (*31) - и я говорю вам, эти люди писали такие хорошие, толстые книги, и столько в этих книгах примечаний и цитат, что видно, как автору солоно достались и философия и история; и я уверяю вас, что совершенно невозможно исторически охватить на 305 страницах бога и революцию, и дьявола, и его бабушку, как это сделал Карл Гуцков. Но это вовсе и не входило в его намерения, как видно из предисловия, которое мне пришлось прочесть, так как я должен был подклеить в нем лист. Ведь автор говорит, что не мог использовать для "Философии истории" никаких источников, кроме разве нескольких накаляканных на стенке проклятий скуке или нацарапанных на оконных стеклах бесчисленных девизов с незнакомыми подписями (*32). Если же он все-таки издал эту книгу, сочиненную им, вероятно, для того, чтобы разогнать скуку, то сделал он это исключительно с целью написать историю своих слабых и неудовлетворительных знаний, а потому заглавие "Философия истории Карла Гуцкова", как я вытиснул золотом на корешке, проставлено мною вполне правильно.
Что касается последних глав вашей книги, которые я сделал первыми, то об этом я вам тоже сейчас доложу. Вы опять начали историю Мюнхгаузена в свойственном вам скромном стиле: "В той части Германии, где некогда лежало могущественное княжество Гехелькрам, возвышается плоскогорие, поросшее..." и т.д., затем вы сообщаете о замке и его обитателях и, наконец, постепенно переходите к герою этого рассказа.
Ваше высокоблагородие! Этот стиль мог быть хорош и пригоден во времена Сервантеса, когда читатель любил проникать в рассказ тихо и незаметно, как в зачарованный грот, о котором поют в сказках и где у входа сидит прекрасная эльфа, завлекающая рыцарей дивными звуками в альмандиновое ущелье. Она не трубит ни в трубу, ни в валторну и не делает пиччикато, а держит в руках маленькую золотую лютню и из этой лютни текут звуки, простодушные и наивные, как невинные дети, которые обвивают рыцаря цветочными цепями, и не успевает он опомниться, как уже оплетен и затянут в грот, и вот он стоит в стране чудес, еще не понимая, что покинул реальный мир.
Но сейчас такая магия сладко-пленительного стиля никуда не годится.
Ваше высокоблагородие! В наше время мало трубить в валторну: вы должны ударять в там-там и пускать в ход трещотки, которыми оркестр изображает ружейный огонь во время баталии, или брать фальшивые квинты, или мешать диссонансы с консонансами, чтобы "захватить" читателя, как теперь принято выражаться.
Ваше высокоблагородие! Упорядоченный стиль вышел из моды. Автор, желающий иметь успех, должен писать хаотично: только тогда он достигнет напряжения, которое захватывает у читателей дух и гонит его под хлыстом до последней страницы. Итак, напихать и накидать одно на другое, как льдины во время ледохода, отрицать начисто небо и землю, характеры списать с потолка, и чтоб они не вязались с происшествиями, да вызвездить происшествия, которые бегают без характеров, как собаки без хозяина. Словом: хаос! хаос! хаос! Поверьте мне, ваше высокоблагородие, без хаоса вы в наше время ничего не достигнете.
В отношении вашего Мюнхгаузена я позаботился о вас, сколько мог, и внес некоторую конфузию, чтобы придать рассказу необходимую напряженность. Видите ли, в том виде, в каком сейчас переплетена книга, никто не может угадать, в чем собственно дело, кто такой барон, кто барышня, кто учитель, и где все это происходит? Но если выносливый читатель прогрызся сквозь первые главы, то он прогрызется и дальше, ибо с читателем происходит то же, что с иным зрителем в комедии. Он злится на дрянную пьесу, зевает, лезет из кожи вон от нетерпения и все же не двигается с места, так как он заплатил за вход и ему хочется отсидеть за это свои три часа.
Поэтому я надеюсь, ваше высокоблагородие, что вы откажетесь от намерения переплетать заново эту книгу.
Оставаясь и т.д.
3. АВТОР ПЕРЕПЛЕТЧИКУ
Любезный господин переплетчик, вы меня убедили. Ах, я приму теперь совет в своем ремесле от всякого, даже от вашего подмастерья, если он захочет мне сделать какое-либо предложение по поводу моей новой книги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44