Она просила мадам де Фонсколомб извинить ее и приглашала, если та пожелает, заглянуть к ней в Дрезден, где княгиня жила теперь постоянно, и погостить у нее два-три дня.
Монтевеккьо завернул в замок совсем ненадолго и в тот же день собирался ехать в Прагу. Джакомо его не удерживал, и итальянец отправился в путь сразу же, едва в его коляску впрягли свежих лошадей. Находившаяся неотлучно возле своей госпожи Полина так и не увидела этого приятного молодого человека и, высунувшись из окошка комнаты мадам де Фонсколомб, смогла разглядеть лишь клубы пыли, которые оставлял на дороге удаляющийся экипаж.
Ужин подали в девять. Мадам де Фонсколомб появилась оживленная и улыбающаяся, как обычно. Настроена она была еще шутливей и приветливей, чем всегда. На ней были ее самые лучшие драгоценности, прическа выполнена с особым тщанием, а губы слегка подкрашены, как это было принято прежде в Версале и Париже. Казанова тут же отвесил ей комплимент и заверил, что восхищен таким скорым и полным выздоровлением, к тому же шевалье отметил, как незаметно и с какой элегантностью ей удалось избавиться от болезни.
– Я лишь стараюсь терпеливо и с пониманием относиться к своим болезням, – ответила она, – и признавать, что годы все же дают о себе знать, так же, как я стараюсь изящно и легко носить слишком тяжелое и старомодное платье. По-моему, всем следует поступать подобным образом, поскольку наше тело, увы, дается нам один раз на всю жизнь.
– Мне иногда случается мечтать об обратном, – признался Казанова, – и тогда мой заключенный в ветхую одежду ум начинает молоть вздор, а я слишком поздно начинаю замечать, что отныне я всего лишь огородное пугало.
И он посмотрел в сторону Полины с трогательным смирением в надежде, что молодая женщина проникнется состраданием и примется убеждать его в обратном. Но Полина, как известно, весьма заботилась о том, чтобы не выглядеть сострадательной, и призывы шевалье остались без ответа.
Розье принес фрикасе из лягушачьих лапок, которое он приготовил, пренебрегая неодобрением, высказываемым Фолькиршером и остальной прислугой, привлеченной на кухню сильным запахом чеснока. В виде компенсации за такой стоицизм мадам де Фонсколомб пригласила его присесть за стол и принять участие в пиршестве.
– Теперь любовные песни этих несчастных созданий не потревожат более нашего сна, – заметил Казанова. – Не мешало бы подобным образом поступить и с несколькими тенорами из дрезденской итальянской Оперы. В действительности доброе имя этой Оперы сохраняется не столько из-за искусства ее оркестрантов, сколько благодаря удовольствию, которое можно получить в антракте за несколькими столиками, за которыми играют в фараон.
– Что, в дрезденской Опере играют в фараон? – удивленно переспросила старая дама. – И курфюрст позволяет эту вольность?
– Он имеет от этого доход, в его карман идет треть от каждой банкноты, которую там оставляют.
– Было бы очень любопытно послушать музыку, ноты которой звенят флоринами и дукатами.
– Дрезден находится в одном дне езды отсюда, мадам, и княгиня Лихтенштейн будет счастлива вас лицезреть.
С этими словами Казанова прочел мадам де Фонсколомб письмо, которое ему передал Монтевеккьо.
Отъезд назначили на следующий день на рассвете. Казанова возражал, что едва оправившейся после перенесенного недомогания мадам де Фонсколомб правильнее день-другой переждать, прежде чем отважиться пуститься в путь. Но старая дама с любезной улыбкой заявила, что ей не терпится повидать Дрезден, который остался единственным городом в Европе, где она еще не падала в обморок.
К тому же, узнав у Казановы, что там практикуют лучшие глазные врачи, как, впрочем, почти везде в Германии, она решила отвезти к ним Тонку, в судьбе которой принимала участие, чтобы они изготовили для девушки искусственный глаз.
Узнавшая об этом малышка тут же явилась, чтобы броситься к ногам благодетельницы. Пришла она в сопровождении Шреттера, переводившего на немецкий слова признательности, которые лепетала бедняжка. Он сообщил, что она не понимает, что ей просто сделают глаз из стекла, избавив этим от ношения противной повязки, а верит, что доктор располагает сверхчеловеческой силой вернуть ей настоящий глаз.
Ее радость была такой большой и выражалась с таким чистосердечием, что все были тронуты до глубины души. На этот раз и Полина, и Казанова были совершенно солидарны, выражая свое восхищение мадам де Фонсколомб за этот добрый поступок.
Уже с шести часов две берлины стояли запряженные и готовые тронуться в путь. Казанова занял место возле мадам де Фонсколомб, которая захотела, чтобы Тонка села напротив на откидное сиденье. Полина, Розье и аббат путешествовали во второй карете. Они захватили с собой совсем немного белья и одежды – всего на несколько дней.
На время путешествия Казанова и старая дама оказались в некотором роде в приятном уединении, которое лишь подчеркивали удивленные восклицания и радостный смех маленькой крестьянки. Прижав нос к стеклу и не заботясь о том, насколько смешно она при этом выглядит, Тонка пребывала в опьянении от новизны впечатлений и восхищалась всем, что видела. Двое стариков изредка прерывали беседу, чтобы полюбоваться на эти проявления детской радости и принять в них участие.
– Теперь я понимаю, как это простодушие могло вас увлечь, – произнесла мадам де Фонсколомб. – И будьте уверены, вы ничем не обидели девчушку, поскольку такая душевная чистота – это Божья милость, которая защищена от всего.
– Я лишил ее невинности, и что бы вы ни говорили, очень об этом сожалею.
– И тем не менее, уверяю вас, столь совершенная невинность раздает себя, вовсе при этом не страдая.
Также мадам де Фонсколомб утверждала, что находит гораздо больше очарования в этой скромной крестьяночке, чем в надменной Полине. По примеру своих якобинских героев мадмуазель Демаре объявляет себя истинной представительницей народа, которого вовсе не знает, а скорее, презирает.
– Так что, мой дорогой друг, я ничуть не осуждаю вас за желание обвести вокруг пальца нашу робеспьеристку, даже если вы будете вынуждены прибегнуть к хитрости и обману, чтобы достичь своей цели. Ведь вы заденете только ее тщеславие. К тому же, я думаю, ее добродетель не настолько велика, чтобы к ней стоило относиться с особым уважением. Думаю, Полина так уверена в себе, – продолжала старая дама, – что вы отлично смогли бы убедить ее в искренности вашего чудесного превращения, но при одном условии. Дело должно быть повернуто так, чтобы она считала, что лишь благодаря ей одной вы могли бы отказаться от своего решения.
– Именно поэтому я и надеюсь, что последнее слово останется за мной, – с улыбкой заметил Казанова.
– Во всяком случае, я получу огромное удовольствие, наблюдая, как знаменитый Казанова живет в вере и даже готов носить монашеское одеяние. Я постараюсь убедить аббата, чтобы он сумел показать, будто тоже верит в искренность ваших помыслов.
– Не стоит беспокоиться, – ответил Джакомо. – За этим дело не станет, аббат уже готов меня канонизировать.
– Даже не хочу знать, каким образом вы достигли таких потрясающих результатов, – произнесла со смехом старая дама, – поскольку бедняжка Дюбуа из тех, с кем легко найти компромисс. Он проявил стойкость единственный раз в жизни, отказавшись присягнуть атеизму, и теперь считает, что заслужил этим право на спасение.
После полудня они сделали остановку на обочине дороги. Пейзаж с лугами и зеленеющими рощами раскинулся вплоть до холмов, отмечающих границу владений курфюрста. Не было видно никакого жилья, но сама местность была довольно привлекательной. Мсье Розье достал приготовленные корзинки с едой. Путешественники выбрали удобное место в тени большого дуба, где Тонка расстелила на траве скатерть. Розье разложил для всех подушечки, и мадам де Фонсколомб выразила желание, чтобы обед проходил без церемоний; все должны были на равных брать себе еду.
Тонку такое необычное положение удивляло не более, чем все те новые поразительные вещи, которые она наблюдала в течение дня. Она не задавала себе никаких вопросов, а расположившись самым непринужденным образом, принялась уплетать все подряд с большим аппетитом. Все любовались ее восторженным видом, а аббат Дюбуа смотрел на нее, улыбаясь, с особенной нежностью.
В Дрезден обе кареты въехали ближе к вечеру. Низкое солнце заставляло сиять фасады высоких разноцветных домов и памятники, украшенные статуями или изящно выполненными фризами. Забыв про шевалье и мадам де Фонсколомб, маленькая крестьянка из Дукса, затаив дыхание, взирала на это восхитительное представление. Потрясающая величина домов и беспрерывное мельтешение людей, толпившихся на улицах, заставляли ее замирать от страха. Самые обычные признаки цивилизации вызвали у нее состояние полного оцепенения.
Тем временем вся компания остановилась в «Отель де Сакс», где заняла весь первый этаж. Комнаты объединял общий, огибающий их балкон. Мадам де Фонсколомб расположилась в обширных центральных апартаментах, являвшихся, скорее, салоном, где можно было принимать гостей и устраивать ужины. Альков находился в самой его глубине, а две застекленные двери выходили на просторный балкон, предназначенный, казалось, для приятной беседы. К тому же вечером его освещали особые фонари на испанский манер.
Полина устроилась по соседству, в такой же большой комнате, где находилась кровать во французском стиле, которую ей предстояло делить с Тонкой.
Казанова занял следующую комнату. Она была гораздо меньше и находилась с самого края, но вполне соответствовала его замыслам, поскольку соединялась с предыдущей потайной дверцей, замок которой открывался лишь с его стороны. Пользуясь тем, что, как он знал, сон у Тонки был очень крепким, он мог, если бы, конечно, добрый гений этому поспособствовал, потихоньку пробраться к Полине, причем для этого ему даже не пришлось бы лезть в окно.
В распоряжении мсье Розье и аббата оказалась просторная комната с двумя кроватями, расположенная в противоположной части балкона.
Наскоро совершив туалет, все поужинали очень рано у мадам де Фонсколомб, которая хоть и не показывала вида, изрядно устала с дороги. Прислуживал, как обычно, мсье Розье. Еда, как всегда, была вкусной, правда, на этот раз благодаря особенностям местной кухни, а не стараниями их доброго друга. Казанова приказал подать шампанское, и, несмотря на протесты Демаре, все сообща подпоили Тонку, и та, опрокинувшись от смеха на спину, продемонстрировала господам свои черные штанишки. Эта причуда развеселила мадам де Фонсколомб, и она шутливо поинтересовалась у Полины, не по ее ли совету малышка решила носить траур по своей добродетели. Ко всеобщему удивлению и, похоже, не заметив насмешки, та ответила, что, приказав Тонке носить панталоны, пыталась привить стыдливость этому слишком наивному ребенку.
В девять все разошлись по своим спальням. На балконе еще не зажгли фонари, но это не помешало Джакомо поставить перед своей дверью стул и расположиться на нем, чтобы немного помечтать.
Желание, толкавшее его к Полине, было продиктовано не столько страстью, сколько стремлением не дать этому слишком горделивому созданию одержать верх в их споре. Казанова подумал, что некоторые из женщин, про которых он когда-то думал, что любит их, точно так же были для него лишь противниками, которых слепой случай скорее противопоставлял ему, чем предоставлял в ответ на его желание. Когда любовь не является порождением чистого, священного огня, она легко превращается в некое состязание, которое подчас не прекращается до первой крови. Причем удовольствие, которое при этом получают противники, имеет тяжелый аромат и горьковатый привкус. Движения любовников бывают скорее похотливыми, нежели сладострастными, а получаемое наслаждение – мучительным.
Казанова вновь вспомнил о проклятой Шарпийон, с которой когда-то водил знакомство в Лондоне и о которой у него осталось такое отвратительное воспоминание, что он даже не решился упомянуть ее имени в разговоре с мадам де Фонсколомб.
Мысли его принялись блуждать среди менее болезненных воспоминаний, причем декорацией для некоторых из них в свое время служила комната, которую занимала теперь старая дама, как и балкон, на котором он теперь находился. Он вдруг вспомнил, что с этого балкона можно видеть находящийся неподалеку дом, в котором жила его мать вплоть до своей смерти, наступившей двадцать лет назад. Немного дальше, если смотреть в том же направлении, проживал Джованни, его брат, всеми уважаемый директор дрезденской Академии изящных искусств. В другой стороне находился дом Марии Магдалены Антонии, его сестры.
Он подумал, что следующие поколения, вероятно, будут вспоминать Джованни, и наверняка – Франческо, его другого брата, известного художника-баталиста, или даже прелестную комедиантку Занетту, их мать, но, уж конечно, не его, Джакомо, автора многочисленных философских, исторических, политических и математических трудов, которые уже успели кануть в забытье. И тем, кто придет следом, он оставит после себя разве что нескольких бездельников, которым лучше было бы вовсе не появляться на свет, или хорошеньких нимф, подобных очаровательной Лукреции, с которой он провел несколько ночей, не обременяя себя при этом мыслями о том, что приходится ей отцом.
Никогда Казанова не испытывал такой усталости от своего возраста или, может быть, даже от самой жизни, тщета которой внезапно предстала перед ним с ужасающей ясностью. Он так пламенно жил, с такой расточительностью бросал минуты бытия безвозвратно проходящему времени, столько прочел, написал, создал и разрушил. Неужели все это зря? Неужели он не оставит даже следа на этой земле?
Джакомо вновь подумал о том, что никогда больше не увидит Венецию, которая обошлась с ним так сурово еще до того, как сдалась отвратительному якобинскому сброду. По странной случайности он вынужден будет окончить свои дни в одном дне пути от Дрездена, бывшего второй, а скорее всего, настоящей родиной для его семьи. Но это, если так можно выразиться, возвращение к Занетте, Джованни и ко всему тому, что ему было наиболее близко по крови, бесконечно отдаляло его от самого себя, венецианца Джакомо, и погружало в глубокую меланхолию – ведь Занетты и Джованни больше не было на свете. Что до Марии Магдалены, племянницы Терезины или других племянников, то у него не было желания видеть их, но не потому, что он был чем-то недоволен, а потому что ему нечего было больше им дать, да и от них он тоже ничего не хотел. Старость сделала Джакомо безучастным ко всему тому, что не имело отношения к его нынешнему существованию.
Пока он так размышлял, погрузившись взглядом в едва различимое пространство прошлого, которое звездами пронизывали дрожащие огоньки бесчисленных воспоминаний, к нему незаметно приблизилась чья-то тень. Она явилась с противоположного края балкона, заставив шевалье вздрогнуть от неожиданности. Это был аббат Дюбуа, весь завернутый в домашнее шелковое платье, которое еще более, чем сутана, делало его длинным и грустным, как пост.
– Я знал, что вы не спите, – произнес священник, – этот балкон – самое подходящее место, где может посидеть и помечтать такой человек, как вы, и совсем не годится для того, чтобы навевать сон.
– Вы пришли, чтобы исповедовать меня в моих тайных желаниях? – шутливо спросил Казанова.
– Увы, – ответил святой отец, – скорее уж поведать о своем.
– Ваше вожделение отнюдь не является секретом, и, как я понимаю, вы достаточно сообразительны, чтобы удовлетворять его еще до того, как оно даст о себе знать.
– Если бы вы могли вообразить, что мне приходится терпеть, вы не стали бы смеяться, – со сдерживаемой страстью произнес аббат. – Ведь я люблю! Люблю безумно! Безнадежно!
– Поздравляю вас, и Бог вам, конечно, воздаст за это во сто крат.
– Речь не о Боге, – призналось священное лицо.
– Неужто об одном из Его созданий? Вот и чудесно! Господь не станет ревновать к своим чадам.
– Речь идет о самом скромном из Его созданий.
– Уж не в меня ли вы влюблены, несчастный?
Так, один – стеная и едва сдерживая рыдания, другой – вполголоса посмеиваясь, святой отец и Казанова продолжали свою тихую беседу. Дюбуа поначалу не желал открывать имени своей возлюбленной, и Джакомо долго пытался его угадать. И наконец, словно убоявшись, что упустит свою последнюю возможность, если сейчас же во всем не признается, аббат поведал, что объектом его роковой страсти является Туанетта. Дюбуа надеялся, что она подарит ему свои ласки в обмен на те четыре дуката, что ему удалось выиграть в кадриль у мадам де Фонсколомб. И он уже выдал своей избраннице аванс.
– Вы уверены, что она вас правильно поняла?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Монтевеккьо завернул в замок совсем ненадолго и в тот же день собирался ехать в Прагу. Джакомо его не удерживал, и итальянец отправился в путь сразу же, едва в его коляску впрягли свежих лошадей. Находившаяся неотлучно возле своей госпожи Полина так и не увидела этого приятного молодого человека и, высунувшись из окошка комнаты мадам де Фонсколомб, смогла разглядеть лишь клубы пыли, которые оставлял на дороге удаляющийся экипаж.
Ужин подали в девять. Мадам де Фонсколомб появилась оживленная и улыбающаяся, как обычно. Настроена она была еще шутливей и приветливей, чем всегда. На ней были ее самые лучшие драгоценности, прическа выполнена с особым тщанием, а губы слегка подкрашены, как это было принято прежде в Версале и Париже. Казанова тут же отвесил ей комплимент и заверил, что восхищен таким скорым и полным выздоровлением, к тому же шевалье отметил, как незаметно и с какой элегантностью ей удалось избавиться от болезни.
– Я лишь стараюсь терпеливо и с пониманием относиться к своим болезням, – ответила она, – и признавать, что годы все же дают о себе знать, так же, как я стараюсь изящно и легко носить слишком тяжелое и старомодное платье. По-моему, всем следует поступать подобным образом, поскольку наше тело, увы, дается нам один раз на всю жизнь.
– Мне иногда случается мечтать об обратном, – признался Казанова, – и тогда мой заключенный в ветхую одежду ум начинает молоть вздор, а я слишком поздно начинаю замечать, что отныне я всего лишь огородное пугало.
И он посмотрел в сторону Полины с трогательным смирением в надежде, что молодая женщина проникнется состраданием и примется убеждать его в обратном. Но Полина, как известно, весьма заботилась о том, чтобы не выглядеть сострадательной, и призывы шевалье остались без ответа.
Розье принес фрикасе из лягушачьих лапок, которое он приготовил, пренебрегая неодобрением, высказываемым Фолькиршером и остальной прислугой, привлеченной на кухню сильным запахом чеснока. В виде компенсации за такой стоицизм мадам де Фонсколомб пригласила его присесть за стол и принять участие в пиршестве.
– Теперь любовные песни этих несчастных созданий не потревожат более нашего сна, – заметил Казанова. – Не мешало бы подобным образом поступить и с несколькими тенорами из дрезденской итальянской Оперы. В действительности доброе имя этой Оперы сохраняется не столько из-за искусства ее оркестрантов, сколько благодаря удовольствию, которое можно получить в антракте за несколькими столиками, за которыми играют в фараон.
– Что, в дрезденской Опере играют в фараон? – удивленно переспросила старая дама. – И курфюрст позволяет эту вольность?
– Он имеет от этого доход, в его карман идет треть от каждой банкноты, которую там оставляют.
– Было бы очень любопытно послушать музыку, ноты которой звенят флоринами и дукатами.
– Дрезден находится в одном дне езды отсюда, мадам, и княгиня Лихтенштейн будет счастлива вас лицезреть.
С этими словами Казанова прочел мадам де Фонсколомб письмо, которое ему передал Монтевеккьо.
Отъезд назначили на следующий день на рассвете. Казанова возражал, что едва оправившейся после перенесенного недомогания мадам де Фонсколомб правильнее день-другой переждать, прежде чем отважиться пуститься в путь. Но старая дама с любезной улыбкой заявила, что ей не терпится повидать Дрезден, который остался единственным городом в Европе, где она еще не падала в обморок.
К тому же, узнав у Казановы, что там практикуют лучшие глазные врачи, как, впрочем, почти везде в Германии, она решила отвезти к ним Тонку, в судьбе которой принимала участие, чтобы они изготовили для девушки искусственный глаз.
Узнавшая об этом малышка тут же явилась, чтобы броситься к ногам благодетельницы. Пришла она в сопровождении Шреттера, переводившего на немецкий слова признательности, которые лепетала бедняжка. Он сообщил, что она не понимает, что ей просто сделают глаз из стекла, избавив этим от ношения противной повязки, а верит, что доктор располагает сверхчеловеческой силой вернуть ей настоящий глаз.
Ее радость была такой большой и выражалась с таким чистосердечием, что все были тронуты до глубины души. На этот раз и Полина, и Казанова были совершенно солидарны, выражая свое восхищение мадам де Фонсколомб за этот добрый поступок.
Уже с шести часов две берлины стояли запряженные и готовые тронуться в путь. Казанова занял место возле мадам де Фонсколомб, которая захотела, чтобы Тонка села напротив на откидное сиденье. Полина, Розье и аббат путешествовали во второй карете. Они захватили с собой совсем немного белья и одежды – всего на несколько дней.
На время путешествия Казанова и старая дама оказались в некотором роде в приятном уединении, которое лишь подчеркивали удивленные восклицания и радостный смех маленькой крестьянки. Прижав нос к стеклу и не заботясь о том, насколько смешно она при этом выглядит, Тонка пребывала в опьянении от новизны впечатлений и восхищалась всем, что видела. Двое стариков изредка прерывали беседу, чтобы полюбоваться на эти проявления детской радости и принять в них участие.
– Теперь я понимаю, как это простодушие могло вас увлечь, – произнесла мадам де Фонсколомб. – И будьте уверены, вы ничем не обидели девчушку, поскольку такая душевная чистота – это Божья милость, которая защищена от всего.
– Я лишил ее невинности, и что бы вы ни говорили, очень об этом сожалею.
– И тем не менее, уверяю вас, столь совершенная невинность раздает себя, вовсе при этом не страдая.
Также мадам де Фонсколомб утверждала, что находит гораздо больше очарования в этой скромной крестьяночке, чем в надменной Полине. По примеру своих якобинских героев мадмуазель Демаре объявляет себя истинной представительницей народа, которого вовсе не знает, а скорее, презирает.
– Так что, мой дорогой друг, я ничуть не осуждаю вас за желание обвести вокруг пальца нашу робеспьеристку, даже если вы будете вынуждены прибегнуть к хитрости и обману, чтобы достичь своей цели. Ведь вы заденете только ее тщеславие. К тому же, я думаю, ее добродетель не настолько велика, чтобы к ней стоило относиться с особым уважением. Думаю, Полина так уверена в себе, – продолжала старая дама, – что вы отлично смогли бы убедить ее в искренности вашего чудесного превращения, но при одном условии. Дело должно быть повернуто так, чтобы она считала, что лишь благодаря ей одной вы могли бы отказаться от своего решения.
– Именно поэтому я и надеюсь, что последнее слово останется за мной, – с улыбкой заметил Казанова.
– Во всяком случае, я получу огромное удовольствие, наблюдая, как знаменитый Казанова живет в вере и даже готов носить монашеское одеяние. Я постараюсь убедить аббата, чтобы он сумел показать, будто тоже верит в искренность ваших помыслов.
– Не стоит беспокоиться, – ответил Джакомо. – За этим дело не станет, аббат уже готов меня канонизировать.
– Даже не хочу знать, каким образом вы достигли таких потрясающих результатов, – произнесла со смехом старая дама, – поскольку бедняжка Дюбуа из тех, с кем легко найти компромисс. Он проявил стойкость единственный раз в жизни, отказавшись присягнуть атеизму, и теперь считает, что заслужил этим право на спасение.
После полудня они сделали остановку на обочине дороги. Пейзаж с лугами и зеленеющими рощами раскинулся вплоть до холмов, отмечающих границу владений курфюрста. Не было видно никакого жилья, но сама местность была довольно привлекательной. Мсье Розье достал приготовленные корзинки с едой. Путешественники выбрали удобное место в тени большого дуба, где Тонка расстелила на траве скатерть. Розье разложил для всех подушечки, и мадам де Фонсколомб выразила желание, чтобы обед проходил без церемоний; все должны были на равных брать себе еду.
Тонку такое необычное положение удивляло не более, чем все те новые поразительные вещи, которые она наблюдала в течение дня. Она не задавала себе никаких вопросов, а расположившись самым непринужденным образом, принялась уплетать все подряд с большим аппетитом. Все любовались ее восторженным видом, а аббат Дюбуа смотрел на нее, улыбаясь, с особенной нежностью.
В Дрезден обе кареты въехали ближе к вечеру. Низкое солнце заставляло сиять фасады высоких разноцветных домов и памятники, украшенные статуями или изящно выполненными фризами. Забыв про шевалье и мадам де Фонсколомб, маленькая крестьянка из Дукса, затаив дыхание, взирала на это восхитительное представление. Потрясающая величина домов и беспрерывное мельтешение людей, толпившихся на улицах, заставляли ее замирать от страха. Самые обычные признаки цивилизации вызвали у нее состояние полного оцепенения.
Тем временем вся компания остановилась в «Отель де Сакс», где заняла весь первый этаж. Комнаты объединял общий, огибающий их балкон. Мадам де Фонсколомб расположилась в обширных центральных апартаментах, являвшихся, скорее, салоном, где можно было принимать гостей и устраивать ужины. Альков находился в самой его глубине, а две застекленные двери выходили на просторный балкон, предназначенный, казалось, для приятной беседы. К тому же вечером его освещали особые фонари на испанский манер.
Полина устроилась по соседству, в такой же большой комнате, где находилась кровать во французском стиле, которую ей предстояло делить с Тонкой.
Казанова занял следующую комнату. Она была гораздо меньше и находилась с самого края, но вполне соответствовала его замыслам, поскольку соединялась с предыдущей потайной дверцей, замок которой открывался лишь с его стороны. Пользуясь тем, что, как он знал, сон у Тонки был очень крепким, он мог, если бы, конечно, добрый гений этому поспособствовал, потихоньку пробраться к Полине, причем для этого ему даже не пришлось бы лезть в окно.
В распоряжении мсье Розье и аббата оказалась просторная комната с двумя кроватями, расположенная в противоположной части балкона.
Наскоро совершив туалет, все поужинали очень рано у мадам де Фонсколомб, которая хоть и не показывала вида, изрядно устала с дороги. Прислуживал, как обычно, мсье Розье. Еда, как всегда, была вкусной, правда, на этот раз благодаря особенностям местной кухни, а не стараниями их доброго друга. Казанова приказал подать шампанское, и, несмотря на протесты Демаре, все сообща подпоили Тонку, и та, опрокинувшись от смеха на спину, продемонстрировала господам свои черные штанишки. Эта причуда развеселила мадам де Фонсколомб, и она шутливо поинтересовалась у Полины, не по ее ли совету малышка решила носить траур по своей добродетели. Ко всеобщему удивлению и, похоже, не заметив насмешки, та ответила, что, приказав Тонке носить панталоны, пыталась привить стыдливость этому слишком наивному ребенку.
В девять все разошлись по своим спальням. На балконе еще не зажгли фонари, но это не помешало Джакомо поставить перед своей дверью стул и расположиться на нем, чтобы немного помечтать.
Желание, толкавшее его к Полине, было продиктовано не столько страстью, сколько стремлением не дать этому слишком горделивому созданию одержать верх в их споре. Казанова подумал, что некоторые из женщин, про которых он когда-то думал, что любит их, точно так же были для него лишь противниками, которых слепой случай скорее противопоставлял ему, чем предоставлял в ответ на его желание. Когда любовь не является порождением чистого, священного огня, она легко превращается в некое состязание, которое подчас не прекращается до первой крови. Причем удовольствие, которое при этом получают противники, имеет тяжелый аромат и горьковатый привкус. Движения любовников бывают скорее похотливыми, нежели сладострастными, а получаемое наслаждение – мучительным.
Казанова вновь вспомнил о проклятой Шарпийон, с которой когда-то водил знакомство в Лондоне и о которой у него осталось такое отвратительное воспоминание, что он даже не решился упомянуть ее имени в разговоре с мадам де Фонсколомб.
Мысли его принялись блуждать среди менее болезненных воспоминаний, причем декорацией для некоторых из них в свое время служила комната, которую занимала теперь старая дама, как и балкон, на котором он теперь находился. Он вдруг вспомнил, что с этого балкона можно видеть находящийся неподалеку дом, в котором жила его мать вплоть до своей смерти, наступившей двадцать лет назад. Немного дальше, если смотреть в том же направлении, проживал Джованни, его брат, всеми уважаемый директор дрезденской Академии изящных искусств. В другой стороне находился дом Марии Магдалены Антонии, его сестры.
Он подумал, что следующие поколения, вероятно, будут вспоминать Джованни, и наверняка – Франческо, его другого брата, известного художника-баталиста, или даже прелестную комедиантку Занетту, их мать, но, уж конечно, не его, Джакомо, автора многочисленных философских, исторических, политических и математических трудов, которые уже успели кануть в забытье. И тем, кто придет следом, он оставит после себя разве что нескольких бездельников, которым лучше было бы вовсе не появляться на свет, или хорошеньких нимф, подобных очаровательной Лукреции, с которой он провел несколько ночей, не обременяя себя при этом мыслями о том, что приходится ей отцом.
Никогда Казанова не испытывал такой усталости от своего возраста или, может быть, даже от самой жизни, тщета которой внезапно предстала перед ним с ужасающей ясностью. Он так пламенно жил, с такой расточительностью бросал минуты бытия безвозвратно проходящему времени, столько прочел, написал, создал и разрушил. Неужели все это зря? Неужели он не оставит даже следа на этой земле?
Джакомо вновь подумал о том, что никогда больше не увидит Венецию, которая обошлась с ним так сурово еще до того, как сдалась отвратительному якобинскому сброду. По странной случайности он вынужден будет окончить свои дни в одном дне пути от Дрездена, бывшего второй, а скорее всего, настоящей родиной для его семьи. Но это, если так можно выразиться, возвращение к Занетте, Джованни и ко всему тому, что ему было наиболее близко по крови, бесконечно отдаляло его от самого себя, венецианца Джакомо, и погружало в глубокую меланхолию – ведь Занетты и Джованни больше не было на свете. Что до Марии Магдалены, племянницы Терезины или других племянников, то у него не было желания видеть их, но не потому, что он был чем-то недоволен, а потому что ему нечего было больше им дать, да и от них он тоже ничего не хотел. Старость сделала Джакомо безучастным ко всему тому, что не имело отношения к его нынешнему существованию.
Пока он так размышлял, погрузившись взглядом в едва различимое пространство прошлого, которое звездами пронизывали дрожащие огоньки бесчисленных воспоминаний, к нему незаметно приблизилась чья-то тень. Она явилась с противоположного края балкона, заставив шевалье вздрогнуть от неожиданности. Это был аббат Дюбуа, весь завернутый в домашнее шелковое платье, которое еще более, чем сутана, делало его длинным и грустным, как пост.
– Я знал, что вы не спите, – произнес священник, – этот балкон – самое подходящее место, где может посидеть и помечтать такой человек, как вы, и совсем не годится для того, чтобы навевать сон.
– Вы пришли, чтобы исповедовать меня в моих тайных желаниях? – шутливо спросил Казанова.
– Увы, – ответил святой отец, – скорее уж поведать о своем.
– Ваше вожделение отнюдь не является секретом, и, как я понимаю, вы достаточно сообразительны, чтобы удовлетворять его еще до того, как оно даст о себе знать.
– Если бы вы могли вообразить, что мне приходится терпеть, вы не стали бы смеяться, – со сдерживаемой страстью произнес аббат. – Ведь я люблю! Люблю безумно! Безнадежно!
– Поздравляю вас, и Бог вам, конечно, воздаст за это во сто крат.
– Речь не о Боге, – призналось священное лицо.
– Неужто об одном из Его созданий? Вот и чудесно! Господь не станет ревновать к своим чадам.
– Речь идет о самом скромном из Его созданий.
– Уж не в меня ли вы влюблены, несчастный?
Так, один – стеная и едва сдерживая рыдания, другой – вполголоса посмеиваясь, святой отец и Казанова продолжали свою тихую беседу. Дюбуа поначалу не желал открывать имени своей возлюбленной, и Джакомо долго пытался его угадать. И наконец, словно убоявшись, что упустит свою последнюю возможность, если сейчас же во всем не признается, аббат поведал, что объектом его роковой страсти является Туанетта. Дюбуа надеялся, что она подарит ему свои ласки в обмен на те четыре дуката, что ему удалось выиграть в кадриль у мадам де Фонсколомб. И он уже выдал своей избраннице аванс.
– Вы уверены, что она вас правильно поняла?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19