Но Фрага и сам понимал, что тут не над чем ломать голову и что эта тема не заслуживает развития. Клаудио Ромеро был слишком умен, чтобы хоть на момент поверить в возможность ответного чувства. Разделявшая их социальная пропасть, всякого рода преграды, абсолютная недоступность Ирены, заточенной в темницу с двойными стенами, – воздвигнутыми аристократическим семейством и ею самой, приверженной своей касте, – все это делало ее недосягаемой с самого начала. Тон «Оды» не оставлял в том сомнений, его торжественная приподнятость не имела ничего общего с нежностью любовной лирики. Ромеро назвал себя в поэме «Икаром, павшим к ногам белоснежным», использовав шутливое прозвание, данное ему одним из корифеев журнала «Карас и каретас», а сама поэма знаменовала собой не что иное, как немыслимо высокий взлет вослед за непостижимым идеалом, и оттого обретала неземную красоту: отчаянный рывок человека на крыльях поэзии к солнцу, которое обожгло его и погубило. Затворничество и молчание поэта перед смертью были последним трагическим этапом, завершившим его падение, прискорбный возврат на землю, от которой он хотел оторваться в своих мечтах, далеких от реальности.
«Да, – подумал Фрага, подливая себе вина, – все совпадает, все на своих местах. Остается только писать».
Успех «Жизни одного аргентинского поэта» превзошел все ожидания – и автора, и издателей. В первые две недели почти не было никаких комментариев, но затем вдруг появилась хвалебная рецензия в газете «Ла Расон» и расшевелила флегматичных, осторожных в своих суждениях жителей столицы: все, кроме ничтожного меньшинства, заговорили об этой книге. Журнал «Сур», газета «Ла Насьон», влиятельная провинциальная пресса с энтузиазмом обсуждали сенсационную новинку, которая тотчас сделалась предметом разговоров за чашечкой кофе или на десерт. Две опубликованных острых дискуссии (о влиянии Дарио на Ромеро и о достоверности хронологии) еще более подогрели интерес публики. Первое издание «Жизни поэта» разошлось за два месяца, второе – за полтора. Не устоявший перед искушениями золотого тельца, уступивший обстоятельствам, Фрага сделал сценическую редакцию «Жизни поэта» и радиокомпозицию. Казалось, подходил момент, когда накал страстей и громкая шумиха, поднятая вокруг произведения, достигли пика – или, если хотите, той опасной вершины, из-за которой уже готов вынырнуть очередной любимец публики. Ввиду этой неприятной неизбежности и словно бы в качестве компенсации за нее Фрага был удостоен Национальной премии, правда, не без содействия двух друзей, которые успели сообщить ему новость, опередив первые телефонные звонки и разноголосый хор поздравителей.
Смеясь, Фрага заметил, что присуждение Нобелевской премии не помешало Андре Жиду тем же вечером отправиться смотреть фильм с участием Фернанделя. Возможно, именно поэтому он поспешил укрыться в доме одного из приятелей и наблюдал оттуда, как накатывает девятый вал общественных восторгов, с таким равнодушием, что даже сам гостеприимный «тюремщик» нашел подобное поведение противоестественным и даже лицемерным. Но все эти дни Фрагу не оставляла задумчивость, в нем росло необъяснимое желание отдалиться от людей, отгородиться от того популярного «себя», о котором трубили газеты и радио, известность которого, перешагнув границы Буэнос-Айреса, достигла кругов провинциальной интеллигенции и даже вышла за пределы отечественных культурных сфер. Национальная премия казалась не сошедшей с неба благодатью, а чем-то вроде сатисфакции. Теперь и остальное было не за горами – то, что, если признаться, более всего вдохновляло его на создание «Жизни поэта». Он не ошибся: неделей позже министр иностранных дел пригласил его к себе домой («мы, дипломаты, знаем, что хороших писателей не привлекают официальные приемы») и предложил ему пост культурного атташе в одной из стран Европы.
Все происходило как во сне и так нарушало привычную жизнь, что Фраге приходилось совершать над собой усилия, чтобы взбираться – ступенька за ступенькой – по лестнице славы: от первых интервью, улыбок и объятий издателей, от первых приглашений выступить в литературных обществах и кружках он добрался, наконец, до той лестничной площадки, откуда, почти не склоняя головы, можно было увидеть весь светско-литературный мир, почувствовать себя словно бы его властителем и обозреть до последнего угла, до последней белоснежной манишки и последнего палантина из шиншиллы литературных меценатов и меценаток, жующих бутерброды с паштетом из гусиной печенки и рассуждающих о Дилане Томасе. А там, дальше – или ближе, в зависимости от точки зрения или настроения в данный момент, – он видел массы отупелых и смиренных пожирателей газет, телезрителей и радиослушателей, большинство которых, не зная для чего и почему, подчиняется потребности купить стиральную машину или толстый роман – предмет объемом в двести пятьдесят кубических сантиметров или триста двадцать восемь страниц – и покупает, хватает немедля, подчас жертвуя хлебом насущным, и тащит домой, где супруга и дети ждут «этого» не дождутся, потому что соседка «это» уже имеет, потому что популярный обозреватель столичной радиостанции «Эль Мундо» опять превозносил «это» до небес в своем выступлении ровно в одиннадцать пятьдесят пять. Самым удивительным было то, что его книга попала в каталог произведений, которые рекомендовалось приобрести и прочитать, хотя столько лет жизнь и творчество Клаудио Ромеро интересовали одних лишь интеллектуалов, то есть практически очень и очень немногих. Когда же, случалось, он снова ощущал необходимость остаться наедине с самим собой и поразмыслить над тем, что происходит (теперь на очереди стояли переговоры с кинопродюсерами), первоначальное удивление все чаще уступало место какому-то тревожному ожиданию. Впрочем, впереди не могло быть ничего иного, кроме следующей ступеньки по лестнице славы, если не считать того неизбежного дня, когда, как это бывает на мостиках в садах, последняя ступень подъема перейдет в первую ступень спуска, в достойное сошествие вниз, к пресыщению публики, которая отвернется от него в поисках новых эмоций. К тому времени, когда он собрался уединиться, чтобы подготовить свое выступление на церемонии получения Национальной премии, все его ощущения от головокружительных успехов последних недель синтезировались в какую-то ироническую удовлетворенность собой, отчего и триумф представлялся лишь своего рода сведением счетов, да к тому же еще омрачался примесью непонятного беспокойства, которое иногда вдруг целиком овладевало им и грозило отнести к тем берегам, куда здравый смысл и чувство самосохранения решительно не давали держать курс. Он надеялся, что подготовка текста выступления вернет ему радость труда, и отправился работать в усадьбу Офелии Фернандес, где всегда чувствовал себя хорошо и спокойно.
Был конец лета, парк уже оделся в цвета осени, и Фрага любовался им с веранды, разговаривая с Офелией и лаская собак. В комнате на первом этаже стоял его рабочий стол с картотекой; придвинув к себе главный ящик, Фрага рассеянно перебирал пальцами шуршащие карточки, как пианист, который настраивает себя на игру, и повторял, что все идет нормально, что, несмотря на вульгарный практицизм, неизбежно сопровождающий большой литературный успех, «Жизнь поэта» является достойным деянием, данью Нации и Родине. И можно с легким сердцем приступить к написанию речи, получить свою премию, готовиться к поездке в Европу. Даты и цифры смешивались в его голове с параграфами договоров и часами приглашений к обеду. Скоро должна была прийти Офелия с бутылкой хереса, молча сесть неподалеку и с интересом наблюдать, как он работает. Все шло прекрасно. Оставалось только взять лист бумаги, придвинуть лампу и закурить, слушая, как кричит вдали птица теро.
Он так никогда и не смог вспомнить – открылась ли ему истина именно в эту минуту или позже, когда они с Офелией, насладившись любовью, лежали в постели, дымили сигаретами и глядели на маленькую зеленую звездочку в окне. Прозрение, назовем это так (впрочем, точное название ощущения или его суть не имели значения), могло прийти и с первой фразой текста выступления, которое началось легко, но внезапно застопорилось на том месте, откуда все покатилось к чертям и лишилось смысла, который был словно выметен ветром из стоявших на очереди слов. А потом скрип пера оборвался, наступила мертвая тишина – да, видимо, так: он все уже знал, когда выходил из той маленькой гостиной, знал, но не хотел знать, – и тишина давила на виски, как разыгравшаяся мигрень или начинавшийся грипп.
Ни с того ни с сего в какой-то неуловимый миг душевное недомогание, темная дымка тумана исчезли, и превратились в уверенность: «Жизнь поэта» – сплошной вымысел, история Клаудио Ромеро не имеет ничего общего со всей этой писаниной. Нет веских доводов, нет прямых доказательств, и все-таки биография – сплошной вымысел. Клаудио Ромеро не жертвовал собой ради Сусаны Маркес, не возвращал ей свободу ценой своего самоотречения и не был Икаром у белоснежных ног Ирены Пас. А он, биограф, словно плыл под водой против течения, не будучи в силах высунуть голову, не желая, чтобы волны били в глаза, – и знал правду. Но этим пытка не кончалась: сзади, ниже по течению, в мутной и грязной заводи осела на дно уверенность в том, что он знал правду с самого начала.
Незачем раскуривать вторую сигарету, винить расшалившиеся нервы, целовать в темноте тонкие податливые губы Офелии. Незачем говорить себе, что затмение нашло в пылу чрезмерной увлеченности своим героем, что слабость можно оправдать слишком большой затратой сил. Рука Офелии мягко сновала по его груди, ее горячее прерывистое дыхание щекотало ухо. И тем не менее он уснул.
Утром он взглянул на открытый ящик картотеки, на бумаги, и все это ему показалось куда более чуждым, чем ночные переживания. Внизу Офелия звонила по телефону на станцию, чтобы узнать расписание поездов. До Пи-лара он добрался около половины двенадцатого и направился прямо к зеленной лавке. Дочь Сусаны смотрела на него робко и настороженно, как побитая собака, Фрага попросил уделить ему пять минут, снова вошел в пропыленную гостиную и сел в то же самое кресло, покрытое белым чехлом. Ему не пришлось долго говорить, ибо дочь Сусаны, смахивая слезинки, стала кивать в подтверждение его слов и все ниже и ниже склоняла голову.
– Да, да, сеньор. Именно так и было, сеньор.
– Но почему же вы не сказали мне об этом сразу?
Нелегко было объяснить, почему она не сказала об этом сразу. Мать заставила ее поклясться, что она кое о чем никогда и никому не проболтается, а после того, как на матери женился офицер из Балькарсе, – тем более, вот и… Но ей очень, очень хотелось написать ему, когда поднялся такой шум вокруг книги о Ромеро, потому что… Она испуганно глядела на него, а слезинки катились по щекам.
– Да как же вам стало известно? – сказала она затем.
– Пусть это вас не волнует, – сказал Фрага. – Когда-нибудь все становится известным.
– Но в книге вы написали совсем не так. Я ведь ее читала. Я все там читала.
– Именно из-за вас в книге написано совсем не так. У вас есть другие письма Ромеро к вашей матери. Вы мне дали только те, которые вам хотелось дать, которые выставляют в наилучшем свете Ромеро и попутно вашу матушку. Мне нужны другие, немедленно. Дайте их.
– Есть только одно, – сказала Ракель Маркес. – Но мама заставила меня поклясться, сеньор.
– Если она не сожгла его, значит, в нем нет ничего страшного. Дайте мне. Я куплю.
– Сеньор Фрага, я не потому вам его не даю…
– Вот деньги, – резко сказал Фрага. – За свои тыквы столько не выручите.
Глядя, как она роется в бумагах на нотной этажерке, ему подумалось: то, что он знает сейчас, он уже знал (возможно, как-то иначе, но знал) в день своего первого посещения Ракели Маркес. Открывшаяся истина вовсе не застала его врасплох, и теперь, задним числом, он мог сколько угодно винить себя и спрашивать, почему, например, его первое свидание с дочерью Сусаны окончилось так быстро; почему он так обрадовался трем письмам Ромеро, словно только они одни и существовали на свете; почему не предложил денег взамен, не докопался до всех, да, до всех подробностей, о которых Ракель знала и молчала. «Глупости, – тут же подумал он. – В ту пору я не мог знать, что Сусана стала проституткой по вине Ромеро». А почему же тогда он оборвал на полуслове свой разговор, с Ракелью, удовольствовавшись полученными фотографиями и тремя письмами? «Э, нет, я знал, бог весть откуда, но знал и, зная это, написал книгу; возможно, и читатели тоже знают, и критика знает, и вокруг – одна сплошная ложь, в которой барахтаемся мы все, вплоть до единого…» Однако легче легкого было идти по пути обобщений и возлагать на себя лишь частицу вины. Это тоже ложь: виновен был только он, он один.
Чтение последнего письма стало всего-навсего словесным подтверждением того, что Фрага представлял себе, хотя и несколько иначе, и письмо это могло послужить лишь «вещественным доказательством» в его пользу на случай полемики. После того как маска была сорвана, некто, по имени Клаудио Ромеро, по-звериному скалил зубы в последних фразах, обладающих неотразимой логикой. Фактически приговаривая Сусану к грязному ремеслу, которым ей отныне и до конца дней своих придется заниматься – на что недвусмысленно намекалось в двух великолепных пассажах, – он предлагал ей «помалкивать, не приставать и катиться в тартарары», толкая ее с глумлением и угрозами в ту яму, которую сам рыл в течение двух лет, неторопливо, шаг за шагом развращая наивное существо. Человек, который ханжески выводил несколькими неделями раньше следующую строку: «Ночи нужны только мне одному, я не хочу, чтобы ты видела мои слезы», завершал теперь свое послание пошлейшим советом, на действенность которого у него, видимо, был свой расчет, и прилагал к сему гнусные рекомендации и издевательские наставления,, а вместо прощальных слов желал «успехов на злачном поприще» и грозил полицией, если Сусана осмелится показаться ему на глаза.
Ничто из прочитанного уже не удивляло Фрагу, но еще долгое время он сидел с письмом в руке, бессильно привалившись плечом к косяку вагонного окна, словно кто-то в нем старался вырваться из когтей кошмарного, невыносимо долгого сна. «Это объясняет и все остальное», – услышал он биение собственной мысли. «Остальным» были Ирена Пас, «Ода к твоему двойственному имени», финальный крах Клаудио Ромеро. К чему веские доводы и прямые доказательства, если давняя, глубокая уверенность в ином развитии событий, не нуждавшаяся в каких-либо письмах или чьих-либо свидетельствах, теперь сама выстраивала рядами дни последних лет жизни Ромеро перед мысленным взором человека (имя его, в общем-то, не играет роли), ехавшего в поезде из Пилара и выглядевшего в глазах пассажиров сеньором, который хватил лишнюю рюмку вермута. Когда он сошел на своей станции, было четыре часа пополудни и моросил дождь. В шарабане, который довез его до усадьбы Офелии, было холодно и пахло отсыревшей кожей. Сколь же рассудочна была эта надменная Ирена Пас, сколь сильны были аристократические устои, рождавшие убийственное презрение высшего света к тем, кто жаждал попасть туда. Ромеро обладал чарами, чтобы приворожить бедную женщину, но вовсе не был Икаром, и его прекрасная поэма не могла стать его крыльями. Ирена, или не она, а ее мать, или братья тотчас разглядели за вспышкой таланта устремленность карьериста, домогательство проходимца, который начинает с того, что пренебрегает людьми своего круга, а потом готов, если нужно, втоптать их в грязь и уничтожить (такое преступление называлось Сусана Маркес, школьная учительница). Чтобы избавиться от него, аристократам – во всеоружии их денег и в окружении понятливых лакеев – было достаточно кривой улыбки, отказа в приглашении, отъезда в свое поместье. Они даже не утрудили себя присутствием на похоронах поэта.
Офелия ждала его в дверях. Фрага сказал ей, что тотчас садится за работу. Когда, прикусив зубами сигарету и чувствуя огромную усталость, давившую на плечи, он увидел первые строчки, написанные вчера вечером, то сказал себе, что никто и ничего не знает, кроме него. Словно сел заново писать «Жизнь поэта» и опять был хозяином единственного ключа. Чуть усмехнувшись, он приступил к работе над своей ответной речью. Лишь значительно позже, когда он вспомнил о письме Ромеро, ему пришло в голову, что письмо это потерялось, – видимо, еще в поезде.
Каждый, кто хочет, может поворошить архив и прочитать в буэнос-айресских газетах тех лет сообщения о церемонии вручения Национальной премии и о том, что Хорхе Фрага ни с того ни с сего вдруг привел в замешательство и разгневал немало здравомыслящих людей, изложив с трибуны свою новую, абсолютно дикую версию жизни поэта Клаудио Ромеро.
1 2 3
«Да, – подумал Фрага, подливая себе вина, – все совпадает, все на своих местах. Остается только писать».
Успех «Жизни одного аргентинского поэта» превзошел все ожидания – и автора, и издателей. В первые две недели почти не было никаких комментариев, но затем вдруг появилась хвалебная рецензия в газете «Ла Расон» и расшевелила флегматичных, осторожных в своих суждениях жителей столицы: все, кроме ничтожного меньшинства, заговорили об этой книге. Журнал «Сур», газета «Ла Насьон», влиятельная провинциальная пресса с энтузиазмом обсуждали сенсационную новинку, которая тотчас сделалась предметом разговоров за чашечкой кофе или на десерт. Две опубликованных острых дискуссии (о влиянии Дарио на Ромеро и о достоверности хронологии) еще более подогрели интерес публики. Первое издание «Жизни поэта» разошлось за два месяца, второе – за полтора. Не устоявший перед искушениями золотого тельца, уступивший обстоятельствам, Фрага сделал сценическую редакцию «Жизни поэта» и радиокомпозицию. Казалось, подходил момент, когда накал страстей и громкая шумиха, поднятая вокруг произведения, достигли пика – или, если хотите, той опасной вершины, из-за которой уже готов вынырнуть очередной любимец публики. Ввиду этой неприятной неизбежности и словно бы в качестве компенсации за нее Фрага был удостоен Национальной премии, правда, не без содействия двух друзей, которые успели сообщить ему новость, опередив первые телефонные звонки и разноголосый хор поздравителей.
Смеясь, Фрага заметил, что присуждение Нобелевской премии не помешало Андре Жиду тем же вечером отправиться смотреть фильм с участием Фернанделя. Возможно, именно поэтому он поспешил укрыться в доме одного из приятелей и наблюдал оттуда, как накатывает девятый вал общественных восторгов, с таким равнодушием, что даже сам гостеприимный «тюремщик» нашел подобное поведение противоестественным и даже лицемерным. Но все эти дни Фрагу не оставляла задумчивость, в нем росло необъяснимое желание отдалиться от людей, отгородиться от того популярного «себя», о котором трубили газеты и радио, известность которого, перешагнув границы Буэнос-Айреса, достигла кругов провинциальной интеллигенции и даже вышла за пределы отечественных культурных сфер. Национальная премия казалась не сошедшей с неба благодатью, а чем-то вроде сатисфакции. Теперь и остальное было не за горами – то, что, если признаться, более всего вдохновляло его на создание «Жизни поэта». Он не ошибся: неделей позже министр иностранных дел пригласил его к себе домой («мы, дипломаты, знаем, что хороших писателей не привлекают официальные приемы») и предложил ему пост культурного атташе в одной из стран Европы.
Все происходило как во сне и так нарушало привычную жизнь, что Фраге приходилось совершать над собой усилия, чтобы взбираться – ступенька за ступенькой – по лестнице славы: от первых интервью, улыбок и объятий издателей, от первых приглашений выступить в литературных обществах и кружках он добрался, наконец, до той лестничной площадки, откуда, почти не склоняя головы, можно было увидеть весь светско-литературный мир, почувствовать себя словно бы его властителем и обозреть до последнего угла, до последней белоснежной манишки и последнего палантина из шиншиллы литературных меценатов и меценаток, жующих бутерброды с паштетом из гусиной печенки и рассуждающих о Дилане Томасе. А там, дальше – или ближе, в зависимости от точки зрения или настроения в данный момент, – он видел массы отупелых и смиренных пожирателей газет, телезрителей и радиослушателей, большинство которых, не зная для чего и почему, подчиняется потребности купить стиральную машину или толстый роман – предмет объемом в двести пятьдесят кубических сантиметров или триста двадцать восемь страниц – и покупает, хватает немедля, подчас жертвуя хлебом насущным, и тащит домой, где супруга и дети ждут «этого» не дождутся, потому что соседка «это» уже имеет, потому что популярный обозреватель столичной радиостанции «Эль Мундо» опять превозносил «это» до небес в своем выступлении ровно в одиннадцать пятьдесят пять. Самым удивительным было то, что его книга попала в каталог произведений, которые рекомендовалось приобрести и прочитать, хотя столько лет жизнь и творчество Клаудио Ромеро интересовали одних лишь интеллектуалов, то есть практически очень и очень немногих. Когда же, случалось, он снова ощущал необходимость остаться наедине с самим собой и поразмыслить над тем, что происходит (теперь на очереди стояли переговоры с кинопродюсерами), первоначальное удивление все чаще уступало место какому-то тревожному ожиданию. Впрочем, впереди не могло быть ничего иного, кроме следующей ступеньки по лестнице славы, если не считать того неизбежного дня, когда, как это бывает на мостиках в садах, последняя ступень подъема перейдет в первую ступень спуска, в достойное сошествие вниз, к пресыщению публики, которая отвернется от него в поисках новых эмоций. К тому времени, когда он собрался уединиться, чтобы подготовить свое выступление на церемонии получения Национальной премии, все его ощущения от головокружительных успехов последних недель синтезировались в какую-то ироническую удовлетворенность собой, отчего и триумф представлялся лишь своего рода сведением счетов, да к тому же еще омрачался примесью непонятного беспокойства, которое иногда вдруг целиком овладевало им и грозило отнести к тем берегам, куда здравый смысл и чувство самосохранения решительно не давали держать курс. Он надеялся, что подготовка текста выступления вернет ему радость труда, и отправился работать в усадьбу Офелии Фернандес, где всегда чувствовал себя хорошо и спокойно.
Был конец лета, парк уже оделся в цвета осени, и Фрага любовался им с веранды, разговаривая с Офелией и лаская собак. В комнате на первом этаже стоял его рабочий стол с картотекой; придвинув к себе главный ящик, Фрага рассеянно перебирал пальцами шуршащие карточки, как пианист, который настраивает себя на игру, и повторял, что все идет нормально, что, несмотря на вульгарный практицизм, неизбежно сопровождающий большой литературный успех, «Жизнь поэта» является достойным деянием, данью Нации и Родине. И можно с легким сердцем приступить к написанию речи, получить свою премию, готовиться к поездке в Европу. Даты и цифры смешивались в его голове с параграфами договоров и часами приглашений к обеду. Скоро должна была прийти Офелия с бутылкой хереса, молча сесть неподалеку и с интересом наблюдать, как он работает. Все шло прекрасно. Оставалось только взять лист бумаги, придвинуть лампу и закурить, слушая, как кричит вдали птица теро.
Он так никогда и не смог вспомнить – открылась ли ему истина именно в эту минуту или позже, когда они с Офелией, насладившись любовью, лежали в постели, дымили сигаретами и глядели на маленькую зеленую звездочку в окне. Прозрение, назовем это так (впрочем, точное название ощущения или его суть не имели значения), могло прийти и с первой фразой текста выступления, которое началось легко, но внезапно застопорилось на том месте, откуда все покатилось к чертям и лишилось смысла, который был словно выметен ветром из стоявших на очереди слов. А потом скрип пера оборвался, наступила мертвая тишина – да, видимо, так: он все уже знал, когда выходил из той маленькой гостиной, знал, но не хотел знать, – и тишина давила на виски, как разыгравшаяся мигрень или начинавшийся грипп.
Ни с того ни с сего в какой-то неуловимый миг душевное недомогание, темная дымка тумана исчезли, и превратились в уверенность: «Жизнь поэта» – сплошной вымысел, история Клаудио Ромеро не имеет ничего общего со всей этой писаниной. Нет веских доводов, нет прямых доказательств, и все-таки биография – сплошной вымысел. Клаудио Ромеро не жертвовал собой ради Сусаны Маркес, не возвращал ей свободу ценой своего самоотречения и не был Икаром у белоснежных ног Ирены Пас. А он, биограф, словно плыл под водой против течения, не будучи в силах высунуть голову, не желая, чтобы волны били в глаза, – и знал правду. Но этим пытка не кончалась: сзади, ниже по течению, в мутной и грязной заводи осела на дно уверенность в том, что он знал правду с самого начала.
Незачем раскуривать вторую сигарету, винить расшалившиеся нервы, целовать в темноте тонкие податливые губы Офелии. Незачем говорить себе, что затмение нашло в пылу чрезмерной увлеченности своим героем, что слабость можно оправдать слишком большой затратой сил. Рука Офелии мягко сновала по его груди, ее горячее прерывистое дыхание щекотало ухо. И тем не менее он уснул.
Утром он взглянул на открытый ящик картотеки, на бумаги, и все это ему показалось куда более чуждым, чем ночные переживания. Внизу Офелия звонила по телефону на станцию, чтобы узнать расписание поездов. До Пи-лара он добрался около половины двенадцатого и направился прямо к зеленной лавке. Дочь Сусаны смотрела на него робко и настороженно, как побитая собака, Фрага попросил уделить ему пять минут, снова вошел в пропыленную гостиную и сел в то же самое кресло, покрытое белым чехлом. Ему не пришлось долго говорить, ибо дочь Сусаны, смахивая слезинки, стала кивать в подтверждение его слов и все ниже и ниже склоняла голову.
– Да, да, сеньор. Именно так и было, сеньор.
– Но почему же вы не сказали мне об этом сразу?
Нелегко было объяснить, почему она не сказала об этом сразу. Мать заставила ее поклясться, что она кое о чем никогда и никому не проболтается, а после того, как на матери женился офицер из Балькарсе, – тем более, вот и… Но ей очень, очень хотелось написать ему, когда поднялся такой шум вокруг книги о Ромеро, потому что… Она испуганно глядела на него, а слезинки катились по щекам.
– Да как же вам стало известно? – сказала она затем.
– Пусть это вас не волнует, – сказал Фрага. – Когда-нибудь все становится известным.
– Но в книге вы написали совсем не так. Я ведь ее читала. Я все там читала.
– Именно из-за вас в книге написано совсем не так. У вас есть другие письма Ромеро к вашей матери. Вы мне дали только те, которые вам хотелось дать, которые выставляют в наилучшем свете Ромеро и попутно вашу матушку. Мне нужны другие, немедленно. Дайте их.
– Есть только одно, – сказала Ракель Маркес. – Но мама заставила меня поклясться, сеньор.
– Если она не сожгла его, значит, в нем нет ничего страшного. Дайте мне. Я куплю.
– Сеньор Фрага, я не потому вам его не даю…
– Вот деньги, – резко сказал Фрага. – За свои тыквы столько не выручите.
Глядя, как она роется в бумагах на нотной этажерке, ему подумалось: то, что он знает сейчас, он уже знал (возможно, как-то иначе, но знал) в день своего первого посещения Ракели Маркес. Открывшаяся истина вовсе не застала его врасплох, и теперь, задним числом, он мог сколько угодно винить себя и спрашивать, почему, например, его первое свидание с дочерью Сусаны окончилось так быстро; почему он так обрадовался трем письмам Ромеро, словно только они одни и существовали на свете; почему не предложил денег взамен, не докопался до всех, да, до всех подробностей, о которых Ракель знала и молчала. «Глупости, – тут же подумал он. – В ту пору я не мог знать, что Сусана стала проституткой по вине Ромеро». А почему же тогда он оборвал на полуслове свой разговор, с Ракелью, удовольствовавшись полученными фотографиями и тремя письмами? «Э, нет, я знал, бог весть откуда, но знал и, зная это, написал книгу; возможно, и читатели тоже знают, и критика знает, и вокруг – одна сплошная ложь, в которой барахтаемся мы все, вплоть до единого…» Однако легче легкого было идти по пути обобщений и возлагать на себя лишь частицу вины. Это тоже ложь: виновен был только он, он один.
Чтение последнего письма стало всего-навсего словесным подтверждением того, что Фрага представлял себе, хотя и несколько иначе, и письмо это могло послужить лишь «вещественным доказательством» в его пользу на случай полемики. После того как маска была сорвана, некто, по имени Клаудио Ромеро, по-звериному скалил зубы в последних фразах, обладающих неотразимой логикой. Фактически приговаривая Сусану к грязному ремеслу, которым ей отныне и до конца дней своих придется заниматься – на что недвусмысленно намекалось в двух великолепных пассажах, – он предлагал ей «помалкивать, не приставать и катиться в тартарары», толкая ее с глумлением и угрозами в ту яму, которую сам рыл в течение двух лет, неторопливо, шаг за шагом развращая наивное существо. Человек, который ханжески выводил несколькими неделями раньше следующую строку: «Ночи нужны только мне одному, я не хочу, чтобы ты видела мои слезы», завершал теперь свое послание пошлейшим советом, на действенность которого у него, видимо, был свой расчет, и прилагал к сему гнусные рекомендации и издевательские наставления,, а вместо прощальных слов желал «успехов на злачном поприще» и грозил полицией, если Сусана осмелится показаться ему на глаза.
Ничто из прочитанного уже не удивляло Фрагу, но еще долгое время он сидел с письмом в руке, бессильно привалившись плечом к косяку вагонного окна, словно кто-то в нем старался вырваться из когтей кошмарного, невыносимо долгого сна. «Это объясняет и все остальное», – услышал он биение собственной мысли. «Остальным» были Ирена Пас, «Ода к твоему двойственному имени», финальный крах Клаудио Ромеро. К чему веские доводы и прямые доказательства, если давняя, глубокая уверенность в ином развитии событий, не нуждавшаяся в каких-либо письмах или чьих-либо свидетельствах, теперь сама выстраивала рядами дни последних лет жизни Ромеро перед мысленным взором человека (имя его, в общем-то, не играет роли), ехавшего в поезде из Пилара и выглядевшего в глазах пассажиров сеньором, который хватил лишнюю рюмку вермута. Когда он сошел на своей станции, было четыре часа пополудни и моросил дождь. В шарабане, который довез его до усадьбы Офелии, было холодно и пахло отсыревшей кожей. Сколь же рассудочна была эта надменная Ирена Пас, сколь сильны были аристократические устои, рождавшие убийственное презрение высшего света к тем, кто жаждал попасть туда. Ромеро обладал чарами, чтобы приворожить бедную женщину, но вовсе не был Икаром, и его прекрасная поэма не могла стать его крыльями. Ирена, или не она, а ее мать, или братья тотчас разглядели за вспышкой таланта устремленность карьериста, домогательство проходимца, который начинает с того, что пренебрегает людьми своего круга, а потом готов, если нужно, втоптать их в грязь и уничтожить (такое преступление называлось Сусана Маркес, школьная учительница). Чтобы избавиться от него, аристократам – во всеоружии их денег и в окружении понятливых лакеев – было достаточно кривой улыбки, отказа в приглашении, отъезда в свое поместье. Они даже не утрудили себя присутствием на похоронах поэта.
Офелия ждала его в дверях. Фрага сказал ей, что тотчас садится за работу. Когда, прикусив зубами сигарету и чувствуя огромную усталость, давившую на плечи, он увидел первые строчки, написанные вчера вечером, то сказал себе, что никто и ничего не знает, кроме него. Словно сел заново писать «Жизнь поэта» и опять был хозяином единственного ключа. Чуть усмехнувшись, он приступил к работе над своей ответной речью. Лишь значительно позже, когда он вспомнил о письме Ромеро, ему пришло в голову, что письмо это потерялось, – видимо, еще в поезде.
Каждый, кто хочет, может поворошить архив и прочитать в буэнос-айресских газетах тех лет сообщения о церемонии вручения Национальной премии и о том, что Хорхе Фрага ни с того ни с сего вдруг привел в замешательство и разгневал немало здравомыслящих людей, изложив с трибуны свою новую, абсолютно дикую версию жизни поэта Клаудио Ромеро.
1 2 3