вам одному скажу ответ... - и тем самым Лоскутникову предлагалось самому разобраться в фантастике отношений: готов ли он почесть за реальность происходящее в данном случае? Вопрос лишь в том, как жить дальше, остро сверкнуло в его голове. Лоскутников отшатнулся. Только серой непросветленной массой одной было нагло приникшее к нему лицо, а под ним извивался тощий хвостик, ласковыми повиливаниями которого гость надеялся задобрить разгневанную толпу. Не поверил Лоскутников. Не скажет писатель. Он липовый. Обманет, и всех попытается обмануть. Убери рожу, не вводи в искушение, мысленно дал наказ Лоскутников, напрягаясь всей душой, чтобы отогнать видение. Жарко и тошно было в зале. Лоскутников попытался встать, и это ему не сразу удалось, подкашивались ноги. Наконец он пробрался к выходу и выбежал на улицу, где в сумерках еще с крыльца театра увидел как-то слишком высоко в небе острые навершия кремлевских башен.
Он и пошел на них, избавляясь от только что пережитых земных страстей и страхов. По всему, дорога должна была взять круто вверх, к едва намечающимся звездам и даже к сверкающим четче самого вечернего неба маковкам и крестам церквей, но этого не случилось, и Лоскутников очутился в тихой, прямой улице, между бывшими купеческими особняками, ныне поновленными. Он подумал, что если бы писатель не вздумал заниматься воспитанием провинциальной публики, а вместо лекции пошел по этой улице и вообразил себя некогда рожденным в таком особняке, среди зажиточных грузных людей, умеющих жить, благополучно избегая помышлений о разных там спасительных идеях, то и он, летающий из города в город с рассказом о своей мало интересной жизни, мог бы полюбить этот городок, где из окна теплого деревянного домика, взглянув на тесную череду церквей и башен, внезапно видишь какую-то даже и сказочность своего существования.
Но писатель остался в другой тесноте, не столь перспективной, и какая-то часть существа Лоскутникова тоже осталась там, все еще слушая, как страстно и гневно выкрикивает публика свое требование. И хотя он более или менее ясно понимал напрасность этого людского желания вдруг как-то твердо и значительно определиться прямо на встрече с человеком, который всего лишь ненароком стал их гостем, а может быть, и за перо взялся некогда исключительно по ошибке, он, не умея сразу уяснить себе, что же такое есть в этой национальной идее, что люди так горячо ее затребовали, испытывал беспокойство, которое не могли рассеять ни тишина и прелесть ведущей в кремль улочки, ни предвкушение близкой встречи с любовницей. Нелепое, но ведь и накипевшее что-то прорвалось в людях, раз они в единодушии взвыли. А Лоскутников и сейчас еще не мог избавиться от впечатления, что кричали в зале именно все, даже и те, на чьей мудрой твердости и нравственной стойкости держится город и страна. И оно и удивительно, и увлекательно, и страшно, когда люди в едином порыве требуют чего-то для себя. Это уже похоже на мольбу о чуде и на угрозу бунта, если чудо сейчас же не будет им дано.
С самого начала они могли смекнуть, что писатель не явит им даже намека на чудо и на их духовный запрос не даст никакого внятного ответа, однако не выдержали и сорвались в крик, и кто знает, не взвинтился ли уже там, в театре, жестокий бунт над болотом недоумения и безутешного горя. У Лоскутникова же было свое. Раскидались перед ним, воплотившись в нечто бесформенное и ползучее, разметались, как товары на ярмарке, и требование, прозвучавшее громко и неожиданно, и неумение столичного человека дать убедительный ответ, и вероятное наличие где-то требуемой идеи, и как ни напрягался Лоскутников, строя в себе упругий и ответственный центр, выпячивая разум и даже направляя шаги к тому или иному воплощению, соединить их в одно или хотя бы правильно, так, чтобы они больше не смущали его дух, расставить, неким образом разложить по полочкам ему не удавалось. Беспомощным и утлым он предстал и бестолково, как растерявшийся осел, забегал. А потому продолжали звучать в его ушах крики взывающих о чуде людей, голоса преследовали его, и он чувствовал себя слабым и ничтожным, не зная, где от них укрыться. Оттого, что он не мог сообразить, насколько в действительности значительно, огромно и осмысленно случившееся в театре, оно казалось ему во всех отношениях превосходящим его существо и подавляющим его жизнь, хотя бы даже и не было ничего более единственного в своем роде и нужного для него, чем она.
***
Переваливался Лоскутников под мощной кремлевской стеной с ноги на ногу своим жиденьким телом. Он там пожимался, глубоко встревоженный и уязвленный. Он был тощий, высокий, почти долговязый мужчина, но вообще-то видный, поскольку имел узкое благородное лицо и из глубины подзапавших, даже чересчур притянутых к ушам глаз смотрел умно. А в природе все гуще скапливалось вечернее потемнение, и следовало полностью решить, идти ли к Тонечке на бурную ночевку или вдруг куда как основательно заняться этой проблемой национальной идеи и возникшей из-за нее умственной и душевной неразберихи. Он решил все-таки идти. Проблему можно было оставить и на потом, а когда б он пропустил без всяких уважительных причин свидание, всякий раз с большим трудом добываемое, то рисковал бы навсегда потерять любовницу.
Тонечка, выкраивая ночные встречи, думала не о том, хорошо ли обманывать мужа, а о трудностях и опасностях этого промысла, и у нее было ощущение, что она то и дело совершает подвиг. Лоскутников был для нее, правду сказать, не столько человеком, ради которого она прилагает трудные и в некотором смысле даже сомнительные старания, сколько неким внешним обстоятельством, своим давлением подталкивающим ее к разным телодвижениям, которым она уже собственной волей и прихотью придавала характер героических свершений. Так что Лоскутников, в глазах Тонечки, был вообще не вполне разумной силой, а скорее чем-то вроде скандального или, скажем, даже вредительского звука в приличном обществе, услыхав который не сразу и сообразишь, осмеять ли испустившего его человека или сделать вид, будто ничего не произошло. Как бы с этого, с подобного анекдота, и началось сближение Тонечки и Лоскутникова, со временем превратившись в постоянное Тонечкино хождение по лезвию бритвы. И если бы она узнала, что Лоскутников заметался в тени кремлевской стены, позволяя себе ставить вопрос о целесообразности их свидания, она увидела бы этого человека еще более мелким и ничтожным, чем сам он видел себя перед тьмой обступивших его криков. И Лоскутников в своем внутреннем видении упрощал Тонечку, может быть, даже больше, чем это делала она, мысленно ставившая его в безгранично зависимое от ее подвижничества и всяких капризов положение. Он уже как будто твердо решил идти к ней, а между тем она оставалась далекой и не вполне желанной. Лоскутников страдал. Протискиваясь в сутолоке неожиданно навалившихся проблем, он заузил лицо до некой уже небывалости и, вытянув губы, озадаченно присвистнул.
Темная громада требовавших чуда людей надвигалась на него, и он перевалился через нее с ощущением тонкого страдальчества, трагической усталости в груди. Лишь после этого ему удалось обрести более или менее свободное состояние, и он скорым шагом пошел к дому любовницы. Она жила на окраине городка. Там не должны были соседи заметить Лоскутникова. Он проскользнул вдоль забора и бесшумно отворил калитку. В листву, в таинственный ночной сад мягко лился свет с веранды. Наверное, Тонечка в нетерпеливом ожидании зажгла для него маяк. Лоскутников умилился. Где-то у соседей тявкнула собака. Бусловы собаки не держали, и это было хорошо для планов ночного гостя. Он подошел к веранде, все еще стараясь не шуметь, и заглянул внутрь. За столом сидел по-своему величественный Буслов и читал книгу. Лоскутников содрогнулся и замер, пораженный. Он отлично знал этого важного человека, не замечавшего рогов на своей макушке, они вместе работали в старейшей газете здешних краев. Недавно возникшая новая газетенка мешала той оставаться единственной печатной гордостью города, но эта, новая, действовала в коммерческом духе, что позволяло старой считаться умным органом информации и некой как бы даже мысли, так что, казалось бы, какая же и конкуренция? А тем не менее состязание, нередко выходившее за рамки приличий, имело место, и по-настоящему умен в этой истории борьбы старого с новым был один лишь Буслов.
Глядя, как он, отхлебывая чай из стакана, порывисто пробегает глазами книжные страницы, Лоскутников это вполне осознал. Не только быстрым и легким, копьеобразным умом, который один мог бы помочь их газете одолеть назойливого соперника, умен Буслов, но и мудр он, глубок, и много в нем того сокровенного, что другому человеку в какую-то минуту становится вдруг позарез необходимо выведать, испытать на себе, попытаться некоторым образом присвоить. Не ошибаюсь ли я, не преувеличиваю ли достоинства и силу моего друга? - мучился Лоскутников. Может быть, думал он, мне сейчас нужен мудрец, некий пророк, и я поспешил разглядеть его в Буслове, а в действительности он такой же обыкновенный, как и тот писатель в театре, не сумевший ничем насытить любознательность своих слушателей. Конечно, ничего толком не знал Лоскутников о Буслове, кроме того, что ему следовало знать и о любом жителе их городка, ставшего его знакомцем, а то и приятелем; не раскусил он своего коллегу, не научился угадывать внутренние его соображения и только воображал теперь, по странному стечению обстоятельств, что тому не составило бы ни малейшего труда справиться с разрозненностью, с разбросом идей и их воплощений, с которым так и не сумел справиться он, Лоскутников.
Отчего же я стою один в этом чужом саду? Что ж это я тут, ей-богу, как тать в ночи? Почему не вхожу? Что меня ждет? - спрашивал себя не задавшийся нынче любовник. Его влекло к Буслову неудержимо. Но не стыдное ли случится, если он сейчас решится переступить порог бусловского дома?
- А, коллега, - сказал хозяин, когда Лоскутников вошел.
Нежданный гость заговорил сбивчиво:
- Проходил мимо, а тут, смотрю, свет... я и решил зайти, тем более что есть разговор...
- И что за разговор? - спросил Буслов с усмешкой, обостренно сверкнувшей на его узких губах.
- А вот сейчас скажу! - тонко выкрикнул Лоскутников.
Буслов объяснил, что его жена уже спит, легла пораньше, а сам он должен был уехать в командировку, но по ряду причин не уехал, и вот теперь сидит на веранде, читает книгу и пьет чай, гостя же ему придется привечать самому. Сейчас он, мол, угостит Лоскутникова чаем. Но Лоскутников отказался от чая, даже и жестами показал, что ему не до того. Никаким чаем, изобразил он, не залить его тоску и отчаяние. Он весь был оголенное смятение, и казался Буслову немножко смешным.
Приезд болтливого столичного писателя, вечер в театре. Но встречи восторженных поклонников с их кумиром не получилось, обозначил Лоскутников.
- Был спровоцирован вопрос о национальной идее, - вдруг выразил он совсем не то, что до сих пор видел в случившемся на вечере. Но он выразил это строго и потому сам уже отчасти должен был поверить в сказанное.
Пока он рассказывал, как люди в театре громко и раздраженно требовали утоления их духовной, идейной жажды, а писатель не мог толком ответить и ловчил, ускользая от нацеленного на истину вопроса, крепкий и некоторым образом упитанный Буслов медленно и торжественно раскуривал набитую ароматным табаком трубку, усаживался поудобнее в кресле у стола, закидывал ногу на ногу, каждым движением наращивая свою уютно расположившуюся величавость. Он наращивал и расстояние между своим великолепным покоем и бестолковым смятением гостя и делал это расстояние уже непреодолимым.
- А как жить дальше? - крикнул Лоскутников, подводя свой рассказ к концу, но не видя, чтобы его действительно можно было как-то основательно закончить.
- Тебе тридцать пять лет, не меньше, - спокойно, невозмутимо возразил хозяин, - пора бы и знать.
- Что знать?
- А что как ты ни проживешь оставшееся тебе время, это и будет ответом на твой вопрос.
Сказал Буслов это и рассмеялся, довольный, что можно так просто складывать слова в нечто более или менее похожее на разумные фразы и даже толковые ответы. Лоскутников продолжал суетиться. Он большими шагами пересекал веранду из угла в угол и порой тяжело опускал голову на грудь, тем показывая, как ее, переполненную беспорядочными мыслями, неудобно носить.
- Хорошо, - сказал он, - на это ты мне уже открыл глаза, то есть на мое будущее. А я и шел к тебе в надежде на подобное. Но ведь дело не только в том, как буду дальше жить я. Не только с этим я шел сюда. Нет, не во мне дело, а в том крике, который подняли люди... в той тревоге, в том беспокойстве, которое этот крик вселил в мое сердце, да... Я встревожен, вот в чем штука. Я выбит из колеи.
- Люди сейчас часто выкрикивают разные требования, в том числе и это, то есть чтобы им дали национальную идею. Они тоже выбиты из колеи. Но не потому, что опешили от усиленной работы мысли, а потому, что знай себе испытывают эту страшную жажду и не в состоянии удержаться от вопля. Ты тут как зритель спектакля, а они-то, они как раз его участники. Согласись, им приходится гораздо труднее и хуже, чем тебе.
- Если бы я это услышал, если бы это случилось со мной в большом городе, я бы поневоле тут же наткнулся на что-то уводящее в сторону, я бы рассеялся. Но в нашем маленьком городке подобные вещи выходят откровением. Я вдруг почувствовал, что меня окружают декорации, из которых мне не выйти, за пределы которых не вырваться... и рассеяния здесь быть не может. Этот наш древний кремль... и внезапно вопль... а не потому они кричат, и я вместе с ними, не потому мы кричим, что какой-то кромешный варвар, дикий враг уже рушит башни, и надо бежать в храм, молить Бога о спасении, и в конце концов свалиться под ударом сабли... Вот видишь, я брежу...
- А и этот наш кремль - что тебе еще надо более важного? - перебил Буслов. - И будешь бредить, если не разберешься. В этом кремле случались такие смуты, что наше время против них - храм тишины и покоя. А ничего, мир вверх дном не перевернулся. Дураки ленивы, лень им заглянуть в прошлое, пораскинуть мозгами, а что-то такое подзуживает их быть как бы мыслителями и в некотором роде даже патриотами, и тогда они бросаются на самый легкий путь, вдруг выскакивают с требованием дать им национальную идею. Дать! А почему сами не берут? Почему с других взыскивают? Кто дал им на это право? На кой черт они в таком случае нужны?
- Но ужас в том, что нет ответа.
- Ответ есть, - сказал Буслов сурово.
- Да если бы я сам выдумал этот вопрос, я бы, скорее всего, нашел ответ, но когда они там в театре закричали и стали требовать, я понял, что, окажись я на месте этого дурацкого писателя, тоже ничего не сумел бы ответить. Вот почему я и забегал.
Буслов, положив сжатые кулаки на стол и поймав собеседника в угрюмую и упорную неподвижность своего взгляда, учил:
- Не будь заодно с дураками. Если мы с тобой люди культуры, ответ для нас всегда, в любой ситуации, должен лежать на поверхности. И для меня он лежит. Иконы Рублева - вот это и есть национальная идея. Кремль, романы Достоевского - все это наша национальная идея. Платонова возьми, писателя. А то еще был историк Платонов, так что если что, смотри, не перепутай.
- Был еще, вроде как, епископ или архиепископ такой, - сказал Лоскутников с торопливой услужливостью, даже как будто отважился подсказать своему речистому товарищу.
- Платонов... я о писателе... чего же еще, дорогой, какую и где еще искать тебе национальную идею?
- Понимают ли иностранцы Платонова, вот вопрос.
- Бог с ними, с иностранцами, - раздосадовано отмахнулся Буслов.
Переменился климат в душе Лоскутникова; метнувшись всем существом на родные просторы, он спросил с особой, остро и самозабвенно смеющейся или словно бы поющей заинтересованностью:
- Сам факт их существования, этих великих, в нем и заключается суть?
- Если угодно, то да, в самом факте их существования и заключается. Если ты не способен пойти глубже и вникнуть в содержание, то да, берись именно за сам факт их существования. Но я бы еще детьми заставлял наших людей читать "Историю" Карамзина, по крайней мере, три-четыре последних тома, чтобы они, как и ее первые читатели, вдруг осознали, что у страны есть история, и еще какая! Тарковского возьми с его фильмами. Вспомним и архимандрита Феодора, он отказался, читал я где-то, от монашества, но и в мирской жизни остался святым. Вот что наша национальная идея, - рассказывал Буслов. - Стихи Тютчева, книжки Бориса Зайцева. И ничего не надо выдумывать. Поздно вам, мои хорошие, - рассердился Буслов и стукнул кулаком по столу, - что-то там еще выдумывать в театре в компании с залетным беллетристом. Все уже есть. Надо только уметь пользоваться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Он и пошел на них, избавляясь от только что пережитых земных страстей и страхов. По всему, дорога должна была взять круто вверх, к едва намечающимся звездам и даже к сверкающим четче самого вечернего неба маковкам и крестам церквей, но этого не случилось, и Лоскутников очутился в тихой, прямой улице, между бывшими купеческими особняками, ныне поновленными. Он подумал, что если бы писатель не вздумал заниматься воспитанием провинциальной публики, а вместо лекции пошел по этой улице и вообразил себя некогда рожденным в таком особняке, среди зажиточных грузных людей, умеющих жить, благополучно избегая помышлений о разных там спасительных идеях, то и он, летающий из города в город с рассказом о своей мало интересной жизни, мог бы полюбить этот городок, где из окна теплого деревянного домика, взглянув на тесную череду церквей и башен, внезапно видишь какую-то даже и сказочность своего существования.
Но писатель остался в другой тесноте, не столь перспективной, и какая-то часть существа Лоскутникова тоже осталась там, все еще слушая, как страстно и гневно выкрикивает публика свое требование. И хотя он более или менее ясно понимал напрасность этого людского желания вдруг как-то твердо и значительно определиться прямо на встрече с человеком, который всего лишь ненароком стал их гостем, а может быть, и за перо взялся некогда исключительно по ошибке, он, не умея сразу уяснить себе, что же такое есть в этой национальной идее, что люди так горячо ее затребовали, испытывал беспокойство, которое не могли рассеять ни тишина и прелесть ведущей в кремль улочки, ни предвкушение близкой встречи с любовницей. Нелепое, но ведь и накипевшее что-то прорвалось в людях, раз они в единодушии взвыли. А Лоскутников и сейчас еще не мог избавиться от впечатления, что кричали в зале именно все, даже и те, на чьей мудрой твердости и нравственной стойкости держится город и страна. И оно и удивительно, и увлекательно, и страшно, когда люди в едином порыве требуют чего-то для себя. Это уже похоже на мольбу о чуде и на угрозу бунта, если чудо сейчас же не будет им дано.
С самого начала они могли смекнуть, что писатель не явит им даже намека на чудо и на их духовный запрос не даст никакого внятного ответа, однако не выдержали и сорвались в крик, и кто знает, не взвинтился ли уже там, в театре, жестокий бунт над болотом недоумения и безутешного горя. У Лоскутникова же было свое. Раскидались перед ним, воплотившись в нечто бесформенное и ползучее, разметались, как товары на ярмарке, и требование, прозвучавшее громко и неожиданно, и неумение столичного человека дать убедительный ответ, и вероятное наличие где-то требуемой идеи, и как ни напрягался Лоскутников, строя в себе упругий и ответственный центр, выпячивая разум и даже направляя шаги к тому или иному воплощению, соединить их в одно или хотя бы правильно, так, чтобы они больше не смущали его дух, расставить, неким образом разложить по полочкам ему не удавалось. Беспомощным и утлым он предстал и бестолково, как растерявшийся осел, забегал. А потому продолжали звучать в его ушах крики взывающих о чуде людей, голоса преследовали его, и он чувствовал себя слабым и ничтожным, не зная, где от них укрыться. Оттого, что он не мог сообразить, насколько в действительности значительно, огромно и осмысленно случившееся в театре, оно казалось ему во всех отношениях превосходящим его существо и подавляющим его жизнь, хотя бы даже и не было ничего более единственного в своем роде и нужного для него, чем она.
***
Переваливался Лоскутников под мощной кремлевской стеной с ноги на ногу своим жиденьким телом. Он там пожимался, глубоко встревоженный и уязвленный. Он был тощий, высокий, почти долговязый мужчина, но вообще-то видный, поскольку имел узкое благородное лицо и из глубины подзапавших, даже чересчур притянутых к ушам глаз смотрел умно. А в природе все гуще скапливалось вечернее потемнение, и следовало полностью решить, идти ли к Тонечке на бурную ночевку или вдруг куда как основательно заняться этой проблемой национальной идеи и возникшей из-за нее умственной и душевной неразберихи. Он решил все-таки идти. Проблему можно было оставить и на потом, а когда б он пропустил без всяких уважительных причин свидание, всякий раз с большим трудом добываемое, то рисковал бы навсегда потерять любовницу.
Тонечка, выкраивая ночные встречи, думала не о том, хорошо ли обманывать мужа, а о трудностях и опасностях этого промысла, и у нее было ощущение, что она то и дело совершает подвиг. Лоскутников был для нее, правду сказать, не столько человеком, ради которого она прилагает трудные и в некотором смысле даже сомнительные старания, сколько неким внешним обстоятельством, своим давлением подталкивающим ее к разным телодвижениям, которым она уже собственной волей и прихотью придавала характер героических свершений. Так что Лоскутников, в глазах Тонечки, был вообще не вполне разумной силой, а скорее чем-то вроде скандального или, скажем, даже вредительского звука в приличном обществе, услыхав который не сразу и сообразишь, осмеять ли испустившего его человека или сделать вид, будто ничего не произошло. Как бы с этого, с подобного анекдота, и началось сближение Тонечки и Лоскутникова, со временем превратившись в постоянное Тонечкино хождение по лезвию бритвы. И если бы она узнала, что Лоскутников заметался в тени кремлевской стены, позволяя себе ставить вопрос о целесообразности их свидания, она увидела бы этого человека еще более мелким и ничтожным, чем сам он видел себя перед тьмой обступивших его криков. И Лоскутников в своем внутреннем видении упрощал Тонечку, может быть, даже больше, чем это делала она, мысленно ставившая его в безгранично зависимое от ее подвижничества и всяких капризов положение. Он уже как будто твердо решил идти к ней, а между тем она оставалась далекой и не вполне желанной. Лоскутников страдал. Протискиваясь в сутолоке неожиданно навалившихся проблем, он заузил лицо до некой уже небывалости и, вытянув губы, озадаченно присвистнул.
Темная громада требовавших чуда людей надвигалась на него, и он перевалился через нее с ощущением тонкого страдальчества, трагической усталости в груди. Лишь после этого ему удалось обрести более или менее свободное состояние, и он скорым шагом пошел к дому любовницы. Она жила на окраине городка. Там не должны были соседи заметить Лоскутникова. Он проскользнул вдоль забора и бесшумно отворил калитку. В листву, в таинственный ночной сад мягко лился свет с веранды. Наверное, Тонечка в нетерпеливом ожидании зажгла для него маяк. Лоскутников умилился. Где-то у соседей тявкнула собака. Бусловы собаки не держали, и это было хорошо для планов ночного гостя. Он подошел к веранде, все еще стараясь не шуметь, и заглянул внутрь. За столом сидел по-своему величественный Буслов и читал книгу. Лоскутников содрогнулся и замер, пораженный. Он отлично знал этого важного человека, не замечавшего рогов на своей макушке, они вместе работали в старейшей газете здешних краев. Недавно возникшая новая газетенка мешала той оставаться единственной печатной гордостью города, но эта, новая, действовала в коммерческом духе, что позволяло старой считаться умным органом информации и некой как бы даже мысли, так что, казалось бы, какая же и конкуренция? А тем не менее состязание, нередко выходившее за рамки приличий, имело место, и по-настоящему умен в этой истории борьбы старого с новым был один лишь Буслов.
Глядя, как он, отхлебывая чай из стакана, порывисто пробегает глазами книжные страницы, Лоскутников это вполне осознал. Не только быстрым и легким, копьеобразным умом, который один мог бы помочь их газете одолеть назойливого соперника, умен Буслов, но и мудр он, глубок, и много в нем того сокровенного, что другому человеку в какую-то минуту становится вдруг позарез необходимо выведать, испытать на себе, попытаться некоторым образом присвоить. Не ошибаюсь ли я, не преувеличиваю ли достоинства и силу моего друга? - мучился Лоскутников. Может быть, думал он, мне сейчас нужен мудрец, некий пророк, и я поспешил разглядеть его в Буслове, а в действительности он такой же обыкновенный, как и тот писатель в театре, не сумевший ничем насытить любознательность своих слушателей. Конечно, ничего толком не знал Лоскутников о Буслове, кроме того, что ему следовало знать и о любом жителе их городка, ставшего его знакомцем, а то и приятелем; не раскусил он своего коллегу, не научился угадывать внутренние его соображения и только воображал теперь, по странному стечению обстоятельств, что тому не составило бы ни малейшего труда справиться с разрозненностью, с разбросом идей и их воплощений, с которым так и не сумел справиться он, Лоскутников.
Отчего же я стою один в этом чужом саду? Что ж это я тут, ей-богу, как тать в ночи? Почему не вхожу? Что меня ждет? - спрашивал себя не задавшийся нынче любовник. Его влекло к Буслову неудержимо. Но не стыдное ли случится, если он сейчас решится переступить порог бусловского дома?
- А, коллега, - сказал хозяин, когда Лоскутников вошел.
Нежданный гость заговорил сбивчиво:
- Проходил мимо, а тут, смотрю, свет... я и решил зайти, тем более что есть разговор...
- И что за разговор? - спросил Буслов с усмешкой, обостренно сверкнувшей на его узких губах.
- А вот сейчас скажу! - тонко выкрикнул Лоскутников.
Буслов объяснил, что его жена уже спит, легла пораньше, а сам он должен был уехать в командировку, но по ряду причин не уехал, и вот теперь сидит на веранде, читает книгу и пьет чай, гостя же ему придется привечать самому. Сейчас он, мол, угостит Лоскутникова чаем. Но Лоскутников отказался от чая, даже и жестами показал, что ему не до того. Никаким чаем, изобразил он, не залить его тоску и отчаяние. Он весь был оголенное смятение, и казался Буслову немножко смешным.
Приезд болтливого столичного писателя, вечер в театре. Но встречи восторженных поклонников с их кумиром не получилось, обозначил Лоскутников.
- Был спровоцирован вопрос о национальной идее, - вдруг выразил он совсем не то, что до сих пор видел в случившемся на вечере. Но он выразил это строго и потому сам уже отчасти должен был поверить в сказанное.
Пока он рассказывал, как люди в театре громко и раздраженно требовали утоления их духовной, идейной жажды, а писатель не мог толком ответить и ловчил, ускользая от нацеленного на истину вопроса, крепкий и некоторым образом упитанный Буслов медленно и торжественно раскуривал набитую ароматным табаком трубку, усаживался поудобнее в кресле у стола, закидывал ногу на ногу, каждым движением наращивая свою уютно расположившуюся величавость. Он наращивал и расстояние между своим великолепным покоем и бестолковым смятением гостя и делал это расстояние уже непреодолимым.
- А как жить дальше? - крикнул Лоскутников, подводя свой рассказ к концу, но не видя, чтобы его действительно можно было как-то основательно закончить.
- Тебе тридцать пять лет, не меньше, - спокойно, невозмутимо возразил хозяин, - пора бы и знать.
- Что знать?
- А что как ты ни проживешь оставшееся тебе время, это и будет ответом на твой вопрос.
Сказал Буслов это и рассмеялся, довольный, что можно так просто складывать слова в нечто более или менее похожее на разумные фразы и даже толковые ответы. Лоскутников продолжал суетиться. Он большими шагами пересекал веранду из угла в угол и порой тяжело опускал голову на грудь, тем показывая, как ее, переполненную беспорядочными мыслями, неудобно носить.
- Хорошо, - сказал он, - на это ты мне уже открыл глаза, то есть на мое будущее. А я и шел к тебе в надежде на подобное. Но ведь дело не только в том, как буду дальше жить я. Не только с этим я шел сюда. Нет, не во мне дело, а в том крике, который подняли люди... в той тревоге, в том беспокойстве, которое этот крик вселил в мое сердце, да... Я встревожен, вот в чем штука. Я выбит из колеи.
- Люди сейчас часто выкрикивают разные требования, в том числе и это, то есть чтобы им дали национальную идею. Они тоже выбиты из колеи. Но не потому, что опешили от усиленной работы мысли, а потому, что знай себе испытывают эту страшную жажду и не в состоянии удержаться от вопля. Ты тут как зритель спектакля, а они-то, они как раз его участники. Согласись, им приходится гораздо труднее и хуже, чем тебе.
- Если бы я это услышал, если бы это случилось со мной в большом городе, я бы поневоле тут же наткнулся на что-то уводящее в сторону, я бы рассеялся. Но в нашем маленьком городке подобные вещи выходят откровением. Я вдруг почувствовал, что меня окружают декорации, из которых мне не выйти, за пределы которых не вырваться... и рассеяния здесь быть не может. Этот наш древний кремль... и внезапно вопль... а не потому они кричат, и я вместе с ними, не потому мы кричим, что какой-то кромешный варвар, дикий враг уже рушит башни, и надо бежать в храм, молить Бога о спасении, и в конце концов свалиться под ударом сабли... Вот видишь, я брежу...
- А и этот наш кремль - что тебе еще надо более важного? - перебил Буслов. - И будешь бредить, если не разберешься. В этом кремле случались такие смуты, что наше время против них - храм тишины и покоя. А ничего, мир вверх дном не перевернулся. Дураки ленивы, лень им заглянуть в прошлое, пораскинуть мозгами, а что-то такое подзуживает их быть как бы мыслителями и в некотором роде даже патриотами, и тогда они бросаются на самый легкий путь, вдруг выскакивают с требованием дать им национальную идею. Дать! А почему сами не берут? Почему с других взыскивают? Кто дал им на это право? На кой черт они в таком случае нужны?
- Но ужас в том, что нет ответа.
- Ответ есть, - сказал Буслов сурово.
- Да если бы я сам выдумал этот вопрос, я бы, скорее всего, нашел ответ, но когда они там в театре закричали и стали требовать, я понял, что, окажись я на месте этого дурацкого писателя, тоже ничего не сумел бы ответить. Вот почему я и забегал.
Буслов, положив сжатые кулаки на стол и поймав собеседника в угрюмую и упорную неподвижность своего взгляда, учил:
- Не будь заодно с дураками. Если мы с тобой люди культуры, ответ для нас всегда, в любой ситуации, должен лежать на поверхности. И для меня он лежит. Иконы Рублева - вот это и есть национальная идея. Кремль, романы Достоевского - все это наша национальная идея. Платонова возьми, писателя. А то еще был историк Платонов, так что если что, смотри, не перепутай.
- Был еще, вроде как, епископ или архиепископ такой, - сказал Лоскутников с торопливой услужливостью, даже как будто отважился подсказать своему речистому товарищу.
- Платонов... я о писателе... чего же еще, дорогой, какую и где еще искать тебе национальную идею?
- Понимают ли иностранцы Платонова, вот вопрос.
- Бог с ними, с иностранцами, - раздосадовано отмахнулся Буслов.
Переменился климат в душе Лоскутникова; метнувшись всем существом на родные просторы, он спросил с особой, остро и самозабвенно смеющейся или словно бы поющей заинтересованностью:
- Сам факт их существования, этих великих, в нем и заключается суть?
- Если угодно, то да, в самом факте их существования и заключается. Если ты не способен пойти глубже и вникнуть в содержание, то да, берись именно за сам факт их существования. Но я бы еще детьми заставлял наших людей читать "Историю" Карамзина, по крайней мере, три-четыре последних тома, чтобы они, как и ее первые читатели, вдруг осознали, что у страны есть история, и еще какая! Тарковского возьми с его фильмами. Вспомним и архимандрита Феодора, он отказался, читал я где-то, от монашества, но и в мирской жизни остался святым. Вот что наша национальная идея, - рассказывал Буслов. - Стихи Тютчева, книжки Бориса Зайцева. И ничего не надо выдумывать. Поздно вам, мои хорошие, - рассердился Буслов и стукнул кулаком по столу, - что-то там еще выдумывать в театре в компании с залетным беллетристом. Все уже есть. Надо только уметь пользоваться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19