темные волосы над высоким лбом растрепаны, и ростом он, кажется, чуть ниже меня. А лицо красивое, хотя и усталое.
- Поздравляю, Женя! И смотри будь на высоте. Ни пуха тебе, ни пера.
- Спасибо, Геннадий Василич! - произнес парень, принимая билет.
- Какое спасибо! Не спасибо, а к черту надо говорить! - рассмеялся секретарь. - Пусть все у тебя хорошо будет. Не рискуй только зря.
- Спасибо, Геннадий Василич, - повторил парень и пообещал: - Не буду!
Как только парень повернулся к выходу, я протолкался к столу:
- Геннадий Василич, у меня тоже такое дело... с билетом.
- Подожди, подожди, сейчас, - пообещал Геннадий Васильевич. - Вот отпущу людей - и поговорим.
Пожилой, явно не комсомольского вида человек оттолкнул меня от стола и положил перед секретарем огромный, с неестественно длинным стволом револьвер:
- Вот, Геннадий Василич, обещал вам давеча.
- Это что же за музей, дядя Вася! И даже дарственная надпись? Блюхера? - удивился секретарь.
- Я с музеем этим всю гражданскую прошел, - не без обиды сказал владелец диковинного револьвера.
- Ну гражданскую, дядя Вася, это когда было, - Геннадий Васильевич с любопытством рассматривал оружие. - При царе Горохе такой пушкой...
- Кому давно, а кому и недавно. Вам-то, молодым, при царе Горохе, а нам - словно вчера это было. Берите, берите, Геннадий Василич, не пожалеете. Работает справно, и опять же удобно - с патронами просто. Проверял. Девятнадцать лет хранил как положено.
- Возьму, возьму. Не обижайся, дядя Вася, - согласился секретарь.
Он долго еще разговаривал с обступившими его людьми, несколько раз отрывался к телефону, уходил из кабинета и возвращался, потом вновь брал телефонную трубку:
- А сволочей надо расстреливать! Слышишь, расстреливать на месте!.. Как это "не могу"? Ну не можешь, тогда передай военному патрулю...
Отвернувшись к окну, я смотрел на пустынные улицы, по которым изредка проносились военные машины с бойцами и ящиками снарядов, с минометами и легкими пушками на прицепе.
Не забыл ли про меня Геннадий Васильевич? Когда у стола секретаря осталось поменьше народу, я вобрал в себя воздух и опять протиснулся вперед:
- Вы обещали...
- Да-да... Сейчас... - сказал Геннадий Васильевич. - Слушаю тебя. Подождите, ребята, а то человек давно ждет. Так, говори.
Я объяснил, зачем пришел в райком.
- А почему такая спешка? - спросил Геннадий Васильевич. - Ты что, уезжаешь?
Я хотел сказать, что да, уезжаю, но вдруг, неожиданно для самого себя, соврал:
- На фронт ухожу, и вот...
- По чьему направлению? По нашему?
Кажется, я покраснел. Сейчас меня уличат во лжи. Но идти на попятную я уже не мог:
- Нет, я с па... я с отцом ухожу...
И черт меня дернул, чуть не сказал "с папой"!
- Хорошо, сейчас посмотрим, - пообещал Геннадий Васильевич, подошел к двери и попросил: - Позовите-ка мне Светову!
Пришла девушка. Секретарь райкома поручил ей найти мое личное дело и принести ему. А я старался не смотреть в сторону секретаря, чтоб не выдать себя.
Наконец мое дело нашли, и Геннадий Васильевич стал читать его.
- Ну что ж. Видно, придется удовлетворить вашу просьбу, - сказал он почему-то очень официально, переходя на "вы". Потом, как мне показалось, внимательно посмотрел на меня и спросил: - Двадцать шестого, значит?
- Что двадцать шестого?
- Рождения.
- Да, двадцать шестого, - заметно заикаясь, сказал я.
- Лидочка, - обратился он к девушке, принесшей дело. - Пожалуйста, оформите товарищу карточку и билет и принесите на подпись. Да, и вставьте его в сегодняшний утренний протокол бюро.
Я жалел, что соврал. Ведь не скажи я секретарю райкома об уходе на фронт, я мог бы тут же действительно попроситься в армию или в партизаны. Сейчас на моих глазах направляли таких же комсомольцев, как я, и даже ростом меньше. А я получу комсомольский билет и удеру из Москвы как последний трус! Брошу работу в типографии - нужную, интересную работу - и поеду в безопасное место?
Я уже представлял, как рабочие типографии, которые сегодня рыли со мной траншеи на Чистых прудах, залегли с оружием на московских улицах и отбивают атаки немцев. Они бьются насмерть, защищая каждый дом и каждый метр московской земли, а я в это время качу с мамой и папой в глубокий тыл, где все тихо и спокойно. Нечего сказать, хорош комсомолец!
Нет, я не пойду сейчас за расчетом. И никуда не поеду, хотя бы меня заставили силой! В крайнем случае, скажу, что меня не отпускают с работы. И правда, меня могли не отпустить. В нашем ротационном цехе остались только женщины да старики. Теперь каждый человек дорог.
Меня позвали сначала проверить правильность заполнения учетной карточки, затем опять к Геннадию Васильевичу.
- Ну что ж, принимай билет. Поздравляю, - сказал секретарь райкома. Подожди, подожди! Надо поговорить. Здесь, знаешь, не дадут. Пойдем-ка куда-нибудь. Поищем место потише.
Ничего не понимая, я вышел вслед за Геннадием Васильевичем. Кто-то бежал за нами, о чем-то просил секретаря, дергал его за телогрейку.
- Братцы, подождите. Сейчас вернусь, сию минуту, - обещал Геннадий Васильевич.
Потом мы приоткрывали двери разных комнат - всюду были люди - и шли дальше.
Проходя мимо двери с табличкой "для мужчин", Геннадий Васильевич пошутил:
- Хоть сюда! Кстати, подожди малость. Даже этого некогда.
Наконец мы нашли пустую комнатушку, забитую старыми транспарантами.
- Царство завхоза, - сказал Геннадий Васильевич. - К слову, сидел человек среди этой наглядной агитации, а оказался подлецом. Вот и так бывает. Понимаешь? Садись.
Я кивнул и сел в промятое кожаное кресло.
- Нет, не понимаешь! - всерьез сказал он. - Теперь, ладно, о другом. Зачем соврал? Ведь соврал? По глазам твоим сразу увидел - соврал.
- Как? - попробовал оправдаться я.
- Не темни! Некогда! Насчет фронта соврал? С папой или, как потом поправился, с отцом? Соврал? Только по-честному, по-комсомольски...
Что я мог сказать? Я молчал.
- В типографии работаешь?
- Ага.
- Так вот. - Геннадий Васильевич встал. - Билет мы тебе дали. И, думаю, правильно. Если бы не сегодня пришел, не дали бы. Сегодняшний день запомни. Ты москвич? Коренной?
- Я всегда в Москве, и родители...
- Раз москвич, тем более, - сказал Геннадий Васильевич. - На всю жизнь запомни шестнадцатое октября сорок первого. А врать больше не надо. Договорились?
Когда я прибежал во двор, мать и Николай Степанович вытаскивали из машины чемоданы.
- Где это тебя носило? А ну помоги! - набросилась на меня мать.
- Как? - не понял я. - Обратно?
- Да, обратно. Папа только что звонил, сказал - можно разгружаться. Он сейчас приедет.
На радостях я схватил сразу два чемодана - наш и Николая Степановича.
- Что ты делаешь! - воскликнула мать. - У тебя же будет грыжа!
- Ничего, я сам!.. А я комсомольский билет получил!
- Видишь, как все хорошо, - сказал Николай Степанович.
Мать поздравила меня и, когда мы уже шли по лестнице, вспомнила:
- Да, тебе звонила какая-то девочка, кажется Наташа, и просила передать привет. Она уезжает на фронт. Кто это? Я что-то не помню...
Наташа? На фронт? Я поставил чемоданы на площадке.
- Когда?
- Она ничего не сказала. Кто это?
- Так, одна знакомая...
Что я еще мог сказать? Я никогда не рассказывал о ней.
Дома у Наташи не было телефона, и я решил сразу же поехать, на Пятницкую. Вдруг успею? На работу звонить бессмысленно - уже шестой час.
Перетаскав вещи и отпустив машину, я заикнулся:
- Мне надо съездить по одному делу... На час, не больше.
Тут я вспомнил, что трамваи и метро не работают. Значит, придется идти пешком. А как же через мост? Говорили, что через мосты не пускают.
- Как знаешь, - сказала мать. - Только не задерживайся. Папа скоро приедет. Побудь хоть с ним сегодня. Вдруг он ненадолго?
На всякий случай я покрутил радио:
- Все еще не работает?
Мать отрицательно покачала головой.
И тут, не успел я выйти из комнаты, радио неожиданно заработало. Передавали вечернюю сводку, потом зазвучала музыка.
Это хорошо! Значит, самое опасное миновало.
- А сводка, ты знаешь, плохая, - заметила мать.
- Все равно Москву никогда не сдадут!
- Дай бог...
Я вышел на улицу. Радио гремело над всей Москвой. И трамваи, которые не ходили почти весь день, снова уже ползли по улицам. И открылись двери метро. А мосты через Москву-реку, хотя и охранялись, свободно пропускали пешеходов и транспорт. Засветились огни светофоров. Возле них появились милиционеры. И пешеходы уже не шли вразнобой, как попало. А днем... Днем люди переходили улицы где вздумается - даже на самой суровой, в смысле милицейских правил, площади Дзержинского.
Я едва втиснулся в трамвай.
Мне трудно было угадать, что произошло, но я чувствовал: есть какой-то перелом.
И вот только Наташа! Неужели она действительно уходит на фронт и я не застану ее дома?
Наташино окно было темным, как и все окна, прикрытые маскировочными шторами.
- Их никого нету, - сообщила мне соседка по квартире, открывшая дверь, - Ксения Павловна провожать пошла дочку.
- А куда?
- Вот чего не знаю, того не знаю. Собрали вещички и отправились.
Мог ли я думать, что ложь, явная ложь моя в райкоме комсомола, обернется правдой! А может быть, это вовсе и не ложь была, а предчувствие того, что должно совершиться?
Как бы мне хотелось сейчас хоть на минуту увидеть Геннадия Васильевича.
"Я действительно иду с отцом на фронт, - сказал бы я. - Я не врал. Вот!"
Но времени не было ни минуты. Даже на то, чтобы позвонить в райком по телефону.
А на фронт я иду! Иду! Иду!
Скольких усилий стоило это мне!
- Но ведь отец-то меня берет! - Я умышленно стал называть папу отцом. Так выглядело серьезнее.
- В самом деле, Лена, - подтвердил отец. - Не в бирюльки играем. Немец под Москвой. Почему это должно касаться нас меньше, чем всех?.. И учти, он уже не маленький. Сколько мне было лет, когда гражданская началась? Помнишь?
- Вечно ты - "я", "я", "я"!
- Я не о себе, а о нем. Большой! Вон, комсомольский билет получил.
Мать плакала, умоляла, опять плакала, потом кричала на меня, и все-таки я не сдался. Не сдался, пересилил жалость к ней и настоял на своем. Может быть, я даже уговорил ее? Так мне казалось.
Сейчас она провожала нас уже без слез, как и положено провожать на фронт в трудную минуту.
- Ничего, все будет в порядке, - шепнул отец, когда мать выбежала за чем-то на кухню.
Как все мальчишки, я больше был привязан к отцу, чем к матери. Я реже видел отца и до войны, и особенно теперь - в войну, но мы всегда находили с ним общий язык и в больших делах и в малых. Особенно я гордился тем, что отец порой доверял мне такие тайны, которые не доверял даже матери.
Утром на сборном пункте, когда нам выдавали старые учебные и осоавиахимовские винтовки и противогазы, я спросил отца:
- А что же все-таки было шестнадцатого? Почему все мосты заминировали и ты сказал, чтоб вещи погрузить в машину? Что мы, правда, уехать должны были?
Отец мой не отличался многословием. Он выглядел старше своих тридцати семи лет, был он в меру лысоват и морщинист и вечно заморочен, как говорила мать. Она шутила (а может быть, и не шутила?), что лысеет он от обилия поклонниц, а преждевременно гробит себя - работой. Отец обычно в таких случаях отмалчивался.
- Значит, так было нужно, - сказал отец.
- А ты?
- Хорошо, раз уж взял тебя с собой, могу сказать, но не для болтовни. Учти это! Если бы немцы вошли в Москву, я бы взорвал склады... Вот какая штука.
Отец взял меня с собой в особый батальон, который был сформирован из оставшихся в Москве работников наркоматов, или, как говорили, из партийно-хозяйственного актива. Взял сам и отстаивал перед каким-то высшим начальством, когда пытались возражать. Даже прибавил мне год.
- Я за него отвечаю целиком и полностью. Парень не маленький.
В прошлом отец многие годы числился в комсоставе запаса, каждое лето проходил переподготовку, и потому его сразу же назначили помощником начальника штаба батальона - ПНШ.
Нас не обмундировали. Кто как пришел на сборный пункт, тот так и стал в строй. Больше всего было телогреек, подпоясанных сверху ремнями, ватных штанов, кирзовых сапог и шапок-ушанок - разных цветов и достоинств. Возраст бойцов и командиров батальона тоже колебался от шестнадцати-семнадцати, если считать меня (я уже уверовал, что мне шестнадцать!) и еще нескольких ребят, и кончая пятьюдесятью.
Мы двинулись пешком по Ленинградскому шоссе в начале десятого утра. Я знал Ленинградское шоссе с далекого довоенного детства - знал по ипподрому и стадиону "Динамо", по водной станции и Химкинскому речному вокзалу, по Тушинскому аэродрому в дни авиационных праздников и по деревне Щукино, куда мы не раз ездили купаться на канал в душные московские летние дни. И, может быть, именно поэтому как-то не верилось, что мы идем сейчас по такому знакомому и мирному шоссе на фронт, идем пешком, поскольку этот фронт близок.
- Ну как ты, жив? - Отец отстал от головы колонны и подошел ко мне.
- Жив! А что?
- А ведь знаешь, какая штука! Не в первый раз я вот так шагаю, сказал он, - по этому пути. Как там у вас в школе: повторение пройденного?
- И я много раз...
- Я не о том, - перебил меня отец. - В семнадцатом, в дни революции. Отца провожал. Потом в девятнадцатом, в гражданскую, сам. И вот...
Отец! Странно, но никогда прежде я не гордился им. Наоборот, мне всегда казалось, что мой отец слишком обычный. Он ходил на службу, вечно был занят там какими-то непонятными хозяйственными делами, порой кипятился, а чаще отмалчивался...
И вот сейчас мой отец идет рядом с нашей колонной, и к его словам, к его командам прислушиваются все. Мой отец, который писал когда-то хорошие стихи, хотя их, кроме матери, видно, никто не читал. Мой отец, который участвовал в гражданской войне (мне, как и Геннадию Васильевичу, казалась она очень далекой, но, может быть, прав - я помнил разговор в райкоме старый владелец револьвера?), о чем я почему-то никогда не спрашивал его. Мой отец, который никогда не выезжал из Москвы дальше Шатуры, который редко бывал дома, которого я прежде почти не видел. Мой отец, который с трудом вырывался летом в отпуск, чтобы не столько побыть со мной, а отоспаться - он вечно не высыпался.
Как я дорожу им сейчас, моим отцом!
Оружие наше не блистало, а патронов к нему почти не было. Командиры получили сомнительной новизны пистолеты, а мы - незаряженные винтовки. Патронами нас обещали оснастить на месте.
Зато впереди нашего батальона развевалось знамя - настоящее красное знамя с золотым наконечником на древке и с надписью: "Победителям в социалистическом соревновании работников Наркомтяжпрома".
Ленинградское шоссе ощетинилось окопами, стальными ежами, зенитными батареями, солдатскими походными кухнями, которые дымили среди голых деревьев на пожелтевшей осенней траве газонов.
Мы шли на фронт, а рядом с нами ехали полупустые троллейбусы неуклюжие, мирные, довоенные, с голубыми боками и белыми табличками своих обычных гражданских маршрутов. И все это как-то не вязалось: Ленинградское шоссе - и линия обороны, троллейбусы - и мы, идущие на фронт.
Мимо нас проходили военные машины с техникой, снаряжением и бойцами не такими, как мы, полуштатскими, а настоящими красноармейцами, и мы завидовали им. И все же мы радовались, что не одни в этом большом движении к фронту.
Я уже слышал от отца, что несколько дней назад, тринадцатого октября, состоялся партийный актив Москвы, обсуждавший вопрос: "О текущем моменте". Все, что движется сейчас по Ленинградскому шоссе в сторону фронта, и мы, идущие пешком в ту же сторону, - это, наверно, выполнение решений актива. А ведь это сила.
Трижды в день мы слушали вести с фронта. Может быть, они и не радовали нас, и в самом деле приятного в них не было. Суровые, тяжелые вести! Но после шестнадцатого октября они воспринимались иначе, чем до шестнадцатого октября. Если и не произошло пока ощутимого перелома под Москвой, то самое страшное миновало, осталось позади.
Может быть, поэтому люди, шагавшие рядом со мной в походном строю, а почти все они были старше меня на восемь, десять, пятнадцать, а то и на двадцать пять лет, - люди сугубо штатские, люди интеллигентных профессий и должностей, бодрились. Шутили по-солдатски просто, иногда с обнаженной грубинкой на тему, что вот-де троллейбусы едут пустые, а мы топаем пешком, и что снаряжение у нас примитивное даже с точки зрения Александра Невского, и уж коль скоро оно таково, то неплохо бы снабдить нас обычными кинжалами и штыками.
- Все будет, - серьезно говорил отец, уже не только мне, а и всем бойцам нашего батальона.
- Все будет, нас не будет, - пошутил мой сосед - для меня старичок, плановик наркомата, который всю дорогу клял Гитлера и еще кого-то... Можно подумать, что он Наполеон! - возмущался старичок, подтягивая на плече свою винтовку без патронов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
- Поздравляю, Женя! И смотри будь на высоте. Ни пуха тебе, ни пера.
- Спасибо, Геннадий Василич! - произнес парень, принимая билет.
- Какое спасибо! Не спасибо, а к черту надо говорить! - рассмеялся секретарь. - Пусть все у тебя хорошо будет. Не рискуй только зря.
- Спасибо, Геннадий Василич, - повторил парень и пообещал: - Не буду!
Как только парень повернулся к выходу, я протолкался к столу:
- Геннадий Василич, у меня тоже такое дело... с билетом.
- Подожди, подожди, сейчас, - пообещал Геннадий Васильевич. - Вот отпущу людей - и поговорим.
Пожилой, явно не комсомольского вида человек оттолкнул меня от стола и положил перед секретарем огромный, с неестественно длинным стволом револьвер:
- Вот, Геннадий Василич, обещал вам давеча.
- Это что же за музей, дядя Вася! И даже дарственная надпись? Блюхера? - удивился секретарь.
- Я с музеем этим всю гражданскую прошел, - не без обиды сказал владелец диковинного револьвера.
- Ну гражданскую, дядя Вася, это когда было, - Геннадий Васильевич с любопытством рассматривал оружие. - При царе Горохе такой пушкой...
- Кому давно, а кому и недавно. Вам-то, молодым, при царе Горохе, а нам - словно вчера это было. Берите, берите, Геннадий Василич, не пожалеете. Работает справно, и опять же удобно - с патронами просто. Проверял. Девятнадцать лет хранил как положено.
- Возьму, возьму. Не обижайся, дядя Вася, - согласился секретарь.
Он долго еще разговаривал с обступившими его людьми, несколько раз отрывался к телефону, уходил из кабинета и возвращался, потом вновь брал телефонную трубку:
- А сволочей надо расстреливать! Слышишь, расстреливать на месте!.. Как это "не могу"? Ну не можешь, тогда передай военному патрулю...
Отвернувшись к окну, я смотрел на пустынные улицы, по которым изредка проносились военные машины с бойцами и ящиками снарядов, с минометами и легкими пушками на прицепе.
Не забыл ли про меня Геннадий Васильевич? Когда у стола секретаря осталось поменьше народу, я вобрал в себя воздух и опять протиснулся вперед:
- Вы обещали...
- Да-да... Сейчас... - сказал Геннадий Васильевич. - Слушаю тебя. Подождите, ребята, а то человек давно ждет. Так, говори.
Я объяснил, зачем пришел в райком.
- А почему такая спешка? - спросил Геннадий Васильевич. - Ты что, уезжаешь?
Я хотел сказать, что да, уезжаю, но вдруг, неожиданно для самого себя, соврал:
- На фронт ухожу, и вот...
- По чьему направлению? По нашему?
Кажется, я покраснел. Сейчас меня уличат во лжи. Но идти на попятную я уже не мог:
- Нет, я с па... я с отцом ухожу...
И черт меня дернул, чуть не сказал "с папой"!
- Хорошо, сейчас посмотрим, - пообещал Геннадий Васильевич, подошел к двери и попросил: - Позовите-ка мне Светову!
Пришла девушка. Секретарь райкома поручил ей найти мое личное дело и принести ему. А я старался не смотреть в сторону секретаря, чтоб не выдать себя.
Наконец мое дело нашли, и Геннадий Васильевич стал читать его.
- Ну что ж. Видно, придется удовлетворить вашу просьбу, - сказал он почему-то очень официально, переходя на "вы". Потом, как мне показалось, внимательно посмотрел на меня и спросил: - Двадцать шестого, значит?
- Что двадцать шестого?
- Рождения.
- Да, двадцать шестого, - заметно заикаясь, сказал я.
- Лидочка, - обратился он к девушке, принесшей дело. - Пожалуйста, оформите товарищу карточку и билет и принесите на подпись. Да, и вставьте его в сегодняшний утренний протокол бюро.
Я жалел, что соврал. Ведь не скажи я секретарю райкома об уходе на фронт, я мог бы тут же действительно попроситься в армию или в партизаны. Сейчас на моих глазах направляли таких же комсомольцев, как я, и даже ростом меньше. А я получу комсомольский билет и удеру из Москвы как последний трус! Брошу работу в типографии - нужную, интересную работу - и поеду в безопасное место?
Я уже представлял, как рабочие типографии, которые сегодня рыли со мной траншеи на Чистых прудах, залегли с оружием на московских улицах и отбивают атаки немцев. Они бьются насмерть, защищая каждый дом и каждый метр московской земли, а я в это время качу с мамой и папой в глубокий тыл, где все тихо и спокойно. Нечего сказать, хорош комсомолец!
Нет, я не пойду сейчас за расчетом. И никуда не поеду, хотя бы меня заставили силой! В крайнем случае, скажу, что меня не отпускают с работы. И правда, меня могли не отпустить. В нашем ротационном цехе остались только женщины да старики. Теперь каждый человек дорог.
Меня позвали сначала проверить правильность заполнения учетной карточки, затем опять к Геннадию Васильевичу.
- Ну что ж, принимай билет. Поздравляю, - сказал секретарь райкома. Подожди, подожди! Надо поговорить. Здесь, знаешь, не дадут. Пойдем-ка куда-нибудь. Поищем место потише.
Ничего не понимая, я вышел вслед за Геннадием Васильевичем. Кто-то бежал за нами, о чем-то просил секретаря, дергал его за телогрейку.
- Братцы, подождите. Сейчас вернусь, сию минуту, - обещал Геннадий Васильевич.
Потом мы приоткрывали двери разных комнат - всюду были люди - и шли дальше.
Проходя мимо двери с табличкой "для мужчин", Геннадий Васильевич пошутил:
- Хоть сюда! Кстати, подожди малость. Даже этого некогда.
Наконец мы нашли пустую комнатушку, забитую старыми транспарантами.
- Царство завхоза, - сказал Геннадий Васильевич. - К слову, сидел человек среди этой наглядной агитации, а оказался подлецом. Вот и так бывает. Понимаешь? Садись.
Я кивнул и сел в промятое кожаное кресло.
- Нет, не понимаешь! - всерьез сказал он. - Теперь, ладно, о другом. Зачем соврал? Ведь соврал? По глазам твоим сразу увидел - соврал.
- Как? - попробовал оправдаться я.
- Не темни! Некогда! Насчет фронта соврал? С папой или, как потом поправился, с отцом? Соврал? Только по-честному, по-комсомольски...
Что я мог сказать? Я молчал.
- В типографии работаешь?
- Ага.
- Так вот. - Геннадий Васильевич встал. - Билет мы тебе дали. И, думаю, правильно. Если бы не сегодня пришел, не дали бы. Сегодняшний день запомни. Ты москвич? Коренной?
- Я всегда в Москве, и родители...
- Раз москвич, тем более, - сказал Геннадий Васильевич. - На всю жизнь запомни шестнадцатое октября сорок первого. А врать больше не надо. Договорились?
Когда я прибежал во двор, мать и Николай Степанович вытаскивали из машины чемоданы.
- Где это тебя носило? А ну помоги! - набросилась на меня мать.
- Как? - не понял я. - Обратно?
- Да, обратно. Папа только что звонил, сказал - можно разгружаться. Он сейчас приедет.
На радостях я схватил сразу два чемодана - наш и Николая Степановича.
- Что ты делаешь! - воскликнула мать. - У тебя же будет грыжа!
- Ничего, я сам!.. А я комсомольский билет получил!
- Видишь, как все хорошо, - сказал Николай Степанович.
Мать поздравила меня и, когда мы уже шли по лестнице, вспомнила:
- Да, тебе звонила какая-то девочка, кажется Наташа, и просила передать привет. Она уезжает на фронт. Кто это? Я что-то не помню...
Наташа? На фронт? Я поставил чемоданы на площадке.
- Когда?
- Она ничего не сказала. Кто это?
- Так, одна знакомая...
Что я еще мог сказать? Я никогда не рассказывал о ней.
Дома у Наташи не было телефона, и я решил сразу же поехать, на Пятницкую. Вдруг успею? На работу звонить бессмысленно - уже шестой час.
Перетаскав вещи и отпустив машину, я заикнулся:
- Мне надо съездить по одному делу... На час, не больше.
Тут я вспомнил, что трамваи и метро не работают. Значит, придется идти пешком. А как же через мост? Говорили, что через мосты не пускают.
- Как знаешь, - сказала мать. - Только не задерживайся. Папа скоро приедет. Побудь хоть с ним сегодня. Вдруг он ненадолго?
На всякий случай я покрутил радио:
- Все еще не работает?
Мать отрицательно покачала головой.
И тут, не успел я выйти из комнаты, радио неожиданно заработало. Передавали вечернюю сводку, потом зазвучала музыка.
Это хорошо! Значит, самое опасное миновало.
- А сводка, ты знаешь, плохая, - заметила мать.
- Все равно Москву никогда не сдадут!
- Дай бог...
Я вышел на улицу. Радио гремело над всей Москвой. И трамваи, которые не ходили почти весь день, снова уже ползли по улицам. И открылись двери метро. А мосты через Москву-реку, хотя и охранялись, свободно пропускали пешеходов и транспорт. Засветились огни светофоров. Возле них появились милиционеры. И пешеходы уже не шли вразнобой, как попало. А днем... Днем люди переходили улицы где вздумается - даже на самой суровой, в смысле милицейских правил, площади Дзержинского.
Я едва втиснулся в трамвай.
Мне трудно было угадать, что произошло, но я чувствовал: есть какой-то перелом.
И вот только Наташа! Неужели она действительно уходит на фронт и я не застану ее дома?
Наташино окно было темным, как и все окна, прикрытые маскировочными шторами.
- Их никого нету, - сообщила мне соседка по квартире, открывшая дверь, - Ксения Павловна провожать пошла дочку.
- А куда?
- Вот чего не знаю, того не знаю. Собрали вещички и отправились.
Мог ли я думать, что ложь, явная ложь моя в райкоме комсомола, обернется правдой! А может быть, это вовсе и не ложь была, а предчувствие того, что должно совершиться?
Как бы мне хотелось сейчас хоть на минуту увидеть Геннадия Васильевича.
"Я действительно иду с отцом на фронт, - сказал бы я. - Я не врал. Вот!"
Но времени не было ни минуты. Даже на то, чтобы позвонить в райком по телефону.
А на фронт я иду! Иду! Иду!
Скольких усилий стоило это мне!
- Но ведь отец-то меня берет! - Я умышленно стал называть папу отцом. Так выглядело серьезнее.
- В самом деле, Лена, - подтвердил отец. - Не в бирюльки играем. Немец под Москвой. Почему это должно касаться нас меньше, чем всех?.. И учти, он уже не маленький. Сколько мне было лет, когда гражданская началась? Помнишь?
- Вечно ты - "я", "я", "я"!
- Я не о себе, а о нем. Большой! Вон, комсомольский билет получил.
Мать плакала, умоляла, опять плакала, потом кричала на меня, и все-таки я не сдался. Не сдался, пересилил жалость к ней и настоял на своем. Может быть, я даже уговорил ее? Так мне казалось.
Сейчас она провожала нас уже без слез, как и положено провожать на фронт в трудную минуту.
- Ничего, все будет в порядке, - шепнул отец, когда мать выбежала за чем-то на кухню.
Как все мальчишки, я больше был привязан к отцу, чем к матери. Я реже видел отца и до войны, и особенно теперь - в войну, но мы всегда находили с ним общий язык и в больших делах и в малых. Особенно я гордился тем, что отец порой доверял мне такие тайны, которые не доверял даже матери.
Утром на сборном пункте, когда нам выдавали старые учебные и осоавиахимовские винтовки и противогазы, я спросил отца:
- А что же все-таки было шестнадцатого? Почему все мосты заминировали и ты сказал, чтоб вещи погрузить в машину? Что мы, правда, уехать должны были?
Отец мой не отличался многословием. Он выглядел старше своих тридцати семи лет, был он в меру лысоват и морщинист и вечно заморочен, как говорила мать. Она шутила (а может быть, и не шутила?), что лысеет он от обилия поклонниц, а преждевременно гробит себя - работой. Отец обычно в таких случаях отмалчивался.
- Значит, так было нужно, - сказал отец.
- А ты?
- Хорошо, раз уж взял тебя с собой, могу сказать, но не для болтовни. Учти это! Если бы немцы вошли в Москву, я бы взорвал склады... Вот какая штука.
Отец взял меня с собой в особый батальон, который был сформирован из оставшихся в Москве работников наркоматов, или, как говорили, из партийно-хозяйственного актива. Взял сам и отстаивал перед каким-то высшим начальством, когда пытались возражать. Даже прибавил мне год.
- Я за него отвечаю целиком и полностью. Парень не маленький.
В прошлом отец многие годы числился в комсоставе запаса, каждое лето проходил переподготовку, и потому его сразу же назначили помощником начальника штаба батальона - ПНШ.
Нас не обмундировали. Кто как пришел на сборный пункт, тот так и стал в строй. Больше всего было телогреек, подпоясанных сверху ремнями, ватных штанов, кирзовых сапог и шапок-ушанок - разных цветов и достоинств. Возраст бойцов и командиров батальона тоже колебался от шестнадцати-семнадцати, если считать меня (я уже уверовал, что мне шестнадцать!) и еще нескольких ребят, и кончая пятьюдесятью.
Мы двинулись пешком по Ленинградскому шоссе в начале десятого утра. Я знал Ленинградское шоссе с далекого довоенного детства - знал по ипподрому и стадиону "Динамо", по водной станции и Химкинскому речному вокзалу, по Тушинскому аэродрому в дни авиационных праздников и по деревне Щукино, куда мы не раз ездили купаться на канал в душные московские летние дни. И, может быть, именно поэтому как-то не верилось, что мы идем сейчас по такому знакомому и мирному шоссе на фронт, идем пешком, поскольку этот фронт близок.
- Ну как ты, жив? - Отец отстал от головы колонны и подошел ко мне.
- Жив! А что?
- А ведь знаешь, какая штука! Не в первый раз я вот так шагаю, сказал он, - по этому пути. Как там у вас в школе: повторение пройденного?
- И я много раз...
- Я не о том, - перебил меня отец. - В семнадцатом, в дни революции. Отца провожал. Потом в девятнадцатом, в гражданскую, сам. И вот...
Отец! Странно, но никогда прежде я не гордился им. Наоборот, мне всегда казалось, что мой отец слишком обычный. Он ходил на службу, вечно был занят там какими-то непонятными хозяйственными делами, порой кипятился, а чаще отмалчивался...
И вот сейчас мой отец идет рядом с нашей колонной, и к его словам, к его командам прислушиваются все. Мой отец, который писал когда-то хорошие стихи, хотя их, кроме матери, видно, никто не читал. Мой отец, который участвовал в гражданской войне (мне, как и Геннадию Васильевичу, казалась она очень далекой, но, может быть, прав - я помнил разговор в райкоме старый владелец револьвера?), о чем я почему-то никогда не спрашивал его. Мой отец, который никогда не выезжал из Москвы дальше Шатуры, который редко бывал дома, которого я прежде почти не видел. Мой отец, который с трудом вырывался летом в отпуск, чтобы не столько побыть со мной, а отоспаться - он вечно не высыпался.
Как я дорожу им сейчас, моим отцом!
Оружие наше не блистало, а патронов к нему почти не было. Командиры получили сомнительной новизны пистолеты, а мы - незаряженные винтовки. Патронами нас обещали оснастить на месте.
Зато впереди нашего батальона развевалось знамя - настоящее красное знамя с золотым наконечником на древке и с надписью: "Победителям в социалистическом соревновании работников Наркомтяжпрома".
Ленинградское шоссе ощетинилось окопами, стальными ежами, зенитными батареями, солдатскими походными кухнями, которые дымили среди голых деревьев на пожелтевшей осенней траве газонов.
Мы шли на фронт, а рядом с нами ехали полупустые троллейбусы неуклюжие, мирные, довоенные, с голубыми боками и белыми табличками своих обычных гражданских маршрутов. И все это как-то не вязалось: Ленинградское шоссе - и линия обороны, троллейбусы - и мы, идущие на фронт.
Мимо нас проходили военные машины с техникой, снаряжением и бойцами не такими, как мы, полуштатскими, а настоящими красноармейцами, и мы завидовали им. И все же мы радовались, что не одни в этом большом движении к фронту.
Я уже слышал от отца, что несколько дней назад, тринадцатого октября, состоялся партийный актив Москвы, обсуждавший вопрос: "О текущем моменте". Все, что движется сейчас по Ленинградскому шоссе в сторону фронта, и мы, идущие пешком в ту же сторону, - это, наверно, выполнение решений актива. А ведь это сила.
Трижды в день мы слушали вести с фронта. Может быть, они и не радовали нас, и в самом деле приятного в них не было. Суровые, тяжелые вести! Но после шестнадцатого октября они воспринимались иначе, чем до шестнадцатого октября. Если и не произошло пока ощутимого перелома под Москвой, то самое страшное миновало, осталось позади.
Может быть, поэтому люди, шагавшие рядом со мной в походном строю, а почти все они были старше меня на восемь, десять, пятнадцать, а то и на двадцать пять лет, - люди сугубо штатские, люди интеллигентных профессий и должностей, бодрились. Шутили по-солдатски просто, иногда с обнаженной грубинкой на тему, что вот-де троллейбусы едут пустые, а мы топаем пешком, и что снаряжение у нас примитивное даже с точки зрения Александра Невского, и уж коль скоро оно таково, то неплохо бы снабдить нас обычными кинжалами и штыками.
- Все будет, - серьезно говорил отец, уже не только мне, а и всем бойцам нашего батальона.
- Все будет, нас не будет, - пошутил мой сосед - для меня старичок, плановик наркомата, который всю дорогу клял Гитлера и еще кого-то... Можно подумать, что он Наполеон! - возмущался старичок, подтягивая на плече свою винтовку без патронов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28