Какой-то хроникер писал, что Фрага, по всей видимости, был не вполне здоров (достаточно ясный эвфемизм!), ибо, помимо всего прочего, иной раз заговаривался, выступая от лица самого Ромеро; оратор, правда, замечал свою оплошность, но тут же снова впадал в удивительное состояние. Другой корреспондент отметил, что Фрага держал в руке два или три сплошь исписанных листка бумаги, но почти ни разу не заглянул в них, – и создавалось впечатление, будто он говорит сам для себя, одобряя или опровергая свои же только что высказанные мысли, чем вызывал растущее раздражение – перешедшее затем в негодование – многочисленной аудитории, собравшейся с явным намерением выразить ему свое искреннее восхищение. Еще в одной газете рассказывалось о яростной полемике между Фрагой и доктором Ховельяносом после окончания речи и о том, что многие, вслух возмущаясь, покидали зал; с неодобрением упоминалось также, что на просьбу доктора Ховельяноса представить бесспорные подтверждения тех зыбких обвинений, которые порочили священную память Клаудио Ромеро, лауреат только пожал плечами и потер рукою лоб, словно давал понять, что все заключается в его личном убеждении, а затем впал в прострацию, не замечая ни ропота расходившейся публики, ни вызывающе громких аплодисментов и поздравлений со стороны нескольких молодых людей и ценителей юмора, которые, казалось, были в восхищении от такого оригинального ответа на присуждение Национальной премии. Когда Фрага два часа спустя после торжественного акта вернулся в усадьбу, Офелия молча протянула ему длинный список поздравителей, звонивших по телефону, – начиная от министра иностранных дел и кончая одним из родных братьев, который им ранее никогда не звонил. Он рассеянно взглянул на хоровод имен, жирно подчеркнутых или небрежно начертанных. Листок выскользнул из его руки и упал на ковер. Ничего не замечая, Фрага стал подниматься по лестнице в свой кабинет.
Прошло немало времени, прежде чем Офелия услышала, как он бродит по кабинету. Она легла и усилием воли заставила себя ни о чем не думать. Шаги то приближались, то удалялись, иногда затихали; наверное, он останавливался у письменного стола, размышляя о чем-то. Спустя час она услышала скрип лестницы и шаги к двери в спальню. Не открывая глаз, она почувствовала, как осели пружины под тяжестью тела, и он вытянулся на спине рядом с ней. Холодная рука сжала ее руку. В темноте Офелия поцеловала его в щеку.
– Единственно, чего я не понимаю… – сказал Фрага, словно обращаясь не к ней, а в пустоту, – почему я так долго не осознавал того, что все это я знал всегда. Глупо было бы думать, что я – медиум. У меня нет с ним ничего общего. До последних дней у меня не было с ним ничего общего.
– Ты бы поспал немного, – сказала Офелия.
– Нет, я должен разобраться. Существуют две вещи: то, чего я не могу постигнуть, и то, что начнется завтра или уже началось сегодня вечером. Мне конец, понимаешь? Мне никогда не простят того, что я сотворил им кумира, а потом вырвал его у них из рук и разбил на куски. И представь себе, как все странно и глупо: Ромеро ведь остается автором лучших поэм двадцатых годов. Но идолы не могут иметь глиняных ног; и с таким же цинизмом мне завтра заявят об этом мои дорогие коллеги.
– Но если ты считал своим долгом сказать правду…
– Я ничего не считал, Офелия. Сказал, и все. Или кто-то сказал за меня. Той ночью мне показалось, что это – единственный путь. Я мог поступить только так и не иначе.
– Может быть, лучше было бы подождать чуть-чуть, – робко сказала Офелия. – А то вдруг сразу, в лицо…
Она хотела сказать «министру», и Фрага услышал это слово так ясно, будто оно было произнесено. Улыбнулся и погладил ее по руке. Мало-помалу вода спадала, нечто еще туманное начинало вырисовываться яснее, приобретать очертания. Долгое, тоскливое молчание Офелии помогало сосредоточиться, прислушаться к себе, и он глядел в темноту широко раскрытыми глазами. Нет, никогда бы, наверное, ему не понять, почему раньше он не осознавал того, что было ясно как день, если бы в конечном итоге не признался себе, что он такой же ловкач и каналья, как Ромеро. Сама мысль написать эту книгу заключала в себе желание взять реванш у общества, добиться легкого успеха, вернуть то, что причитается ему по праву и что хваткие приспособленцы у него отнимали. С виду безукоризненно точная «Жизнь поэта» рождалась, уснащаемая всеми нужными атрибутами, чтобы пробиться на книжные прилавки. Каждый этап ее триумфального шествия ожидался заранее, скрупулезно подготавливался каждой главой, каждой фразой. Отсюда его ироническое отношение и возраставшее равнодушие к этим триумфальным этапам, тоже не выходившее за рамки всей этой нечистоплотной затеи. Под блестящей обложкой «Жизни» сразу же стали вить гнезда радиопередачи и телекинофильмы, дипломатический пост в Европе и Национальная премия, богатство и слава. Лишь у самого финиша ждало нечто непредвиденное, чтобы рухнуть на тщательно отлаженный механизм и превратить его в груду обломков. И незачем было теперь думать об этом «непредвиденном», страшиться чего-то, сходить с ума от проигрыша.
– У меня нет с ним ничего общего, – повторил Фра-га, закрывая глаза. – Не знаю, как это случилось, Офелия, мы совсем разные люди.
Он почувствовал, что она беззвучно плачет.
– Но тогда получается еще хуже. Словно бы мы с ним заражены одним и тем же вирусом, и болезнь моя развивалась скрыто, а потом вдруг выявилась, и скверна вышла наружу. Всякий раз, когда мне надо было делать выбор, принимать решение за этого человека, я выбирал и решал именно так, как хотел бы преподнести, изобразить себя он сам при жизни. Мое решение образа не расходилось с его решением, и никому бы в голову не пришло искать другую правду его жизни, его писем, даже его последнего года жизни, когда близость смерти обнажала, раскрывала всю его суть. Я не желал ни в чем сомневаться, не хотел добираться до истины, ибо тогда, Офелия, тогда Ромеро не был бы тем персонажем, который был нужен мне и нужен ему самому, чтобы создать легенду, чтобы…
Он умолк, но все само собой упорядочивалось и логически завершалось. Теперь он допускал свою исконную тождественность с Ромеро, отнюдь не имевшую ничего общего со спиритизмом. Братья по фарсу, по лжи в своем стремлении к головокружительному взлету, братья по несчастью, поразившему их и повергшему в прах. Просто и ясно представилось Фраге, что такие, как он, всегда будут Клаудио Ромеро, а вчерашние и завтрашние Ромеро всегда будут Хорхе Фрагой. Произошло именно то, чего он боялся в тот далекий сентябрьский вечер: он все-таки написал «собственную» биографию. Захотелось расхохотаться и в то же время подумалось о револьвере, который хранился в письменном столе.
Он так и не вспомнил, в эту ли минуту или позже Офелия сказала: «Самое главное – то, что сегодня ты им выложил правду». Об этом он тогда не думал, не хотелось снова переживать почти невероятные минуты, когда он говорил, глядя прямо в глаза тем, на чьих лицах восторженная или вежливая улыбка постепенно уступала место злобной или презрительной гримасе, тем, кто вздымал руки в знак негодования. Но это было то единственное, что имело цену, единственно подлинное и непреходящее во всей этой истории; никто не мог отнять у него те минуты, минуты его истинного триумфа, действительно не имевшего ничего общего ни с фарисейскими замыслами, ни с тщеславием. Когда он склонился над Офелией и нежно провел рукой по ее волосам, ему на какой-то миг показалось, что это – Сусана Маркес и что его нежность спасает и удерживает ее возле него. В то же время Национальная премия, пост дипломата в Европе и прочие блага – это Ирена Пас, нечто такое, что надо отвергнуть, отбросить, если не хочешь полностью уподобиться Ромеро, во всем идти по следам лжегероя книги и радиопостановки.
А потом – этой же ночью, которая тихо вращала небосвод, сверкавший звездами, – другая колода карт была перетасована в бескрайнем одиночестве бессонницы. Утро принесет с собой телефонные звонки, газеты, скандал, раздутый на две колонки. Ему показалось немыслимой глупостью даже на миг подумать о том, что все потеряно, когда стоит только проявить немного расторопности и прыти – и, ход за ходом, партия будет отыграна. Все зависит от быстроты действий, от нескольких визитов. Если только захотеть, то и отмену премии, и отказ министерства иностранных дел от его кандидатуры еще не поздно приостановить, вновь повернуть на сто восемьдесят градусов назад – лицом к массовым тиражам, к переводным изданиям, к международному признанию. Но можно, конечно, и дальше лежать на спине в постели, прекратить всякие визиты, месяцами жить в тиши этой усадьбы, возобновить и продолжить свои филологические изыскания, восстановить прежние добрые, уже прервавшиеся знакомства. Через полгода он будет всеми забыт, благополучно вытеснен с афиш фортуны очередным, еще более бесталанным сочинителем.
Оба пути были в равной мере просты, в равной мере надежны. Осталось только решить. И, хотя все уже было решено, он продолжал размышлять ради одних лишь размышлений, обдумывать и взвешивать, доказывать себе правильность своего выбора, пока рассветные лучи не начали красить окно и волосы спящей Офелии, а расплывчатый силуэт сейбы в саду не стал, съеживаясь, уплотняться на глазах, – как будущее, которое сгущается в настоящее, постепенно затвердевает, принимает свои обычные формы, смиряется с ними, оправдывает и обвиняет их в свете нового дня.
1 2 3
Прошло немало времени, прежде чем Офелия услышала, как он бродит по кабинету. Она легла и усилием воли заставила себя ни о чем не думать. Шаги то приближались, то удалялись, иногда затихали; наверное, он останавливался у письменного стола, размышляя о чем-то. Спустя час она услышала скрип лестницы и шаги к двери в спальню. Не открывая глаз, она почувствовала, как осели пружины под тяжестью тела, и он вытянулся на спине рядом с ней. Холодная рука сжала ее руку. В темноте Офелия поцеловала его в щеку.
– Единственно, чего я не понимаю… – сказал Фрага, словно обращаясь не к ней, а в пустоту, – почему я так долго не осознавал того, что все это я знал всегда. Глупо было бы думать, что я – медиум. У меня нет с ним ничего общего. До последних дней у меня не было с ним ничего общего.
– Ты бы поспал немного, – сказала Офелия.
– Нет, я должен разобраться. Существуют две вещи: то, чего я не могу постигнуть, и то, что начнется завтра или уже началось сегодня вечером. Мне конец, понимаешь? Мне никогда не простят того, что я сотворил им кумира, а потом вырвал его у них из рук и разбил на куски. И представь себе, как все странно и глупо: Ромеро ведь остается автором лучших поэм двадцатых годов. Но идолы не могут иметь глиняных ног; и с таким же цинизмом мне завтра заявят об этом мои дорогие коллеги.
– Но если ты считал своим долгом сказать правду…
– Я ничего не считал, Офелия. Сказал, и все. Или кто-то сказал за меня. Той ночью мне показалось, что это – единственный путь. Я мог поступить только так и не иначе.
– Может быть, лучше было бы подождать чуть-чуть, – робко сказала Офелия. – А то вдруг сразу, в лицо…
Она хотела сказать «министру», и Фрага услышал это слово так ясно, будто оно было произнесено. Улыбнулся и погладил ее по руке. Мало-помалу вода спадала, нечто еще туманное начинало вырисовываться яснее, приобретать очертания. Долгое, тоскливое молчание Офелии помогало сосредоточиться, прислушаться к себе, и он глядел в темноту широко раскрытыми глазами. Нет, никогда бы, наверное, ему не понять, почему раньше он не осознавал того, что было ясно как день, если бы в конечном итоге не признался себе, что он такой же ловкач и каналья, как Ромеро. Сама мысль написать эту книгу заключала в себе желание взять реванш у общества, добиться легкого успеха, вернуть то, что причитается ему по праву и что хваткие приспособленцы у него отнимали. С виду безукоризненно точная «Жизнь поэта» рождалась, уснащаемая всеми нужными атрибутами, чтобы пробиться на книжные прилавки. Каждый этап ее триумфального шествия ожидался заранее, скрупулезно подготавливался каждой главой, каждой фразой. Отсюда его ироническое отношение и возраставшее равнодушие к этим триумфальным этапам, тоже не выходившее за рамки всей этой нечистоплотной затеи. Под блестящей обложкой «Жизни» сразу же стали вить гнезда радиопередачи и телекинофильмы, дипломатический пост в Европе и Национальная премия, богатство и слава. Лишь у самого финиша ждало нечто непредвиденное, чтобы рухнуть на тщательно отлаженный механизм и превратить его в груду обломков. И незачем было теперь думать об этом «непредвиденном», страшиться чего-то, сходить с ума от проигрыша.
– У меня нет с ним ничего общего, – повторил Фра-га, закрывая глаза. – Не знаю, как это случилось, Офелия, мы совсем разные люди.
Он почувствовал, что она беззвучно плачет.
– Но тогда получается еще хуже. Словно бы мы с ним заражены одним и тем же вирусом, и болезнь моя развивалась скрыто, а потом вдруг выявилась, и скверна вышла наружу. Всякий раз, когда мне надо было делать выбор, принимать решение за этого человека, я выбирал и решал именно так, как хотел бы преподнести, изобразить себя он сам при жизни. Мое решение образа не расходилось с его решением, и никому бы в голову не пришло искать другую правду его жизни, его писем, даже его последнего года жизни, когда близость смерти обнажала, раскрывала всю его суть. Я не желал ни в чем сомневаться, не хотел добираться до истины, ибо тогда, Офелия, тогда Ромеро не был бы тем персонажем, который был нужен мне и нужен ему самому, чтобы создать легенду, чтобы…
Он умолк, но все само собой упорядочивалось и логически завершалось. Теперь он допускал свою исконную тождественность с Ромеро, отнюдь не имевшую ничего общего со спиритизмом. Братья по фарсу, по лжи в своем стремлении к головокружительному взлету, братья по несчастью, поразившему их и повергшему в прах. Просто и ясно представилось Фраге, что такие, как он, всегда будут Клаудио Ромеро, а вчерашние и завтрашние Ромеро всегда будут Хорхе Фрагой. Произошло именно то, чего он боялся в тот далекий сентябрьский вечер: он все-таки написал «собственную» биографию. Захотелось расхохотаться и в то же время подумалось о револьвере, который хранился в письменном столе.
Он так и не вспомнил, в эту ли минуту или позже Офелия сказала: «Самое главное – то, что сегодня ты им выложил правду». Об этом он тогда не думал, не хотелось снова переживать почти невероятные минуты, когда он говорил, глядя прямо в глаза тем, на чьих лицах восторженная или вежливая улыбка постепенно уступала место злобной или презрительной гримасе, тем, кто вздымал руки в знак негодования. Но это было то единственное, что имело цену, единственно подлинное и непреходящее во всей этой истории; никто не мог отнять у него те минуты, минуты его истинного триумфа, действительно не имевшего ничего общего ни с фарисейскими замыслами, ни с тщеславием. Когда он склонился над Офелией и нежно провел рукой по ее волосам, ему на какой-то миг показалось, что это – Сусана Маркес и что его нежность спасает и удерживает ее возле него. В то же время Национальная премия, пост дипломата в Европе и прочие блага – это Ирена Пас, нечто такое, что надо отвергнуть, отбросить, если не хочешь полностью уподобиться Ромеро, во всем идти по следам лжегероя книги и радиопостановки.
А потом – этой же ночью, которая тихо вращала небосвод, сверкавший звездами, – другая колода карт была перетасована в бескрайнем одиночестве бессонницы. Утро принесет с собой телефонные звонки, газеты, скандал, раздутый на две колонки. Ему показалось немыслимой глупостью даже на миг подумать о том, что все потеряно, когда стоит только проявить немного расторопности и прыти – и, ход за ходом, партия будет отыграна. Все зависит от быстроты действий, от нескольких визитов. Если только захотеть, то и отмену премии, и отказ министерства иностранных дел от его кандидатуры еще не поздно приостановить, вновь повернуть на сто восемьдесят градусов назад – лицом к массовым тиражам, к переводным изданиям, к международному признанию. Но можно, конечно, и дальше лежать на спине в постели, прекратить всякие визиты, месяцами жить в тиши этой усадьбы, возобновить и продолжить свои филологические изыскания, восстановить прежние добрые, уже прервавшиеся знакомства. Через полгода он будет всеми забыт, благополучно вытеснен с афиш фортуны очередным, еще более бесталанным сочинителем.
Оба пути были в равной мере просты, в равной мере надежны. Осталось только решить. И, хотя все уже было решено, он продолжал размышлять ради одних лишь размышлений, обдумывать и взвешивать, доказывать себе правильность своего выбора, пока рассветные лучи не начали красить окно и волосы спящей Офелии, а расплывчатый силуэт сейбы в саду не стал, съеживаясь, уплотняться на глазах, – как будущее, которое сгущается в настоящее, постепенно затвердевает, принимает свои обычные формы, смиряется с ними, оправдывает и обвиняет их в свете нового дня.
1 2 3