Припекало солнце, по голубому небу плыли мирные, нежные облака. На большом двухэтажном здании мы без труда разобрали надпись: "Bursa Gimnazyjna"*.
_______________
* Гимназия (польск.).
- Забавно, как во времена Помяловского, - сказал Саша. - Бурса!
Оказалось, что мы совершили почти круг по улицам города и вышли туда же, откуда начали свое путешествие, - к вокзалу. Кухня дымила вовсю, пахло обедом. Но только пахло.
- Гуляйте, славяне. Гуляйте. Еще полчасика. Зато обед будет особый с фронтовой нормой, - обрадовали нас.
Про фронтовую норму - сто граммов водки, а сейчас, по зимним временам, - сто пятьдесят граммов, мы уже слышали, но не думали, что они ждут нас здесь, в Лежайске.
- Значит, недалеко, раз водку будут давать, - обрадовался Володя не то близости фронта, не то обещанной норме.
- Пошли и правда погуляем. Центра мы так и не видели, - подтвердил Саша.
Пошли к центру, хотя и не знали, где он находится. Ориентировались по высокой макушке костела, которая хорошо была видна со всех сторон.
- Где костел, там и центр, - пояснил Саша. - Пошли!
Саше я привык верить с первого слова. Он много знал, и, может быть, я даже завидовал ему.
- Веди, Иван Сусанин, - согласился Володя.
Каких все-таки разных людей собрала война. Вот Саша - умный, тактичный и честный в суждениях. Не будь войны, мы, возможно, так и не познакомились бы друг с другом, хотя и ходили в один Дом пионеров. Выросли бы, разошлись в разные стороны и никогда бы не встретились. А сейчас дружим, хотя я вовсе не такой, как Саша.
В первый год нашей службы в армии Саша больше всех отсидел на "губе" и наряды вне очереди получал чаще других. И не из-за себя. Саша вступал в любой спор и разговор, когда ему что-то казалось несправедливым. Придрался сержант или старшина к курсанту, придрался ни за что, - Саша тут как тут. Приказ командира - закон, но для Саши эта формула существовала только в одном понимании: справедливый закон. И нередко было так, что тот, кого защищал Саша, отделывался простым замечанием, а Саша, вступившийся за него, шел на "губу" или отправлялся чистить уборную - самое незавидное дело. И все же постепенно Саша завоевал авторитет. Как раз тем завоевал, что был прям и честен и не боялся оставаться таким всегда и во всех обстоятельствах. Он стал даже комсоргом.
И у Володи был авторитет. Его любили за простоту и балагурство, за силу и... не знаю, за что еще.
А я? Я тоже немало отсидел на гауптвахте и тоже получал наряды вне очереди, а потом стал приличным курсантом, но не обладал и долей того авторитета, который был у Саши. А если и был у меня сейчас какой-то авторитет, то он - часть Сашиного. Все знали, что мы дружим, и дружим крепко. Одни шутили: "Три мушкетера!" Другие: "Святая троица!"
И с Сашей, и с Володей я чувствовал себя легко и просто.
А впрочем, разве только с ними? Я не представлял себя сейчас не только без Саши и Володи, но и без Шукурбека, без Макаки - Вити Петрова, без других ребят, с которыми свела нас война.
Пожалуй, раньше я никогда не присматривался так к людям. Люди были разными, и я принимал их всегда такими, какие они есть. Но, может быть, именно теперь я подумал, что разные люди - это разные человеческие качества внутри каждого человека. Наверно, нет людей целиком хороших или целиком плохих. В каждом человеке есть и хорошее, и плохое, и всякое. И уже от самого человека, если он - человек и умеет управлять собой, зависит, какие качества в нем берут верх...
Звуки траурного марша мы услышали издали, не успев дойти до центра города. Марш был знакомый с детства, когда по Москве еще ходили похоронные процессии - могучие белые катафалки и белые лошади с траурными попонами. Когда-то мальчишками мы бегали за этими процессиями и порой сопровождали их через весь город до крематория или кладбища.
- Хоронят кого-то. Пойдем посмотрим, - предложил Володя.
Мы действительно бросились на звуки музыки, как это делали четыре-пять лет назад в Москве.
- Марш-то шопеновский, - сказал на ходу Саша. - Может, кого из поляков?..
- А почему ты считаешь, что шопеновский?
Я не знал, что этот марш шопеновский, и вообще не предполагал, что Шопен писал траурные марши, но признаться Саше в своей музыкальной серости не решился.
Мы спешили и вскоре оказались на площади возле костела. Хоронили не поляка, хотя за полуторкой с открытыми бортами, на которой без гроба на хвойных ветках лежал покойник, вслед за военным оркестром шли рядом с нашими командирами польские офицеры и многие поляки в штатском. Лица покойника я издали не разглядел, но форму на нем увидел. На медленно двигающейся машине лежал наш офицер, с крутым белым лбом и темными волосами. Ветерок развевал его волосы, и шедшая рядом девушка в гимнастерке несколько раз поправляла их рукой.
Процессия осторожно огибала скверик, где по кучам свежевырытого песка угадывалась открытая могила.
Когда мы подошли ближе, машина остановилась у входа в сквер.
Звуки марша стихли. Вдруг над площадью зазвучала необыкновенная мелодия. Я никогда еще не слышал такой музыки и невольно обернулся в сторону костела. Это был не оркестр, а какой-то один могучий инструмент, изливавший величественную скорбную мелодию. Казалось, что поет само здание костела - высокое, темное, загадочное в своей одинокой недосягаемости. Тоскливые и одновременно торжествующие, раздирающие душу и успокаивающие, нежные и громовые звуки вырывались из дверей и окон костела, гремели где-то под его сводами и потом заполняли площадь.
- Это Польша провожает капитана Смирнова, - сказал на чистом русском языке, обращаясь к нашему полковнику, польский офицер. - Жители Лежайска никогда его не забудут.
- Да, - тихо согласился полковник, - Геннадий Васильевич много сделал и для нас и для вас. Как говорится, всем бы нам так...
Геннадий Васильевич! Меня словно подтолкнул кто-то вперед. Я протиснулся к машине и через плечи стоявших впереди офицеров и штатских увидел лицо покойника. Неужели это был он, Геннадий Васильевич, секретарь нашего райкома комсомола, вручавший мне в октябре сорок первого комсомольский билет? Он! Конечно, он!
Как же это? Я не знал никаких подробностей о гибели капитана Смирнова и вообще ничего не знал о Геннадии Васильевиче. Три года - это много, а на войне - очень много. Он, отправлявший на фронт других, теперь погиб сам, и вот его хоронят на далекой польской земле, и над ним стоят офицеры, русские и поляки.
Когда смолк орган, полковник сказал несколько прощальных слов. Потом сняли тело Геннадия Васильевича с машины и осторожно положили на край неглубокой могилы. Кто-то тихо произнес:
- Прощай, Гена!
Потом я заметил девушку в гимнастерке, которую видел несколькими минутами раньше. Она склонилась над Геннадием Васильевичем и опять поправила его волосы. Сейчас я видел лишь ее руки - правую на лице капитана и левую со стиснутой ушанкой.
Я не мог рассмотреть ее лица, скрытого чужими спинами, но невольно подумал о том, кто она. Вероятно, жена... А может, сестра... Ведь бывает же так на фронте.
Мужчины подняли тело капитана и опустили его в могилу, и в ту же минуту девушка быстро направилась мимо меня к выходу из скверика. Она словно бежала от самого страшного - от первых комьев песка и земли, которыми сейчас засыплют Геннадия Васильевича.
Я увидел орден Красной Звезды на ее гимнастерке и погоны младшего лейтенанта и только потом - лицо. Оно промелькнуло передо мной на какую-то секунду - такое, каким я знал его всегда. Высокий лоб и большие, будто удивленные глаза, тонкий нос и пухлые губы. И еще - чуть испуганное, чужое...
"Наташа!" Я побежал за ней и только тут сообразил, что она же меня не слышит, не может слышать, потому что я только хочу выкрикнуть ее имя и никак не могу.
- Наташа!
Это была она и одновременно не она. Я никогда не видел ее в форме такой взрослой и совсем чужой.
- Наташа!
Она безразлично обернулась.
А над площадью за моей спиной гремел ружейный салют и оркестр исполнял гимн.
Над могилой уже вырос песчаный холм, и солдаты вкапывали в песок не очень ровную фанерную пирамидку с белой некрашеной звездочкой.
Через час, может, чуть позже мы сидели с Сашей и Володей около нашей машины. На земле стояли котелки с супом.
- Не надо так огорчаться! - просил Саша. - Прошу тебя, не надо! Да, а я письмо получил только что. Смотри, у меня братишка родился - Игорек. Правда, хорошее имя?
- Хорошее, - согласился я.
- А тебе не было письма, - некстати добавил Саша. - Впрочем, что это я...
- Брось! - советовал Володя. - Подумаешь! Сколько раз говорил тебе. Мало ли таких на свете! Сами побегут!
- А любовь? - спросил Саша.
- Ха-ха! Любовь! Выдумки все это. Писатели напридумали, а вы, ребятки, поверили...
- Ты циник, Володя! - сказал Саша. - Противно...
- Да брось ты!
Все наши ушли в баню, кроме хозвзвода. Лейтенант Соколов разрешил нам прийти позже. На обед мы опоздали, но почему-то никто нас не ругал. Или Саша объяснил что-то Соколову, или Шукурбек с Макакой, или Володя.
Я чуть захмелел от выпитой водки. В голове шумело, и есть не хотелось. Водка была гадкая, с запахом сивухи и бензина. Хорошо хоть, что нам выдали табак. Я закурил.
Володя побежал с котелком за вторым. Его почему-то долго не было, и вдруг он появился с кашей и бутылкой - не нашей, украшенной яркой цветной этикеткой:
- Давай еще!
- Откуда это? - спросил Саша.
- Неважно откуда. Давай, - предложил Володя, наливая мне в кружку густую сиропообразную желтую жидкость. - Сменял. На часы сменял. И тебе давай, Сашок. Ругаешь меня, а я вот о вас забочусь.
Сам Володя выпил полную кружку и налил себе еще, пока мы с Сашей дожевывали второе.
- Пьющие составляют не самую худшую часть человечества, - сказал Володя, - видимо желая развеселить меня. - И не надо ни о чем думать! наконец добавил он, видя, что я не пью.
А я в этот момент ни о чем уже не думал. Мне было тепло, хотя погода хмурилась. Моросил мелкий осенний дождь, и дул пронизывающий ветер. Над городом повис низкий густой туман, пахнущий сыростью и хвоей. Все напоминало что-то далекое, детское: деревню, утреннюю реку, росистые луговины, костры в ночном. На минуту я вспомнил Наташу, но не сегодняшнюю, а прежнюю - в коричневом платье, в котором она ходила со мной на Утесова...
Вечером я сказал Саше:
- И все-таки мы с ней встретимся. Она сама сказала...
А зачем?
Как все просто было прежде, когда мы не видели друг друга и я ждал от нее писем, и писал ей сам... Придуманная любовь... Тогда можно было верить, фантазировать о чем-то несбыточном...
Теперь я все знаю. Геннадия Васильевича уже нет, но любовь незнакомая мне, взрослая ее любовь к нему осталась. Это была та любовь, о которой она мне писала. И в которую я, по наивности своей, не верил. Я писал ей: "Все равно... Люблю все равно..." А может быть, это... Может, я просто выдумал, внушил себе то, чего не было, и достаточно сейчас выкинуть это, несуществующее, из головы, как все пройдет?
Детство я отвергал сейчас начисто. Дом пионеров, конфеты, мороженое, совместные хождения по Москве. Смешно! Разве тогда мне не нравились другие девчонки? Нравились, но я никогда не говорил им об этом. Не говорил потому, что мне казалось, они не поверили бы мне. А она? Она тоже не верила, но слушала меня - то шутя, то серьезно.
И знаю ли я, что такое любовь? Где я видел ее? Может, прав Володя! Впрочем, знаю, конечно, знаю. Мать моя любила отца. И отец любил мать. Как же все это было у них? Любила, любил... Они просто были вместе по утрам и вечерам, и по выходным дням, и во время отпуска, но не всегда, а когда их отпуска совпадали. Они разговаривали, ссорились, спорили о чем-то, иногда целовались, но ведь на то они - мать и отец. Что же еще я знаю о любви? Павка Корчагин любил. В такое время, а все же была любовь! Любовь - что же это в самом деле, если разобраться всерьез, по-взрослому? Ведь мы теперь взрослые... Я читал о ней, но это была любовь необыкновенная, книжная. И еще я видел любовь в кино. Но кино это кино. В кино и Чапаев был, и Максим, и мальчишки из фильма "Мы из Кронштадта", и пограничники, и разведчики из "Высокой награды", и "Ошибки инженера Кочина", и летчики из "Мужества" и "Истребителей" - все это было мечтой, но несбыточной. Разве я мог бы когда-нибудь стать таким, как люди в этих фильмах?..
В бане было жарко, шумно и туманно, как на улице. Шумели ребята повизгивали, плескались водой, откровенно баловались, как школьники. И только тихий Саша молчаливо мылил голову, мылил долго и упрямо, словно обдумывал что-то серьезное. Подошел Володя, хлопнул его по спине, и Саша вздрогнул, но посмотрел в мою сторону, а не на Володю:
- Мойся, а я тебе спину потру. Хорошо?
Пройдет много лет, окончится война, и я узнаю о Геннадии Васильевиче Смирнове то, чего не знал сейчас. Узнаю, как в памятный день шестнадцатого октября сорок первого года Геннадий Васильевич, или просто Гена - как буду называть его потом, через десять лет после смерти, - ушел в партизанский отряд. В тот день, когда он вручал мне комсомольский билет, когда он уличил меня во лжи, когда... Когда я не знал, что секретарь райкома комсомола, с которым мы сидели в комнате завхоза, заставленной "наглядной агитацией", который мне говорил: "Не темни! Никогда!" - через час или другой сам уйдет туда, где труднее трудного. Я узнаю, что он отлично владел немецким, которому с детства учил его отец, окончивший в далекие времена "Петропауле шуле" - немецкую школу в Старосадском переулке. Я увижу его фотографии - многие и разные: вот он под Москвой, в телогрейке и с автоматом; в тверских болотах среди друзей-партизан; под Сталинградом, с погонами старшего лейтенанта; и на Курской дуге, в немецкой офицерской форме; в освобожденном Киеве и оккупированном Львове и последнюю - снятую в Лежайске, там, где он погиб...
Я узнаю, как под Москвой Смирнов поджег и взорвал штаб немецкой пехотной дивизии вместе со всеми его обитателями: как "служил" в дни курской битвы в штабе командующего второй немецкой танковой армией генерал-полковника фон Шмидта и получил лично от него план наступления; как в суматохе отхода фашистских войск из Киева он привез к своим оберштурмбанфюрера СС; как во Львове один уничтожил отряд бандеровцев; как во время боев за Лежайск он с помощью самих же немцев пустил под откос вражеский эшелон; как в том же Лежайске, уже освобожденном, он погиб от руки провокатора...
Я прочту его письма - совсем мальчишеские, которые уже не будут волновать меня своей нежностью к той, кому они адресованы. Старые, пожелтевшие, с помарками военной цензуры письма - они добавят мне то, чего я не знал пока о Геннадии Васильевиче, который был мне сейчас и дорог, и неприятен, даже покойный...
По сторонам стоял сосновый саженый лес. Ровный, довольно чистый, с тонкими длинными деревьями, тянущимися в небо. Казалось, что каждое дерево старается опередить соседнее, вытянуться как можно выше. Вытянуться, выжить, достичь зенита. Чего бы ему это не стоило! Каждое дерево - само по себе. И хотя их много, их вместе никак не назовешь лесом. Парад сосен одинаковых, скучных, будто нарисованных.
И лишь на опушке стояла одна березка. Чахлая, кургузая, мать-одиночка. И все же очень родная, своя, русская, до слез милая.
Ты стоишь, красивая и русая,
С шапкой нерасчесанных кудрей.
Ты такая, как и наша русская,
На далекой родине моей.
Только лишь задумчивей, печальнее,
Грусти сокровенной не тая,
Словно и тебя судьба случайная
Занесла в далекие края...
Стихи бормотались сами собой.
Но и она, одна эта березка, - не лес...
Лес это лес. Смешанный, сосновый, ореховый, дубовый, осиновый, березовый, еловый. С полянами и оврагами, буреломами и просеками, кочками и ручейками, зарослями кустарника и болотами. Лес это лес. Мы знали с детства наши леса, и, хотя у каждого был свой лес, не похожий на любой другой, в них было что-то общее - манящее, могучее, бескрайнее. По лесам можно бродить и плутать, там можно купаться в лесных речках и загорать, собирать ягоды и грибы, рвать цветы и пить березовый сок, щелкать орехи и грызть дикие яблоки, охотиться и валяться в высокой траве. Лес кормит и нежит, согревает и охлаждает, лечит и пьянит. Даже лес возле нашей школы под Ногинском и гороховецкие леса, в которых мы провели не самые лучшие полтора года своей жизни, - это леса. Их не смогли испортить ни солдатские землянки, ни строевые плацы, ни площадки для физкультурных занятий, ни бараки складов и гаражи.
И вот он, лес, по которому мы идем сейчас. Ни кустика, ни сухой травинки - одни сосны ровными рядами и вылизанные междурядья.
- Остановка в лесу, - сказал майор Катонин.
- Парк какой-то! - заметил Соколов.
- Как питомник. Совсем как питомник, - добавил Шукурбек.
- По-моему, ничего, только редкий, - произнес Саша.
- Ну и лесок! Насквозь дырявый, - пошутил старший лейтенант Буньков.
За лесом тянулись поля - голые, почти не прикрытые снегом и такие же дырявые, как этот лес.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
_______________
* Гимназия (польск.).
- Забавно, как во времена Помяловского, - сказал Саша. - Бурса!
Оказалось, что мы совершили почти круг по улицам города и вышли туда же, откуда начали свое путешествие, - к вокзалу. Кухня дымила вовсю, пахло обедом. Но только пахло.
- Гуляйте, славяне. Гуляйте. Еще полчасика. Зато обед будет особый с фронтовой нормой, - обрадовали нас.
Про фронтовую норму - сто граммов водки, а сейчас, по зимним временам, - сто пятьдесят граммов, мы уже слышали, но не думали, что они ждут нас здесь, в Лежайске.
- Значит, недалеко, раз водку будут давать, - обрадовался Володя не то близости фронта, не то обещанной норме.
- Пошли и правда погуляем. Центра мы так и не видели, - подтвердил Саша.
Пошли к центру, хотя и не знали, где он находится. Ориентировались по высокой макушке костела, которая хорошо была видна со всех сторон.
- Где костел, там и центр, - пояснил Саша. - Пошли!
Саше я привык верить с первого слова. Он много знал, и, может быть, я даже завидовал ему.
- Веди, Иван Сусанин, - согласился Володя.
Каких все-таки разных людей собрала война. Вот Саша - умный, тактичный и честный в суждениях. Не будь войны, мы, возможно, так и не познакомились бы друг с другом, хотя и ходили в один Дом пионеров. Выросли бы, разошлись в разные стороны и никогда бы не встретились. А сейчас дружим, хотя я вовсе не такой, как Саша.
В первый год нашей службы в армии Саша больше всех отсидел на "губе" и наряды вне очереди получал чаще других. И не из-за себя. Саша вступал в любой спор и разговор, когда ему что-то казалось несправедливым. Придрался сержант или старшина к курсанту, придрался ни за что, - Саша тут как тут. Приказ командира - закон, но для Саши эта формула существовала только в одном понимании: справедливый закон. И нередко было так, что тот, кого защищал Саша, отделывался простым замечанием, а Саша, вступившийся за него, шел на "губу" или отправлялся чистить уборную - самое незавидное дело. И все же постепенно Саша завоевал авторитет. Как раз тем завоевал, что был прям и честен и не боялся оставаться таким всегда и во всех обстоятельствах. Он стал даже комсоргом.
И у Володи был авторитет. Его любили за простоту и балагурство, за силу и... не знаю, за что еще.
А я? Я тоже немало отсидел на гауптвахте и тоже получал наряды вне очереди, а потом стал приличным курсантом, но не обладал и долей того авторитета, который был у Саши. А если и был у меня сейчас какой-то авторитет, то он - часть Сашиного. Все знали, что мы дружим, и дружим крепко. Одни шутили: "Три мушкетера!" Другие: "Святая троица!"
И с Сашей, и с Володей я чувствовал себя легко и просто.
А впрочем, разве только с ними? Я не представлял себя сейчас не только без Саши и Володи, но и без Шукурбека, без Макаки - Вити Петрова, без других ребят, с которыми свела нас война.
Пожалуй, раньше я никогда не присматривался так к людям. Люди были разными, и я принимал их всегда такими, какие они есть. Но, может быть, именно теперь я подумал, что разные люди - это разные человеческие качества внутри каждого человека. Наверно, нет людей целиком хороших или целиком плохих. В каждом человеке есть и хорошее, и плохое, и всякое. И уже от самого человека, если он - человек и умеет управлять собой, зависит, какие качества в нем берут верх...
Звуки траурного марша мы услышали издали, не успев дойти до центра города. Марш был знакомый с детства, когда по Москве еще ходили похоронные процессии - могучие белые катафалки и белые лошади с траурными попонами. Когда-то мальчишками мы бегали за этими процессиями и порой сопровождали их через весь город до крематория или кладбища.
- Хоронят кого-то. Пойдем посмотрим, - предложил Володя.
Мы действительно бросились на звуки музыки, как это делали четыре-пять лет назад в Москве.
- Марш-то шопеновский, - сказал на ходу Саша. - Может, кого из поляков?..
- А почему ты считаешь, что шопеновский?
Я не знал, что этот марш шопеновский, и вообще не предполагал, что Шопен писал траурные марши, но признаться Саше в своей музыкальной серости не решился.
Мы спешили и вскоре оказались на площади возле костела. Хоронили не поляка, хотя за полуторкой с открытыми бортами, на которой без гроба на хвойных ветках лежал покойник, вслед за военным оркестром шли рядом с нашими командирами польские офицеры и многие поляки в штатском. Лица покойника я издали не разглядел, но форму на нем увидел. На медленно двигающейся машине лежал наш офицер, с крутым белым лбом и темными волосами. Ветерок развевал его волосы, и шедшая рядом девушка в гимнастерке несколько раз поправляла их рукой.
Процессия осторожно огибала скверик, где по кучам свежевырытого песка угадывалась открытая могила.
Когда мы подошли ближе, машина остановилась у входа в сквер.
Звуки марша стихли. Вдруг над площадью зазвучала необыкновенная мелодия. Я никогда еще не слышал такой музыки и невольно обернулся в сторону костела. Это был не оркестр, а какой-то один могучий инструмент, изливавший величественную скорбную мелодию. Казалось, что поет само здание костела - высокое, темное, загадочное в своей одинокой недосягаемости. Тоскливые и одновременно торжествующие, раздирающие душу и успокаивающие, нежные и громовые звуки вырывались из дверей и окон костела, гремели где-то под его сводами и потом заполняли площадь.
- Это Польша провожает капитана Смирнова, - сказал на чистом русском языке, обращаясь к нашему полковнику, польский офицер. - Жители Лежайска никогда его не забудут.
- Да, - тихо согласился полковник, - Геннадий Васильевич много сделал и для нас и для вас. Как говорится, всем бы нам так...
Геннадий Васильевич! Меня словно подтолкнул кто-то вперед. Я протиснулся к машине и через плечи стоявших впереди офицеров и штатских увидел лицо покойника. Неужели это был он, Геннадий Васильевич, секретарь нашего райкома комсомола, вручавший мне в октябре сорок первого комсомольский билет? Он! Конечно, он!
Как же это? Я не знал никаких подробностей о гибели капитана Смирнова и вообще ничего не знал о Геннадии Васильевиче. Три года - это много, а на войне - очень много. Он, отправлявший на фронт других, теперь погиб сам, и вот его хоронят на далекой польской земле, и над ним стоят офицеры, русские и поляки.
Когда смолк орган, полковник сказал несколько прощальных слов. Потом сняли тело Геннадия Васильевича с машины и осторожно положили на край неглубокой могилы. Кто-то тихо произнес:
- Прощай, Гена!
Потом я заметил девушку в гимнастерке, которую видел несколькими минутами раньше. Она склонилась над Геннадием Васильевичем и опять поправила его волосы. Сейчас я видел лишь ее руки - правую на лице капитана и левую со стиснутой ушанкой.
Я не мог рассмотреть ее лица, скрытого чужими спинами, но невольно подумал о том, кто она. Вероятно, жена... А может, сестра... Ведь бывает же так на фронте.
Мужчины подняли тело капитана и опустили его в могилу, и в ту же минуту девушка быстро направилась мимо меня к выходу из скверика. Она словно бежала от самого страшного - от первых комьев песка и земли, которыми сейчас засыплют Геннадия Васильевича.
Я увидел орден Красной Звезды на ее гимнастерке и погоны младшего лейтенанта и только потом - лицо. Оно промелькнуло передо мной на какую-то секунду - такое, каким я знал его всегда. Высокий лоб и большие, будто удивленные глаза, тонкий нос и пухлые губы. И еще - чуть испуганное, чужое...
"Наташа!" Я побежал за ней и только тут сообразил, что она же меня не слышит, не может слышать, потому что я только хочу выкрикнуть ее имя и никак не могу.
- Наташа!
Это была она и одновременно не она. Я никогда не видел ее в форме такой взрослой и совсем чужой.
- Наташа!
Она безразлично обернулась.
А над площадью за моей спиной гремел ружейный салют и оркестр исполнял гимн.
Над могилой уже вырос песчаный холм, и солдаты вкапывали в песок не очень ровную фанерную пирамидку с белой некрашеной звездочкой.
Через час, может, чуть позже мы сидели с Сашей и Володей около нашей машины. На земле стояли котелки с супом.
- Не надо так огорчаться! - просил Саша. - Прошу тебя, не надо! Да, а я письмо получил только что. Смотри, у меня братишка родился - Игорек. Правда, хорошее имя?
- Хорошее, - согласился я.
- А тебе не было письма, - некстати добавил Саша. - Впрочем, что это я...
- Брось! - советовал Володя. - Подумаешь! Сколько раз говорил тебе. Мало ли таких на свете! Сами побегут!
- А любовь? - спросил Саша.
- Ха-ха! Любовь! Выдумки все это. Писатели напридумали, а вы, ребятки, поверили...
- Ты циник, Володя! - сказал Саша. - Противно...
- Да брось ты!
Все наши ушли в баню, кроме хозвзвода. Лейтенант Соколов разрешил нам прийти позже. На обед мы опоздали, но почему-то никто нас не ругал. Или Саша объяснил что-то Соколову, или Шукурбек с Макакой, или Володя.
Я чуть захмелел от выпитой водки. В голове шумело, и есть не хотелось. Водка была гадкая, с запахом сивухи и бензина. Хорошо хоть, что нам выдали табак. Я закурил.
Володя побежал с котелком за вторым. Его почему-то долго не было, и вдруг он появился с кашей и бутылкой - не нашей, украшенной яркой цветной этикеткой:
- Давай еще!
- Откуда это? - спросил Саша.
- Неважно откуда. Давай, - предложил Володя, наливая мне в кружку густую сиропообразную желтую жидкость. - Сменял. На часы сменял. И тебе давай, Сашок. Ругаешь меня, а я вот о вас забочусь.
Сам Володя выпил полную кружку и налил себе еще, пока мы с Сашей дожевывали второе.
- Пьющие составляют не самую худшую часть человечества, - сказал Володя, - видимо желая развеселить меня. - И не надо ни о чем думать! наконец добавил он, видя, что я не пью.
А я в этот момент ни о чем уже не думал. Мне было тепло, хотя погода хмурилась. Моросил мелкий осенний дождь, и дул пронизывающий ветер. Над городом повис низкий густой туман, пахнущий сыростью и хвоей. Все напоминало что-то далекое, детское: деревню, утреннюю реку, росистые луговины, костры в ночном. На минуту я вспомнил Наташу, но не сегодняшнюю, а прежнюю - в коричневом платье, в котором она ходила со мной на Утесова...
Вечером я сказал Саше:
- И все-таки мы с ней встретимся. Она сама сказала...
А зачем?
Как все просто было прежде, когда мы не видели друг друга и я ждал от нее писем, и писал ей сам... Придуманная любовь... Тогда можно было верить, фантазировать о чем-то несбыточном...
Теперь я все знаю. Геннадия Васильевича уже нет, но любовь незнакомая мне, взрослая ее любовь к нему осталась. Это была та любовь, о которой она мне писала. И в которую я, по наивности своей, не верил. Я писал ей: "Все равно... Люблю все равно..." А может быть, это... Может, я просто выдумал, внушил себе то, чего не было, и достаточно сейчас выкинуть это, несуществующее, из головы, как все пройдет?
Детство я отвергал сейчас начисто. Дом пионеров, конфеты, мороженое, совместные хождения по Москве. Смешно! Разве тогда мне не нравились другие девчонки? Нравились, но я никогда не говорил им об этом. Не говорил потому, что мне казалось, они не поверили бы мне. А она? Она тоже не верила, но слушала меня - то шутя, то серьезно.
И знаю ли я, что такое любовь? Где я видел ее? Может, прав Володя! Впрочем, знаю, конечно, знаю. Мать моя любила отца. И отец любил мать. Как же все это было у них? Любила, любил... Они просто были вместе по утрам и вечерам, и по выходным дням, и во время отпуска, но не всегда, а когда их отпуска совпадали. Они разговаривали, ссорились, спорили о чем-то, иногда целовались, но ведь на то они - мать и отец. Что же еще я знаю о любви? Павка Корчагин любил. В такое время, а все же была любовь! Любовь - что же это в самом деле, если разобраться всерьез, по-взрослому? Ведь мы теперь взрослые... Я читал о ней, но это была любовь необыкновенная, книжная. И еще я видел любовь в кино. Но кино это кино. В кино и Чапаев был, и Максим, и мальчишки из фильма "Мы из Кронштадта", и пограничники, и разведчики из "Высокой награды", и "Ошибки инженера Кочина", и летчики из "Мужества" и "Истребителей" - все это было мечтой, но несбыточной. Разве я мог бы когда-нибудь стать таким, как люди в этих фильмах?..
В бане было жарко, шумно и туманно, как на улице. Шумели ребята повизгивали, плескались водой, откровенно баловались, как школьники. И только тихий Саша молчаливо мылил голову, мылил долго и упрямо, словно обдумывал что-то серьезное. Подошел Володя, хлопнул его по спине, и Саша вздрогнул, но посмотрел в мою сторону, а не на Володю:
- Мойся, а я тебе спину потру. Хорошо?
Пройдет много лет, окончится война, и я узнаю о Геннадии Васильевиче Смирнове то, чего не знал сейчас. Узнаю, как в памятный день шестнадцатого октября сорок первого года Геннадий Васильевич, или просто Гена - как буду называть его потом, через десять лет после смерти, - ушел в партизанский отряд. В тот день, когда он вручал мне комсомольский билет, когда он уличил меня во лжи, когда... Когда я не знал, что секретарь райкома комсомола, с которым мы сидели в комнате завхоза, заставленной "наглядной агитацией", который мне говорил: "Не темни! Никогда!" - через час или другой сам уйдет туда, где труднее трудного. Я узнаю, что он отлично владел немецким, которому с детства учил его отец, окончивший в далекие времена "Петропауле шуле" - немецкую школу в Старосадском переулке. Я увижу его фотографии - многие и разные: вот он под Москвой, в телогрейке и с автоматом; в тверских болотах среди друзей-партизан; под Сталинградом, с погонами старшего лейтенанта; и на Курской дуге, в немецкой офицерской форме; в освобожденном Киеве и оккупированном Львове и последнюю - снятую в Лежайске, там, где он погиб...
Я узнаю, как под Москвой Смирнов поджег и взорвал штаб немецкой пехотной дивизии вместе со всеми его обитателями: как "служил" в дни курской битвы в штабе командующего второй немецкой танковой армией генерал-полковника фон Шмидта и получил лично от него план наступления; как в суматохе отхода фашистских войск из Киева он привез к своим оберштурмбанфюрера СС; как во Львове один уничтожил отряд бандеровцев; как во время боев за Лежайск он с помощью самих же немцев пустил под откос вражеский эшелон; как в том же Лежайске, уже освобожденном, он погиб от руки провокатора...
Я прочту его письма - совсем мальчишеские, которые уже не будут волновать меня своей нежностью к той, кому они адресованы. Старые, пожелтевшие, с помарками военной цензуры письма - они добавят мне то, чего я не знал пока о Геннадии Васильевиче, который был мне сейчас и дорог, и неприятен, даже покойный...
По сторонам стоял сосновый саженый лес. Ровный, довольно чистый, с тонкими длинными деревьями, тянущимися в небо. Казалось, что каждое дерево старается опередить соседнее, вытянуться как можно выше. Вытянуться, выжить, достичь зенита. Чего бы ему это не стоило! Каждое дерево - само по себе. И хотя их много, их вместе никак не назовешь лесом. Парад сосен одинаковых, скучных, будто нарисованных.
И лишь на опушке стояла одна березка. Чахлая, кургузая, мать-одиночка. И все же очень родная, своя, русская, до слез милая.
Ты стоишь, красивая и русая,
С шапкой нерасчесанных кудрей.
Ты такая, как и наша русская,
На далекой родине моей.
Только лишь задумчивей, печальнее,
Грусти сокровенной не тая,
Словно и тебя судьба случайная
Занесла в далекие края...
Стихи бормотались сами собой.
Но и она, одна эта березка, - не лес...
Лес это лес. Смешанный, сосновый, ореховый, дубовый, осиновый, березовый, еловый. С полянами и оврагами, буреломами и просеками, кочками и ручейками, зарослями кустарника и болотами. Лес это лес. Мы знали с детства наши леса, и, хотя у каждого был свой лес, не похожий на любой другой, в них было что-то общее - манящее, могучее, бескрайнее. По лесам можно бродить и плутать, там можно купаться в лесных речках и загорать, собирать ягоды и грибы, рвать цветы и пить березовый сок, щелкать орехи и грызть дикие яблоки, охотиться и валяться в высокой траве. Лес кормит и нежит, согревает и охлаждает, лечит и пьянит. Даже лес возле нашей школы под Ногинском и гороховецкие леса, в которых мы провели не самые лучшие полтора года своей жизни, - это леса. Их не смогли испортить ни солдатские землянки, ни строевые плацы, ни площадки для физкультурных занятий, ни бараки складов и гаражи.
И вот он, лес, по которому мы идем сейчас. Ни кустика, ни сухой травинки - одни сосны ровными рядами и вылизанные междурядья.
- Остановка в лесу, - сказал майор Катонин.
- Парк какой-то! - заметил Соколов.
- Как питомник. Совсем как питомник, - добавил Шукурбек.
- По-моему, ничего, только редкий, - произнес Саша.
- Ну и лесок! Насквозь дырявый, - пошутил старший лейтенант Буньков.
За лесом тянулись поля - голые, почти не прикрытые снегом и такие же дырявые, как этот лес.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28