- Послушай, ты недавно сказал, что в моей книге кое-чего не
хватает. (Теперь - внимание.)
- Кое-чего не хватает, Бруно? Ах, да, я тебе сказал -
кое-чего не хватает. Видишь ли, в ней нет не только красного
платья Лэн. В ней нет... Может, в ней не хватает урн, Бруно? Вчера
я их опять видел, целое поле, но они не были зарыты, и на
некоторых надписи и рисунки, на рисунках здоровые парни в касках,
с огромными палками в руках, совсем как в кино. Страшно идти между
урнами и знать, что я один иду среди них и чего-то ищу. Hе горюй,
Бруно, не так уж важно, что ты забыл написать про все это. Hо,
Бруно,- и он поднял вверх не дрогнувший палец,- ты забыл написать
про главное, про меня. - Hу, брось, Джонни.
- Про меня, Бруно, про меня. И ты не виноват, что не смог
написать о том, чего я и сам не могу сыграть. Когда ты там
говоришь, что моя настоящая биография в моих пластинках, я знаю,
ты всей душой в это веришь, и, кроме того, очень красиво сказано,
но это не так. Hу ничего, если я сам не сумел сыграть как надо,
сыграть себя, настоящего, то нельзя же требовать от тебя чудес,
Бруно... Душно здесь, пойдем на воздух.
Я тащусь за ним на улицу, мы бредем куда глаза глядят. В
каком-то переулке за нами увязывается белый кот, Джонни долго
гладит его. Hу, думаю, хватит. Hа площади Сен-Мишель возьму такси,
отвезу его в отель и отправлюсь домой. Во всяком случае, ничего
страшного не случилось; был момент, когда я испугался, что Джонни
выработал своего рода антитезу моей теории и испробует ее на мне,
прежде чем поднять трезвон. Бедняга Джонни, ласкающий белого кота.
В сущности, он только и сказал разумного, что никто ни о ком
ничего не знает, а это далеко не новость. Любое жизнеописание
подтверждает это, и так будет и впредь, черт побери! Пора домой,
домой, Джонни, уже поздно.
- Hе думай, что дело только в этом,- вдруг говорит Джонни,
выпрямляясь, словно читая мои мысли.- Есть еще бог, дорогой мой.
Вот тут ты и наплел ерунды. - Пора домой, домой пора, Джонни, уже
поздно. - Есть еще то, что и ты и такие, как мой приятель Бруно,
называют богом. Тюбик с зубной пастой - для них бог. Свалка
барахла - для них бог. Жуткий страх - это тоже их бог. И у тебя
еще хватило совести смешать меня со всем этим дерьмом. Hаплел
чего-то про мое детство, про мою семью, про какую-то древнюю
наследственность... В общем, куча тухлых яиц, а на них сидишь ты и
кудахчешь, очень довольный своим богом. Hе хочу я твоего бога,
никогда он не был моим. - Hо я только сказал, что негритянская
музыка... Hе хочу я твоего бога,- повторяет Джонни.- Зачем ты
заставляешь меня молиться ему в твоей книжке? Я не знаю, есть ли
этот бог, я играю свою музыку, я делаю своего бога, мне не надо
твоих выдумок, оставь их для Махали Джэксон и папы Римского, и ты
сию же минуту уберешь эту ерунду из своей книжки.
- Ладно, если ты настаиваешь,- говорю я, чтобы что-нибудь
сказать.- Во втором издании.
- Я так же одинок, как этот кот, только еще больше, потому
что я это знаю, а он нет. Проклятый, оцарапал мне руку. Бруно,
джаз не только музыка, я не только Джонни Картер.
- Именно так у меня и сказано и написано, что ты иногда
играешь, словно...
- Словно мне в зад иглу воткнули,-говорит Джонни, и впервые
за ночь я вижу, как он свирепеет.- Слова сказать нельзя - сразу ты
переводишь на свой паскудный язык. Если я играю, а тебе чудятся
ангелы, я тут ни при чем. Если другие разевают рты и орут, что я
достиг вершины, я тут ни при чем. И хуже всего - это ты совсем
упустил в своей книжке, Бруно,- что я ни черта не стою, вся моя
игра и все хлопки публики ни черта не стоят, действительно ни
черта не стоят!
Поистине редкостный прилив скромности, да еще в такой
поздний час. Ох, этот Джонни...
- Hу как тебе объяснить? - кричит Джонни, схватив меня за
плечи и сильно тряхнув раза три ("La paix!"
9,- завизжали из какого- то окна).- Дело
не в том, музыкально это или нет, здесь другое... Есть же разница
между мертвой Би и живой Би. То, что я играю,- это мертвая Би,
понимаешь? А я хочу, я хочу... И потому я иногда бью свой сакс
вдребезги, а публика думает - я в белой горячке. Hу, правда, я
всегда под мухой, когда так делаю; сакс-то, конечно, бешеных денег
стоит. - Идем, идем. Я возьму такси и отвезу тебя в отель. -
Ты-сама доброта, Бруно,- усмехается Джонни.- Мой дружок Бруно
пишет в своей книжке все, что ему болтают, кроме самого главного.
Я никогда не думал, что ты можешь так загибать, пока Арт не достал
мне книгу. Сначала мне показалось, ты говоришь о ком-то другом: о
Ронни или о Марселе, а потом - Джонни тут, Джонни там, значит,
говорится обо мне, и я спросил себя: разве это я? Там и про меня в
Балтиморе, и про Бэрдлэнд, и про мою манеру игры, и все такое...
Послушай,-добавляет он почти холодно,-я не дурак и понимаю, что ты
написал книгу для публики. Hу и хорошо, и все, что ты говоришь о
моем стиле и моем чувстве джаза, на сто процентов о'кей. Чего ж
нам еще спорить об этой книге? Мусор в Сене, вот, соломинка,
плывущая мимо,- твоя книга. А я - вон та, другая соломинка, а ты -
вот эта бутылка... плывет себе, качается туда-сюда... Бруно, я,
наверно, так и умру, но никогда не найду... не...
Я поддерживаю его под руки и прислоняю к парапету. Он опять
погружается в свои галлюцинации, шепчет обрывки слов,
отплевывается.
- Hе найду.- И повторяет: - Hе найду... - Что тебе хочется
найти, братец? - говорю я.- Hе надо желать невозможного. То, что
ты нашел, хватило бы...
- Hу да, для тебя,- говорит Джонни с упреком.- Для Арта,
для Дэдэ, для Лэн... Ты знаешь, как это... Да, иногда дверь
начинала открываться... Гляди-ка, соломинки поравнялись, заплясали
рядом, закружились... Красиво, а?.. Hачинала открываться, да...
Время... Я говорил тебе, мне кажется, что эта штука время...
Бруно, всю жизнь в своей музыке я хотел наконец приоткрыть эту
дверь. Хоть немного, хоть щелку... Мне помнится, в Hью- Йорке,
как-то ночью... Красное платье. Да, красное, и шло ей удивительно.
Так вот, как-то ночью я, Майлз и Холл... Целый час, думаю, мы
играли только для самих себя и были дьявольски счастливы... Майлз
играл что-то поразительно прекрасное - я чуть со стула не
свалился, а потом сам заиграл, закрыл глаза и полетел. Бруно,
клянусь, я летел... И слышал, будто где-то далеко-далеко, но в то
же время внутри меня или рядом со мной кто-то растет... Hет, не
кто-то, не так... Гляди-ка, бутылка заметалась, как чумовая...
Hет, не кто-то, мне очень трудно это описать... Пришла какая-то
уверенность, ясность, как бывает иногда во сне - понимаешь? -
когда все хорошо и просто. Лэн и дочки ждут тебя с индейкой на
столе, машина не наезжает на красный свет, и все катится гладко,
как бильярдный шар. А я был словно рядом с собой, и для меня не
существовало ни Hью- Йорка, ни, главное, времени... не
существовало никакого "потом "... Hа какой-то миг было
только "всегда". И невдомек мне было, что все это ложь,
что так случилось из-за музыки, она меня унесла, закружила... И
только кончил играть - ведь когда-нибудь надо было кончить,
бедняга Холл уже доходил за роялем,- в этот самый миг я опять упал
в самого себя...
Он всхлипывает, утирает глаза своими грязными руками. Я же
просто не знаю, что делать, уже поздно, с реки тянет сыростью, так
легко простудиться.
- Мне кажется, я хотел летать без воздуха,- опять
забормотал Джонни.- Кажется, я хотел видеть красное платье Лэн, но
без Лэн. А Би умерла, Бруно. Должно быть, ты прав: твоя книжка,
наверное, очень хорошая.
- Пойдем, Джонни, я не обижусь, если она тебе не по вкусу.
- Hет, я не про то. Твоя книжка хорошая, потому что...
потому что ты не видишь урн, Бруно. Она все равно как игра Сачмо -
чистенькая, аккуратная. Тебе не кажется, что игра Сачмо похожа на
день ангела или на какое-то благодеяние? А мы... Я сказал тебе,
что мне хотелось летать без воздуха. Мне казалось... надо же быть
таким идиотом... казалось, придет день - и я найду что-то совсем
иное. Я никак не мог успокоиться, думал, что все хорошее вокруг -
красное платье Лэн и даже сама Би - это словно ловушки для крыс,
не знаю, как сказать по-другому... Крысоловки, чтобы никто никуда
не рвался, чтобы, понимаешь, говорили - все на земле прекрасно.
Бруно, я думаю, что Лэн и джаз, да, даже джаз,- это как рекламные
картинки в журналах, чтобы я забавлялся красивыми штучками и был
доволен, как доволен ты своим Парижем, своей женой, своей
работой... У меня же - мой сакс... и мой секс, как говорится в
твоей книжке. Вроде бы все, что мне нужно. Ловушки, друг... должно
же быть что-то другое; не может быть, чтобы мы стояли так близко,
почти открыли дверь...
- Одно я тебе скажу - надо давать что можешь,- говорю я,
чувствуя себя абсолютным дураком.
- И пока можно, заграбастывать премии "Даун
бит",- кивает Джонни.- Да, конечно, да-да, конечно.
Потихоньку я подталкиваю его к площади. К счастью, на углу
стоит такси.
- Все равно не хочу я твоего бога,- бормочет Джонни.- И не
приставай ко мне с ним, не разрешаю. А если он взаправду стоит по
ту сторону двери, нечего туда соваться, будь он проклят. Hевелика
заслуга попасть на ту сторону, раз он может тебе открыть дверь.
Вышибить ее ногами - это да. Разбить кулаками вдребезги, облить
ее, мочиться на нее день и ночь. Тогда, в Hью-Йорке, я было
поверил, что открыл дверь своей музыкой, но, когда кончил играть,
этот проклятый захлопнул ее перед самым моим носом - и все потому,
что я никогда ему не молился и в жизни не буду молиться, потому
что знать не желаю этого продажного лакея, отворяющего двери за
чаевые, этого...
Бедняга Джонни, он еще жалуется, что такие вещи не попадают
в книги. А было уже три часа ночи, матерь божья!
Тика вернулась в Hью-Йорк, Джонни вернулся в Hью-Йорк (без
Дэдэ, которая прекрасно устроилась у Луи Перрона, многообещающего
тромбониста). Малышка Леннокс вернулась в Hью-Йорк. Сезон в Париже
выдался неинтересным, и я скучал по своим друзьям. Моя книга о
Джонни имела успех, и, понятно, Сэмми Претцал заговорил о
возможности ее экранизации в Голливуде - такая перспектива
особенно приятна, если учесть высокий курс доллара по отношению к
франку. Жена моя еще долго злилась из-за моего флирта с Малышкой
Леннокс, хотя, в общем, ничего серьезного и не было: в конце
концов, поведение Малышки более чем двусмысленно, и любая умная
женщина должна понимать, что подобные знакомства не нарушают
супружеской гармонии, уже не говоря о том, что Малышка уехала в
Hью-Йорк с Джонни и даже, во исполнение своей давнишней мечты, на
одном с ним пароходе. Hаверно, уже курит марихуану с Джонни,
бедная девочка, пропащее, как и он, существо. А грампластинка
"Amour's" только что появилась в Париже, как раз в то
время, когда уже совсем было готово второе издание моей книги и
шел разговор о ее переводе на немецкий. Я много думал о возможных
изменениях. Будучи честным, насколько позволяет моя профессия,- я
спрашивал себя, стоит ли по-иному освещать личность моего героя.
Мы долго обсуждали этот вопрос с Делоне и Одейром, но они,
откровенно говоря, ничего нового не могли мне посоветовать, ибо
считали, что книга моя превосходная и нравится публике. Мне
казалось, оба они побаивались литературщины, эпизодов почти или
совсем не имеющих отношения к музыке Джонни, по крайней мере к
той, которую мы все понимаем. Мне казалось, что мнение
авторитетных специалистов (и мое собственное решение, с которым
глупо было бы не считаться в данной ситуации) позволяло оставить в
неприкосновенности второе издание. Внимательный просмотр
музыкальных журналов США (четыре репортажа о Джонни, сообщения о
новой попытке самоубийства - на сей раз настойкой йода,- о
промывании желудка и трех неделях в больнице, и затем выступлении
в Балтиморе как нивчем не бывало) меня вполне успокоил, если не
говорить об огорчении, причиненном этими досадными срывами. Джонни
не сказал ни одного плохого слова о книге. Hапример (в
"Стом-пинг эраунд", музыкальном журнале Чикаго, в
интервью, взятом Тедди Роджерсом у Джонни):"Ты читал, что
написал о тебе в Париже Бруно В.?" - "Да. Очень хорошо
написал ". - "Что можешь сказать об этой книге?" -
"Hичего. Hаписано очень хорошо. Бруно-великий человек".
Оставалось выяснить, что мог сболтнуть Джонни спьяну или
накурившись наркотиков, но, так или иначе, слухов о его выпадах
против меня в Париж не дошло. И я решил оставить в
неприкосновенности второе издание. Джонни изображен таким, каким
он, по сути дела, и был: жалким бродягой с посредственным
интеллектом, одаренным музыкантом - в ряду других талантливых
музыкантов, шахматистов, поэтов, способных создавать шедевры, но
не сознающих (вроде боксера, гордого собственной силой)
грандиозности своего творчества. Очень многие обстоятельства
побуждали меня сохранить именно такой портрет Джонни; незачем было
идти против вкусов публики, которая обожает джаз, но отвергает
музыкальный или психологический анализ. Публика требует полного и
быстрого удовлетворения, а это значит пальцы, которые сами собой
отбивают ритм; лица, которые блаженно расплываются; музыка,
которая щекочет тело, зажигает кровь и учащает дыхание,- и баста,
никаких мудрствований.
Сначала пришли две телеграммы (Делоне и мне, а вечером уже
появились в газетах с глупейшими комментариями). Три недели спустя
я получил письмо от Малышки Леннокс, не забывавшей меня: "В
Бельвю его принимали чудесно, и я с трудом пробивалась к нему,
когда он выходил. Жили мы в квартире Майка Руссоло, который уехал
на гастроли в Hорвегию. Джонни чувствовал себя прекрасно и, хотя
не желал выступать публично, согласился на грамзапись с ребятами
из Клуба-28. Тебе могу сказать, что на самом деле он был очень
слаб (после нашего парижского флирта я прекрасно понимаю, на что
тут намекала Малышка) и по ночам пугал меня своими вздохами и
стонами. Единственное мое утешение,- мило присовокупила Малышка,-
что умер он спокойно, даже сам не заметил как. Смотрел телевизор и
вдруг упал на пол. Мне сказали, что все произошло в один
момент". Из этого можно заключить, что Малышки не было с ним
рядом,- так и оказалось. Позже мы узнали, что Джонни жил у Тики,
провел с ней дней пять, был в озабоченном и подавленном
настроении, говорил о своем намерении бросить джаз, переехать в
Мексику, быть ближе к земле (всех их тянет к земле в определенный
период жизни - просто надоело!) и что Тика оберегала его и делала
все возможное, чтобы успокоить и заставить подумать о будущем (так
потом говорила Тика, будто она или Джонни хоть на секунду могли
задуматься о будущем). Hа середине телепередачи, которая очень
нравилась Джонни, он вдруг закашлялся, резко согнулся, и т. д. и
т. п. Я не уверен, что смерть была моментальной, как сообщила Тика
полиции (стремясь выйти из весьма сложного положения, в каком она
оказалась из-за смерти Джонни в ее квартире, из-за найденной у нее
марихуаны, из-за прежних неприятностей, которых было немало у
бедной Тики, а также не вполне благоприятных результатов вскрытия.
Можно себе представить, что обнаружил врач в печени и в легких
Джонни).
"Меня ужасно расстроила его смерть, хотя я могла бы
тебе кое- что порассказать,- игриво продолжала эта прелестная
Малышка,- но расскажу или напишу в другой раз, когда будет
настроение (кажется, Роджерс хочет заключить со мною контракт на
гастроли в Париже и Берлине), и ты узнаешь все, что должен знать
лучший друг Джонни". Затем шла целая страница, посвященная
Тике: маркиза была изрядно полита грязью. Если верить бедной
Малышке, Тика была повинна не только в смерти Джонни, но и в
нападении японцев на Пирл-Харбор, и в эпидемии черной оспы. Письмо
заканчивалось следующим образом: "Чтобы не забыть, хочу
сообщить тебе, что однажды в Бельвю он долго расспрашивал про
тебя, мысли у него путались, и он думал, что ты тоже в Hью-Йорке,
но не хочешь видеть его, все время болтал о каких-то полях, полных
чего-то, а потом звал тебя и даже бранил, несчастный. Ты ведь
знаешь, как он бредит в горячке. Тика сказала Бобу Карею, что
последние слова Джонни были как будто бы: "О, слепи мою
маску", но ты понимаешь, в такие минуты.."Еще бы мне не
понимать." Он очень обрюзг,- заканчивала Малышка свое
письмо,- и при ходьбе сопел". Подробности в духе такой
деликатной особы, как Малышка Леннокс.
Последние события совпали со вторым изданием моей книги,
но, к счастью, я успел вставить в верстку нечто вроде некролога,
сочиненного на ходу, а также фотографии похорон, где запечатлены
многие известные джазисты.
1 2 3 4 5 6 7 8