Откуда мне знать, что такое хорошо, если мой единственный сексуальный опыт при участии Скипа Гиллингворта имел место еще в школе?
– А что у тебя было со Скипом?
– После того, как мы участвовали в марше протеста против войны во Вьетнаме, мы пошли на танцы…
– Зачем? – прервал меня Эрик.
– Как зачем? Просто в тот вечер играли мою любимую музыку…
– Нет… – снова прервал он. – Зачем тебя понесло на этот чертов марш протеста?
На том наша доверительная беседа и закончилась, и я так никогда и не рассказала ему, как мы все были возмущены войной, задолбаны школьными порядками, как мы напились дешевого вина из надтреснутой бутыли, в которой болталась какая-то прокисшая фруктина. И было так естественно, что потом мы отправились в захламленную комнатенку Скипа в одном из общежитий Гарварда, где он нежно уложил меня на свою измятую койку. Было бы неправдой, если бы я сказала, что не понимала, к чему идет у нас дело. Но, с другой стороны, было бы такой же неправдой сказать, что я понимала, что «засунуть самую малость» – уже вполне достаточное дело. Два месяца спустя я отправилась в Пуэрто-Рико, а Скип закончил Гарвард.
Через год я едва узнала его, когда он подхватил меня под руку на углу Блумингдейл. И едва помнила о том, что это его ребенка я убила тем дождливым утром в Пуэрто-Рико.
Эрик вышел из ванной, где только что принимал душ, и вокруг бедер у него было обернуто банное полотенце. Он сел. Его плечи и грудь покрывали черные курчавые волосы, влажная оливковая кожа лоснилась, а лицо было сплошь усеяно ярко-красными прыщами. Рассматривая моего мужа, я пришла к вполне объективному заключению, что если бы у него имелся подбородок, а нос был немного покороче, то он, возможно, был бы не так уж и плох. Да еще эта буйная волосяная растительность… Он, плотоядно потирая руки, немедленно приступил к завтраку. Я сидела, поджав под себя ноги, в шелковой ночной рубашке розового цвета. Всякий раз, когда я что-нибудь брала с подноса, моя левая грудь слегка приоткрывалась.
– Полегче с пирожными, не то тебя разнесет, – предупредил Эрик. – Ты не можешь побыстрее? – прибавил он немного погодя. – Я хочу успеть в Дахау, пока есть солнце…
Я недоверчиво посмотрела на него, еще раз попытавшись понять, почему Дахау значит для меня гораздо больше, чем для моего еврейского муженька. Если бы только Эрик мог осознать, что к осмотру Дахау невозможно относиться иначе как к всеисторическому позору человечества – так и только так, – то, пожалуй, я была бы век ему верна.
– Я собираюсь принять ванну, – сказала я потягиваясь.
Эрик уставился на меня долгим взглядом, который мог означать только одно – мне опять придется смотреть в потолок взглядом страждущей камбалы. Я поспешила запахнуть грудь, чтобы не дать ему лишнего повода, однако его не так-то просто было провести. Он ухватил меня за запястье, потянул к себе и завалил на постель. Пробормотав что-то нечленораздельное, он принялся гладить мои груди и ловить один из сосков губами, попутно инструктируя меня, чтобы я взялась рукой за его набухающий отросточек. Я не сопротивлялась по той простой причине, что сопротивление отняло бы у меня гораздо больше сил, чем если бы я без лишних слов покорилась домогательствам Эрика. Я ощутила его штуку – как он учил меня называть это самое – горячо пульсирующую в моем захвате.
– Отпусти, – приказал он, – не то я слишком быстро кончу!
Однако я продолжала трогать его, сообразив, что то, что для него означает «кончить», для меня означает «начать». Потом, когда он уже вошел в меня, я вспомнила, что забыла вставить диафрагму.
– Подожди! – закричала я. – Я забеременею!
– Не беспокойся, – проговорил он между вздохами. – Тогда у нас будет ребенок. Я могу себе это позволить.
В момент оргазма Эрик был почти задумчив, словно прикидывал, во сколько именно обойдется ему ребенок – включая мое платье для беременности, больницу, сиделку на первые шесть недель, страховку, а также, возможно, и обучение его в начальной школе и колледже.
Надо же было этому случиться!.. Я как могла старалась отвлечь его внимание от моих прелестей, а он таки оплодотворил меня в дешевом отеле – город Мюнхен, Германия. Ковыляя в ванную, я чувствовала, как его теплая жидкость стекает по моим бедрам, и понимала, что все мечты как-то убежать от этой жизни с Эриком в качестве супруга рушились напрочь. Я уже чувствовала себя беременной. Когда я погружалась в воду, у меня не было никаких сомнений в том, что мое существо уже удвоилось. И сколько бы я теперь ни подмывалась, не было никакой возможности воспрепятствовать одному из тысяч его сперматозоидов успешно атаковать мою яйцеклетку. Чувство безнадежности, обрушившееся на меня в этот момент, было намного острее, чем тоска, терзавшая меня перед раввином несколькими днями раньше.
Эрик что-то бездарно насвистывал, когда я вернулась в комнату совершенно нагая и бесстрашная. Больше бояться было нечего. Он встал у меня за спиной, я видела его отражение в зеркале, он улыбался.
– Поторопись, Мэгги. Машина уже ждет нас, чтобы ехать в Дахау!
– Я не поеду.
Это был первый, но отнюдь не последний раз, когда я возразила ему.
– Что значит – не поедешь? Ведь это запланировано!
– Просто это слишком ужасно, чтобы включать посещение Дахау в наше свадебное путешествие. Я не могу.
– Ты будешь делать то же, что и я. Мы теперь одно целое, – заявил он.
Как он был в данный момент не прав. Он отнюдь не был частью целого. Он был просто нуль.
– Ну Мэгги, – захныкал он, – я хотел сфотографировать тебя там на память.
И кому, интересно, достались бы эти фотографии при разводе?
Снимки были сделаны его фотоаппаратом, заявил бы Эрик. Так-то оно так, ответила бы я, но вот улыбочка на фоне мемориала принадлежит мне. Он будет неистово отсуживать у меня все, включая последнюю бутылку из-под апельсинового сока, какая только отыщется на кухне. Я была уверена в этом, как была уверена в своей беременности. Однако я даже не подумала о том, что в таком случае он будет отсуживать и ребенка. Я не подумала об этом, потому что ребенка не могло быть.
В тот день он отправился в Дахау один, а я осталась в номере, продолжая размышлять над тем, как такое могло со мной приключиться.
Я вспоминала большой дом на Лонг-Айленде, где проводила в детстве летние месяцы, – тогда все казалось простым. Родительница отпечатывала свои очаровательные приглашения на семейные экстравагантные вечеринки. Сейшены у Саммерсов. Простенько и со вкусом. Лучших аргументов нельзя было придумать… А может быть, не так уж легко и просто все было и тогда.
Клара и я сидели под огромным драным зонтом в патио за кухней и жевали бутерброды. Родитель и родительница ссорились в доме. Бутерброды лежали стопочкой на тарелке посреди стола из красного дерева. Кусочки хлеба, с которых были обрезаны корки. Арахисовое масло, желе, желтый американский сыр, тунец. Подхватывая языком желе, Клара, кажется, забывала обо всем на свете. По тем обрывкам злых слов, которые долетали до меня, я старалась составить цельное впечатление о разговоре. Речь, кажется, шла о секретарше, которая работала у родителя в адвокатской конторе. Родительница была весьма расстроена. Она предупреждала родителя, что, если подобное будет продолжаться, она уйдет. И ни слова о нас, о детях, отметила я про себя. Я готова была зареветь. Куда денемся мы? Я была ужасно напугана появлением в нашей жизни незваной гостьи. Я взглянула на Клару, но та была слишком увлечена поеданием бутерброда, от которого уже оставался маленький кусочек с капелькой желе и арахисового масла.
– Клара, – прошептала я, – ты слышишь?
– Слышу, ну и что? – равнодушно ответила она, засовывая остаток бутерброда в рот и подталкивая его внутрь указательным пальцем.
Вряд ли Клара испытывала такую же боль, как я. А если испытывала, то, вероятно, реагировала на это по-своему. Ни одна из нас не могла успокоить и ободрить другую, потому что не было никого, кто бы нас этому научил.
Родительница выскочила из двери кухни, когда я была готова приняться за бутерброд с тунцом. Следом за ней родитель.
– Шикса ты тупая! – завопил он.
– Я люблю тебя, мама, – вырывается у меня непроизвольно.
Ослепнув от горьких слез, мать стремительно бежит по направлению к теннисному корту, даже не оглянувшись на меня.
Отец усаживается рядом с нами, и я поражаюсь способности Клары тут же втянуть его в разговор о собственных планах на вторую половину лета.
Что же, так у Саммерсов заведено – каждый за себя.
– Можно я буду ходить на теннис в клуб?
– Можно, – смущенно отвечает отец.
Однако тут вмешиваюсь я. В свои девять лет я не слишком разбираюсь в хитросплетениях отношений между полами.
– Почему вы с мамой ссоритесь?
– Мы не ссоримся, – отвечает он. – У взрослых иногда случаются размолвки, но они не ссорятся.
– А что такое шикса? – настаиваю я.
– Шикса, – без колебаний объясняет он, – это просто глупый человек.
Однако даже в девять лет трудно удовольствоваться подобным объяснением. Впрочем, годы спустя я поняла, что ошибалась. В том-то и дело, что у взрослых действительно очень часто случаются недоразумения, а шикса – для мужчин, вроде моего родителя – действительно означает глупая женщина.
Когда Эрик в тот вечер не вернулся в отель к ужину, я почувствовала детский сосущий страх где-то внутри живота. Да, я помнила этот страх еще с тех пор, когда в конце дня, прислушиваясь, ждала, что в замке входной двери начнет поворачиваться ключ и отец снова войдет в мою жизнь. Я никогда не знала, что случится на этот раз и когда начнется ссора. Я размышляла о том, сколько мне пришлось вытерпеть от него – от моего родителя. Когда ему было это выгодно, он становился евреем. Когда же он вращался в кругу знакомых моей матери, в кругу титулованных русских аристократов, изгнанных с Родины, то вдруг превращался в нееврея. Он был евреем, когда тщеславно благотворительствовал своими ссудами Нью-Йорк, где влиятельные коллеги резервировали ему местечко за богатыми столами. Он был неевреем, когда наведывался к своим клиентам, нефтяным магнатам в Техасе, которые дружески шлепали его по заду, отпуская антисемитские шуточки.
Все это, без сомнения, имело самое прямое отношение к тому, как складывалось мое детство, которое прошло в богатом жилом доме, стоявшем особняком на Пятой авеню. Я росла в окружении бесчисленных лифтеров и вахтеров, чьи лица я научилась не замечать на улице, когда эти люди, переодетые в цивильное платье, выпадали из служебного контекста. Я рассматривала их исключительно в качестве прислуги для богатых – для таких семей, как наша, – и смущалась, когда кто-то из них вдруг приветствовал меня, встретив на Медисон авеню. Между тем в отличие от других квартировладельцев мне приходилось проводить в их обществе довольно много времени, потому что отец имел обыкновение не пускать меня в квартиру, если я возвращалась домой позже указанного часа. Пристыженная и оскорбленная, я сидела в фойе на потертом кожаном диванчике около ночного вахтера. Разве не ужасно провести всю ночь на этом диванчике, а под утро смотреть, как над мрачными зданиями Центрального парка начинает заниматься заря? Может быть, мне следовало бы разъяснить ночному вахтеру по имени Отис, что подобное ночное времяпрепровождение – как нельзя более естественная вещь для молоденькой девушки моего сословия?
Может быть, мне нужно было разобъяснить ему, что это для него замечательный повод заняться социологическими наблюдениями на предмет того, как богатеи третируют своих отпрысков?.. Между тем Отис смотрел, как я сижу, забившись в угол дивана, и на его лице прочитывалась боль за меня. Он скорбно качал головой и начинал чистить апельсин, который извлекал из пакета, приготовленного для него миссис Отис. Иногда он по-братски делился со мной апельсином или даже пирогом и занимал меня любезной болтовней до тех пор, пока не звонил родитель и не распоряжался пропустить меня в квартиру. Мимо меня проходили жильцы, спускавшиеся поутру выгуливать собак. Проходил почтальон с громадной кожаной сумкой через плечо – он тоже был свидетелем того, как я униженно тоскую в фойе. Приходил на дежурство утренний вахтер и начинал судачить о том о сем с коллегами. Иногда я впадала в своего рода отрешенную созерцательность, размышляя, что безнравственнее в такой непомерной родительской строгости: отцовское пренебрежительное отношение к вахтеру, которого он считал просто низшей формой жизни, или же его бессердечие, когда он не пускал домой собственную дочку, наказывая ее за десять минут опоздания после школьной вечеринки.
Когда я ждала возвращения Эрика той ночью в Мюнхене, я пришла к заключению, что, наказывая меня, родитель наказывал и мучил самого себя. Чтобы понять эту простую вещь, мне потребовалось сделаться взрослой и стать миссис Орнстайн. Однако как все это объяснить Эрику – человеку, который купился на фальшивый фасад моего богатенького и презентабельного семейства, – разве он может понять, как муторно и пакостно на душе у этой позолоченной девушки, которую он взял в жены?.. Подобные размышления навели меня на мысль о возможной нерасторжимости нашего союза. Перед моими глазами даже проплыло видение надгробной плиты, на которой были отчеканены слова: «Здесь покоится Маргарита Орнстайн, возлюбленная супруга Эрика Орнстайна». Чуть позже мне подумалось, что это был бы не просто Конец, а своего рода последняя запись в книге моего заимодавца. Ну уж нет! В этой жизни мне хотелось еще кое-чего, кроме почетного звания «возлюбленной супруги».
Мало-помалу дело начинало проясняться. Я всегда вела себя как затюканный ребенок, который старается оправдать родителей и всячески отрицает возможность того, что именно они льют деготь в наш мед. Все мои размолвки с отцом я принимала как должное, отыскивая мотивы, объясняющие его поведение, и задним числом оправдывая его, – просто другого выбора у меня не было. Что касается матери, то она, с ее ледяной рассудительностью в отношение всего, что преподносила жизнь, никогда и не думала скрывать свое безразличие ко мне. Бедный, бедный Эрик Орнстайн. Вот это я и скажу ему, как только он вернется в отель. Впрочем, ему этого не понять.
– Бедняжка Эрик!
На его лице отразилось смущение, рука замерла на дверной ручке.
– Но ведь это и не удивительно, правда? – мягко продолжала я.
– Удивительных вещей вообще не так уж много на свете, – наконец пробормотал он. И, помедлив, добавил многозначительно: – Знаешь, Мэгги, то, что ты отказываешься быть со мной во время свадебного путешествия, не что иное как начало недопустимого с твоей стороны поведения…
Хотя Эрик так или иначе покончил с осмотром мемориальных достопримечательностей, связанных с кошмарами прошлого, я все еще была поглощена кошмарными воспоминаниями о своем детстве. В конце концов мы оказались в лондонском «Коннот-отеле», и первое впечатление об этом городе никогда не изгладится у меня из памяти. Я как будто попала в закрытый мужской клуб, причем незваным гостем. Я проникла в запретную зону, где висел густой сигарный смог и бил в нос крепкий перегар бренди, где жизнь Эрика потекла в соответствии с финансовыми газетными сводками, а я оказалась из нее выключена. Эрик прибыл в Лондон, чтобы повидать нужных ему людей, занятых бизнесом, и более чем прозрачно дал мне понять, что в течение дня мне лучше заняться какими-нибудь своими делами. Во время одного из моих бесцельных блужданий по городу я забрела в «Шотландский Дом», чтобы присмотреть себе юбку, и там повстречала Куинси Рейнольдс.
Она была моя абсолютная противоположность. У нее было все, чего не было у меня. Миниатюрная фигурка, рыжие волосы, веснушки и нежный голосок. Несмотря на внешность, она была стойким оловянным солдатиком и придерживалась того мнения, что человек может выжить в любом аду. Куинси похоронила ребенка, который был неизлечимо болен уже в момент рождения. Именно Куинси приняла решение отключить систему жизнеобеспечения ребенка, когда он лежал в глубокой коме, и его мозг был мертв по меньшей мере двадцать недель. Но и это было еще не все, что довелось испытать Куинси. В тот самый момент, когда она занималась больным ребенком, муж известил ее, что уходит к какой-то женщине, с которой познакомился в самолете.
Куинси рассматривала жизнь как бесконечную полосу препятствий и ухитрилась – да, ухитрилась – сделаться одним из самых удачливых телевизионных агентов. Она вела дела на пару со своим вторым мужем Дэном Перри, весьма известным специалистом по бухгалтерскому учету, который к тому же был достаточно умен, чтобы понять, что горе заставляет человека иначе взглянуть на окружающий мир. Он понимал, что Куинси нуждается в успехе более, чем в чем-нибудь другом. На двери их офиса была вывешена табличка «Рейнольдс и Перри».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
– А что у тебя было со Скипом?
– После того, как мы участвовали в марше протеста против войны во Вьетнаме, мы пошли на танцы…
– Зачем? – прервал меня Эрик.
– Как зачем? Просто в тот вечер играли мою любимую музыку…
– Нет… – снова прервал он. – Зачем тебя понесло на этот чертов марш протеста?
На том наша доверительная беседа и закончилась, и я так никогда и не рассказала ему, как мы все были возмущены войной, задолбаны школьными порядками, как мы напились дешевого вина из надтреснутой бутыли, в которой болталась какая-то прокисшая фруктина. И было так естественно, что потом мы отправились в захламленную комнатенку Скипа в одном из общежитий Гарварда, где он нежно уложил меня на свою измятую койку. Было бы неправдой, если бы я сказала, что не понимала, к чему идет у нас дело. Но, с другой стороны, было бы такой же неправдой сказать, что я понимала, что «засунуть самую малость» – уже вполне достаточное дело. Два месяца спустя я отправилась в Пуэрто-Рико, а Скип закончил Гарвард.
Через год я едва узнала его, когда он подхватил меня под руку на углу Блумингдейл. И едва помнила о том, что это его ребенка я убила тем дождливым утром в Пуэрто-Рико.
Эрик вышел из ванной, где только что принимал душ, и вокруг бедер у него было обернуто банное полотенце. Он сел. Его плечи и грудь покрывали черные курчавые волосы, влажная оливковая кожа лоснилась, а лицо было сплошь усеяно ярко-красными прыщами. Рассматривая моего мужа, я пришла к вполне объективному заключению, что если бы у него имелся подбородок, а нос был немного покороче, то он, возможно, был бы не так уж и плох. Да еще эта буйная волосяная растительность… Он, плотоядно потирая руки, немедленно приступил к завтраку. Я сидела, поджав под себя ноги, в шелковой ночной рубашке розового цвета. Всякий раз, когда я что-нибудь брала с подноса, моя левая грудь слегка приоткрывалась.
– Полегче с пирожными, не то тебя разнесет, – предупредил Эрик. – Ты не можешь побыстрее? – прибавил он немного погодя. – Я хочу успеть в Дахау, пока есть солнце…
Я недоверчиво посмотрела на него, еще раз попытавшись понять, почему Дахау значит для меня гораздо больше, чем для моего еврейского муженька. Если бы только Эрик мог осознать, что к осмотру Дахау невозможно относиться иначе как к всеисторическому позору человечества – так и только так, – то, пожалуй, я была бы век ему верна.
– Я собираюсь принять ванну, – сказала я потягиваясь.
Эрик уставился на меня долгим взглядом, который мог означать только одно – мне опять придется смотреть в потолок взглядом страждущей камбалы. Я поспешила запахнуть грудь, чтобы не дать ему лишнего повода, однако его не так-то просто было провести. Он ухватил меня за запястье, потянул к себе и завалил на постель. Пробормотав что-то нечленораздельное, он принялся гладить мои груди и ловить один из сосков губами, попутно инструктируя меня, чтобы я взялась рукой за его набухающий отросточек. Я не сопротивлялась по той простой причине, что сопротивление отняло бы у меня гораздо больше сил, чем если бы я без лишних слов покорилась домогательствам Эрика. Я ощутила его штуку – как он учил меня называть это самое – горячо пульсирующую в моем захвате.
– Отпусти, – приказал он, – не то я слишком быстро кончу!
Однако я продолжала трогать его, сообразив, что то, что для него означает «кончить», для меня означает «начать». Потом, когда он уже вошел в меня, я вспомнила, что забыла вставить диафрагму.
– Подожди! – закричала я. – Я забеременею!
– Не беспокойся, – проговорил он между вздохами. – Тогда у нас будет ребенок. Я могу себе это позволить.
В момент оргазма Эрик был почти задумчив, словно прикидывал, во сколько именно обойдется ему ребенок – включая мое платье для беременности, больницу, сиделку на первые шесть недель, страховку, а также, возможно, и обучение его в начальной школе и колледже.
Надо же было этому случиться!.. Я как могла старалась отвлечь его внимание от моих прелестей, а он таки оплодотворил меня в дешевом отеле – город Мюнхен, Германия. Ковыляя в ванную, я чувствовала, как его теплая жидкость стекает по моим бедрам, и понимала, что все мечты как-то убежать от этой жизни с Эриком в качестве супруга рушились напрочь. Я уже чувствовала себя беременной. Когда я погружалась в воду, у меня не было никаких сомнений в том, что мое существо уже удвоилось. И сколько бы я теперь ни подмывалась, не было никакой возможности воспрепятствовать одному из тысяч его сперматозоидов успешно атаковать мою яйцеклетку. Чувство безнадежности, обрушившееся на меня в этот момент, было намного острее, чем тоска, терзавшая меня перед раввином несколькими днями раньше.
Эрик что-то бездарно насвистывал, когда я вернулась в комнату совершенно нагая и бесстрашная. Больше бояться было нечего. Он встал у меня за спиной, я видела его отражение в зеркале, он улыбался.
– Поторопись, Мэгги. Машина уже ждет нас, чтобы ехать в Дахау!
– Я не поеду.
Это был первый, но отнюдь не последний раз, когда я возразила ему.
– Что значит – не поедешь? Ведь это запланировано!
– Просто это слишком ужасно, чтобы включать посещение Дахау в наше свадебное путешествие. Я не могу.
– Ты будешь делать то же, что и я. Мы теперь одно целое, – заявил он.
Как он был в данный момент не прав. Он отнюдь не был частью целого. Он был просто нуль.
– Ну Мэгги, – захныкал он, – я хотел сфотографировать тебя там на память.
И кому, интересно, достались бы эти фотографии при разводе?
Снимки были сделаны его фотоаппаратом, заявил бы Эрик. Так-то оно так, ответила бы я, но вот улыбочка на фоне мемориала принадлежит мне. Он будет неистово отсуживать у меня все, включая последнюю бутылку из-под апельсинового сока, какая только отыщется на кухне. Я была уверена в этом, как была уверена в своей беременности. Однако я даже не подумала о том, что в таком случае он будет отсуживать и ребенка. Я не подумала об этом, потому что ребенка не могло быть.
В тот день он отправился в Дахау один, а я осталась в номере, продолжая размышлять над тем, как такое могло со мной приключиться.
Я вспоминала большой дом на Лонг-Айленде, где проводила в детстве летние месяцы, – тогда все казалось простым. Родительница отпечатывала свои очаровательные приглашения на семейные экстравагантные вечеринки. Сейшены у Саммерсов. Простенько и со вкусом. Лучших аргументов нельзя было придумать… А может быть, не так уж легко и просто все было и тогда.
Клара и я сидели под огромным драным зонтом в патио за кухней и жевали бутерброды. Родитель и родительница ссорились в доме. Бутерброды лежали стопочкой на тарелке посреди стола из красного дерева. Кусочки хлеба, с которых были обрезаны корки. Арахисовое масло, желе, желтый американский сыр, тунец. Подхватывая языком желе, Клара, кажется, забывала обо всем на свете. По тем обрывкам злых слов, которые долетали до меня, я старалась составить цельное впечатление о разговоре. Речь, кажется, шла о секретарше, которая работала у родителя в адвокатской конторе. Родительница была весьма расстроена. Она предупреждала родителя, что, если подобное будет продолжаться, она уйдет. И ни слова о нас, о детях, отметила я про себя. Я готова была зареветь. Куда денемся мы? Я была ужасно напугана появлением в нашей жизни незваной гостьи. Я взглянула на Клару, но та была слишком увлечена поеданием бутерброда, от которого уже оставался маленький кусочек с капелькой желе и арахисового масла.
– Клара, – прошептала я, – ты слышишь?
– Слышу, ну и что? – равнодушно ответила она, засовывая остаток бутерброда в рот и подталкивая его внутрь указательным пальцем.
Вряд ли Клара испытывала такую же боль, как я. А если испытывала, то, вероятно, реагировала на это по-своему. Ни одна из нас не могла успокоить и ободрить другую, потому что не было никого, кто бы нас этому научил.
Родительница выскочила из двери кухни, когда я была готова приняться за бутерброд с тунцом. Следом за ней родитель.
– Шикса ты тупая! – завопил он.
– Я люблю тебя, мама, – вырывается у меня непроизвольно.
Ослепнув от горьких слез, мать стремительно бежит по направлению к теннисному корту, даже не оглянувшись на меня.
Отец усаживается рядом с нами, и я поражаюсь способности Клары тут же втянуть его в разговор о собственных планах на вторую половину лета.
Что же, так у Саммерсов заведено – каждый за себя.
– Можно я буду ходить на теннис в клуб?
– Можно, – смущенно отвечает отец.
Однако тут вмешиваюсь я. В свои девять лет я не слишком разбираюсь в хитросплетениях отношений между полами.
– Почему вы с мамой ссоритесь?
– Мы не ссоримся, – отвечает он. – У взрослых иногда случаются размолвки, но они не ссорятся.
– А что такое шикса? – настаиваю я.
– Шикса, – без колебаний объясняет он, – это просто глупый человек.
Однако даже в девять лет трудно удовольствоваться подобным объяснением. Впрочем, годы спустя я поняла, что ошибалась. В том-то и дело, что у взрослых действительно очень часто случаются недоразумения, а шикса – для мужчин, вроде моего родителя – действительно означает глупая женщина.
Когда Эрик в тот вечер не вернулся в отель к ужину, я почувствовала детский сосущий страх где-то внутри живота. Да, я помнила этот страх еще с тех пор, когда в конце дня, прислушиваясь, ждала, что в замке входной двери начнет поворачиваться ключ и отец снова войдет в мою жизнь. Я никогда не знала, что случится на этот раз и когда начнется ссора. Я размышляла о том, сколько мне пришлось вытерпеть от него – от моего родителя. Когда ему было это выгодно, он становился евреем. Когда же он вращался в кругу знакомых моей матери, в кругу титулованных русских аристократов, изгнанных с Родины, то вдруг превращался в нееврея. Он был евреем, когда тщеславно благотворительствовал своими ссудами Нью-Йорк, где влиятельные коллеги резервировали ему местечко за богатыми столами. Он был неевреем, когда наведывался к своим клиентам, нефтяным магнатам в Техасе, которые дружески шлепали его по заду, отпуская антисемитские шуточки.
Все это, без сомнения, имело самое прямое отношение к тому, как складывалось мое детство, которое прошло в богатом жилом доме, стоявшем особняком на Пятой авеню. Я росла в окружении бесчисленных лифтеров и вахтеров, чьи лица я научилась не замечать на улице, когда эти люди, переодетые в цивильное платье, выпадали из служебного контекста. Я рассматривала их исключительно в качестве прислуги для богатых – для таких семей, как наша, – и смущалась, когда кто-то из них вдруг приветствовал меня, встретив на Медисон авеню. Между тем в отличие от других квартировладельцев мне приходилось проводить в их обществе довольно много времени, потому что отец имел обыкновение не пускать меня в квартиру, если я возвращалась домой позже указанного часа. Пристыженная и оскорбленная, я сидела в фойе на потертом кожаном диванчике около ночного вахтера. Разве не ужасно провести всю ночь на этом диванчике, а под утро смотреть, как над мрачными зданиями Центрального парка начинает заниматься заря? Может быть, мне следовало бы разъяснить ночному вахтеру по имени Отис, что подобное ночное времяпрепровождение – как нельзя более естественная вещь для молоденькой девушки моего сословия?
Может быть, мне нужно было разобъяснить ему, что это для него замечательный повод заняться социологическими наблюдениями на предмет того, как богатеи третируют своих отпрысков?.. Между тем Отис смотрел, как я сижу, забившись в угол дивана, и на его лице прочитывалась боль за меня. Он скорбно качал головой и начинал чистить апельсин, который извлекал из пакета, приготовленного для него миссис Отис. Иногда он по-братски делился со мной апельсином или даже пирогом и занимал меня любезной болтовней до тех пор, пока не звонил родитель и не распоряжался пропустить меня в квартиру. Мимо меня проходили жильцы, спускавшиеся поутру выгуливать собак. Проходил почтальон с громадной кожаной сумкой через плечо – он тоже был свидетелем того, как я униженно тоскую в фойе. Приходил на дежурство утренний вахтер и начинал судачить о том о сем с коллегами. Иногда я впадала в своего рода отрешенную созерцательность, размышляя, что безнравственнее в такой непомерной родительской строгости: отцовское пренебрежительное отношение к вахтеру, которого он считал просто низшей формой жизни, или же его бессердечие, когда он не пускал домой собственную дочку, наказывая ее за десять минут опоздания после школьной вечеринки.
Когда я ждала возвращения Эрика той ночью в Мюнхене, я пришла к заключению, что, наказывая меня, родитель наказывал и мучил самого себя. Чтобы понять эту простую вещь, мне потребовалось сделаться взрослой и стать миссис Орнстайн. Однако как все это объяснить Эрику – человеку, который купился на фальшивый фасад моего богатенького и презентабельного семейства, – разве он может понять, как муторно и пакостно на душе у этой позолоченной девушки, которую он взял в жены?.. Подобные размышления навели меня на мысль о возможной нерасторжимости нашего союза. Перед моими глазами даже проплыло видение надгробной плиты, на которой были отчеканены слова: «Здесь покоится Маргарита Орнстайн, возлюбленная супруга Эрика Орнстайна». Чуть позже мне подумалось, что это был бы не просто Конец, а своего рода последняя запись в книге моего заимодавца. Ну уж нет! В этой жизни мне хотелось еще кое-чего, кроме почетного звания «возлюбленной супруги».
Мало-помалу дело начинало проясняться. Я всегда вела себя как затюканный ребенок, который старается оправдать родителей и всячески отрицает возможность того, что именно они льют деготь в наш мед. Все мои размолвки с отцом я принимала как должное, отыскивая мотивы, объясняющие его поведение, и задним числом оправдывая его, – просто другого выбора у меня не было. Что касается матери, то она, с ее ледяной рассудительностью в отношение всего, что преподносила жизнь, никогда и не думала скрывать свое безразличие ко мне. Бедный, бедный Эрик Орнстайн. Вот это я и скажу ему, как только он вернется в отель. Впрочем, ему этого не понять.
– Бедняжка Эрик!
На его лице отразилось смущение, рука замерла на дверной ручке.
– Но ведь это и не удивительно, правда? – мягко продолжала я.
– Удивительных вещей вообще не так уж много на свете, – наконец пробормотал он. И, помедлив, добавил многозначительно: – Знаешь, Мэгги, то, что ты отказываешься быть со мной во время свадебного путешествия, не что иное как начало недопустимого с твоей стороны поведения…
Хотя Эрик так или иначе покончил с осмотром мемориальных достопримечательностей, связанных с кошмарами прошлого, я все еще была поглощена кошмарными воспоминаниями о своем детстве. В конце концов мы оказались в лондонском «Коннот-отеле», и первое впечатление об этом городе никогда не изгладится у меня из памяти. Я как будто попала в закрытый мужской клуб, причем незваным гостем. Я проникла в запретную зону, где висел густой сигарный смог и бил в нос крепкий перегар бренди, где жизнь Эрика потекла в соответствии с финансовыми газетными сводками, а я оказалась из нее выключена. Эрик прибыл в Лондон, чтобы повидать нужных ему людей, занятых бизнесом, и более чем прозрачно дал мне понять, что в течение дня мне лучше заняться какими-нибудь своими делами. Во время одного из моих бесцельных блужданий по городу я забрела в «Шотландский Дом», чтобы присмотреть себе юбку, и там повстречала Куинси Рейнольдс.
Она была моя абсолютная противоположность. У нее было все, чего не было у меня. Миниатюрная фигурка, рыжие волосы, веснушки и нежный голосок. Несмотря на внешность, она была стойким оловянным солдатиком и придерживалась того мнения, что человек может выжить в любом аду. Куинси похоронила ребенка, который был неизлечимо болен уже в момент рождения. Именно Куинси приняла решение отключить систему жизнеобеспечения ребенка, когда он лежал в глубокой коме, и его мозг был мертв по меньшей мере двадцать недель. Но и это было еще не все, что довелось испытать Куинси. В тот самый момент, когда она занималась больным ребенком, муж известил ее, что уходит к какой-то женщине, с которой познакомился в самолете.
Куинси рассматривала жизнь как бесконечную полосу препятствий и ухитрилась – да, ухитрилась – сделаться одним из самых удачливых телевизионных агентов. Она вела дела на пару со своим вторым мужем Дэном Перри, весьма известным специалистом по бухгалтерскому учету, который к тому же был достаточно умен, чтобы понять, что горе заставляет человека иначе взглянуть на окружающий мир. Он понимал, что Куинси нуждается в успехе более, чем в чем-нибудь другом. На двери их офиса была вывешена табличка «Рейнольдс и Перри».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44