Ее комната тоже чужая. Слишком голые стены. Слишком наглый, слишком обидный портрет.
– Ольга, сними.
Она послушалась. Она снимает золоченую раму. Потом садится и берет мою руку.
– Хочешь, Жорж, я погадаю тебе?
Я не верю в гадания. И я не верю, что она хочет гадать. Я говорю:
– Не надо… Ты где-нибудь служишь?
– Служу.
– Где?
Она называет какой-то «ком». Попечение о детях. О «пролетарских» детях, конечно.
– В партии?
– Да.
Я вешал за партию… Я молчу. Она тоже долго молчит.
– Жорж…
– Что, Ольга?
– Так где же, по-твоему, правда? Ведь не в белых же?
– Нет.
– Не в зеленых же?
– Нет.
– Не в старых же партиях?
– Нет.
–Так где же?
– Не знаю… На заводе, в казарме, в деревне, у простых и неискушенных людей. Но не в вас.
Она встала и наклонилась ко мне. И вдруг быстро и сильно обнимает меня. Я чувствую ее тело, – ее высокую и мягкую грудь. Так обнимала Груша.
– Мне некогда, Ольга. Прощай.
5 марта.
–Жорж, ты любишь другую?
– Не знаю, Ольга, не знаю…
– Не знаешь?.. Ты меня разлюбил… Как я ждала тебя, Жорж. А потом… Потом… ты «бандит»… Я не могла. Ты должен понять… Но скажи, кто она? Кто другая?
– Ольга, ее уже нет.
– Значит, правда? Значит, я не ошиблась?.. Нет, Жорж, я не люблю, я ненавижу, да, ненавижу тебя…
Она плачет. Льются женские, обильные слезы, – как у Груши, в лесу.
– Ольга…
– Нет… Ты изменник. Ты предатель. Ты враг народа… Ты а, ты мой враг…
– Ольга…
– Я тебе сказала: уйди.
Второй раз она гонит меня. Пусть так. Мне жалко моей любви.
Но у меня нет ни гнева, ни сострадания. На улице я забуду о ней.
6 марта.
В «Известиях» напечатано:
«Новое преступление белогвардейцев. Предательский взрыв в Наркомздраве. Ве-че-ка, стоя на страже революционных завоеваний, открыла очередной заговор наемников Актанты, меньшевиков и эс-эpoв. 5-го марта, в 4 часа пополудни, агенты ее явились для ареста некоего Петра Ларионова, служившего сторожем в упомянутом учреждении. Ларионов, оказавшийся опасным бандитом, забаррикадировался в своей квартире. В ответ на требование выдать оружие раздался оглушительный взрыв. Убиты товарищи Вецис, Бирк и Щепанский. Здание Наркомздрава повреждено. Бандит изуродован взрывом настолько, что не мог быть опознан. Смерть предателям! Да здравствует РСФСР!»
«Бандит изуродован взрывом»… Егоров сделал так, как сказал. Да, он вешал, расстреливал, даже жег на костре. Но ведь он боролся с «бесами». Но ведь он не курил и не осквернялся чужой посудой. Довольно ли этих заслуг, чтобы избежать того, о чем «забывают люди»? Он верил. Да святится вера его.
7 марта.
Егоров был темный старик, ибо темны народные недра. Темна невспаханная земля, богата и плодородна. Он корнями ушел в нее. Но «сделалось землетрясение великое». Пошатнулась древняя жизнь. А новая… Что дала ему новая? «Убили сына и дом сожгли»… Бесовское наваждение.
Я слушаю, как в трубе воет ветер. И мне кажется, что я не в Москве, а в лесу, и что гудят вершинами клены. Вот Егоров выйдет из темноты, перекрестится двуперстным крестом и скажет: «Эка, прости господи, благодать»… И, освежая и радуя, зашумит летний дождь.
8 марта.
Федя сидит в углу. Он курит папиросу за папиросой. Он похудел, под глазами у него синяки. Он, кажется, проигрывает в «акульку».
– Сматывать бы удочки, господин полковник.
– А начальник «Be-че-ка», Федя?
– Очень уж тяжело, господин полковник. Даже ко мне и то начали приставать: «Давно ли в партии? Где раньше служил? Сидел ли в тюрьмах? В каких?»… Я вру, как пес, да ничего не выходит. Хитрые стали, мерзавцы. Не перехитришь, подлецов…
– Ты адрес узнал?
– Узнать-то узнал… Да что, господин полковник?.. ей-богу, заберут, как курят…
– Ну, так уходи, Федя. Ты мне не нужен. Он бросает окурок в камин.
– Раньше субботы никак невозможно. Уехал. Вернется только в субботу. А до субботы…
Он машет безнадежно рукой. Он боится: в сердце мертвая мышь. Я перебиваю его:
– Я сказал: дай адрес и уходи.
9 марта.
Федя никуда не ушел. Его в тот же вечер арестовали. Я снова читаю «Известия». В них сказано, что «белогвардеец», агент Ковалев, убит при попытке к бегству. Значит, и Феди нет. Нет никого. Я один.
10 марта.
Ждать до субботы… А сегодня четверг. Я, как затравленный зверь, как комиссарша в Бобруйске. Я скучаю о лесе. Уныл Василий Блаженный и безрадостен Кремль. Вот стена – могилы павших в бою коммунистов. Им – слава и вечный покой. А мне?.. Мне широкий простор. Шуршит в лесу примятый орешник, приподнимается брезент над палаткой, – входит Груша босыми ногами: «Бей их, бей, чтобы ни один живым не ушел, чтоб поколеть им всем, окаянным»…
11 марта.
Да, Федя был прав: надо «сматывать удочки». Я вышел вечером на Тверскую. Я шел без мыслей, без цели: я задыхался в своей коробке. Внизу, на площади, меня догнала «машина». – «Товарищ, стой!.. Руки вверх!»… Я успел вынуть браунинг: я всегда ношу его в рукаве. Я поднял правую руку и, не знаю зачем, стал стрелять. Я не видел людей, – я видел черные тени. Я нажимал на курок, пока не щелкнул последней пулей затвор. Тогда я очнулся… Я огляделся. Было пусто и очень темно. На мостовой, на мокром снегу, лежало три человека. Стучал мотором оставленный грузовик. Я свернул в переулок… Итак, начальник «Ве-че-ка» не будет убит.
12 марта.
Я прощался с профессором, когда позвонили. Профессор вздрогнул. Я взял браунинг и пошел отворить. На пороге стояла Ольга.
– Почему у тебя револьвер?
– Меня ищут.
– Кто ищет?
– Твои друзья, коммунисты.
Она не села, а почти упала на стул, как была – в папахе и шубе.
– Жорж… Ты уедешь? Да?
– Да, Ольга.
– Жорж, милый, возьми меня с собой… Жорж.
– Куда?
– Куда хочешь.
«Возьми меня с собой, куда хочешь»… Так просила и Груша… И почему эта женщина в папахе, с коротко остриженной головой, эта чужая мне незнакомка, говорит со мною на «ты» и зовет меня Жоржем?
– Нет, Ольга.
– Жорж, будь чем хочешь, делай, что хочешь, но не отказывай… Пожалей… Ведь я люблю тебя, Жорж. Ведь я любила тебя всегда…
– Нет, Ольга.
– Потому что я коммунистка? Потому что я была против вас? Я молчу.
– Ну, скажи же… Скажи.
Она не плачет. Глаза ее сухи. Она ждет. Так ожидала Груша ответа… Другого ответа.
– Потому что я тебя не люблю.
Я сказал и сам не поверил себе. Она потупилась. Звенел стаканами на кухне профессор. Тикали стенные часы-кукушка, и, помню, за окном кружился медленный снег.
13 марта.
Я в вагоне. Пахнет полушубками и махоркой. В дальнем углу, в темноте, какой-то малый «наяривает» на балалайке:
Ах, коммуния, коммуния моя!
Ах, и рожа-то вся подлая твоя!
Чего я достиг? Позади – свежевырытые могилы. Впереди… Что ожидает меня впереди? Труден путь и далек, и не видится, не предчувствуется конца. Завтра они падут. Кто их заменит? Феди, Егоровы, Вреде? Или белоручки, святые Касьяны, не вложившие в язвы перстов? Но ведь надо строить, не разрушать… Ольга… Я сказал, что я ее не люблю. Да, мир опустел для меня, сия – Ольга, Ольга – Россия. Неправда. А Груша?.. Нет Груши, нет и мечты об Ольге. Замкнулся круг. Не тот ли последний, когда утрачивается надежда?
У коммунии карманы все в дырах!
У коммунии полцарствия в ворах!
Свистит пронзительно паровоз, погромыхивают колеса. «Наяривает» в темноте балалайка. Мчится поезд. Куда?
14 марта.
Мчится поезд. Я вижу: под обнаженной березой, без шапки стоит человек, с веревкой на шее… «На что крестишься? крестись на восход»… Я вижу: разгорается красный огонь, белеют голые плечи… «Бороду-то, бороду ему подпали»… Я вижу, пылает деревня, сверкнул на солнце топор: «Убью!» …Мчится поезд. «Товарищ, ей, не трусь! Пальнем-ка пулей в святую Русь!..»
Пальнули. И, раненая, бьется Россия. Пальнули не только они, пальнули и мы. Пальнули все, у кого была винтовка в руках. Кто за Россию? Кто против?.. Мы?.. Они?.. И мы и они?..
Сроков знать не дано. Но встанет родина, – встанет нашею кровью, встанет из народных глубин. Пусть мы «пух». Пусть нас «возносит» ненастье. Мы, слепые и ненавидящие друг друга, покорны одному, несказанному, закону. Да, не мы измерим наш грех. Но и не мы измерим нашу малую жертву… «И когда он снял третью печать, я слышал третье животное, говорящее: иди и смотри. Я взглянул, и вот конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей».
1923 г.
1 2 3 4 5 6 7
– Ольга, сними.
Она послушалась. Она снимает золоченую раму. Потом садится и берет мою руку.
– Хочешь, Жорж, я погадаю тебе?
Я не верю в гадания. И я не верю, что она хочет гадать. Я говорю:
– Не надо… Ты где-нибудь служишь?
– Служу.
– Где?
Она называет какой-то «ком». Попечение о детях. О «пролетарских» детях, конечно.
– В партии?
– Да.
Я вешал за партию… Я молчу. Она тоже долго молчит.
– Жорж…
– Что, Ольга?
– Так где же, по-твоему, правда? Ведь не в белых же?
– Нет.
– Не в зеленых же?
– Нет.
– Не в старых же партиях?
– Нет.
–Так где же?
– Не знаю… На заводе, в казарме, в деревне, у простых и неискушенных людей. Но не в вас.
Она встала и наклонилась ко мне. И вдруг быстро и сильно обнимает меня. Я чувствую ее тело, – ее высокую и мягкую грудь. Так обнимала Груша.
– Мне некогда, Ольга. Прощай.
5 марта.
–Жорж, ты любишь другую?
– Не знаю, Ольга, не знаю…
– Не знаешь?.. Ты меня разлюбил… Как я ждала тебя, Жорж. А потом… Потом… ты «бандит»… Я не могла. Ты должен понять… Но скажи, кто она? Кто другая?
– Ольга, ее уже нет.
– Значит, правда? Значит, я не ошиблась?.. Нет, Жорж, я не люблю, я ненавижу, да, ненавижу тебя…
Она плачет. Льются женские, обильные слезы, – как у Груши, в лесу.
– Ольга…
– Нет… Ты изменник. Ты предатель. Ты враг народа… Ты а, ты мой враг…
– Ольга…
– Я тебе сказала: уйди.
Второй раз она гонит меня. Пусть так. Мне жалко моей любви.
Но у меня нет ни гнева, ни сострадания. На улице я забуду о ней.
6 марта.
В «Известиях» напечатано:
«Новое преступление белогвардейцев. Предательский взрыв в Наркомздраве. Ве-че-ка, стоя на страже революционных завоеваний, открыла очередной заговор наемников Актанты, меньшевиков и эс-эpoв. 5-го марта, в 4 часа пополудни, агенты ее явились для ареста некоего Петра Ларионова, служившего сторожем в упомянутом учреждении. Ларионов, оказавшийся опасным бандитом, забаррикадировался в своей квартире. В ответ на требование выдать оружие раздался оглушительный взрыв. Убиты товарищи Вецис, Бирк и Щепанский. Здание Наркомздрава повреждено. Бандит изуродован взрывом настолько, что не мог быть опознан. Смерть предателям! Да здравствует РСФСР!»
«Бандит изуродован взрывом»… Егоров сделал так, как сказал. Да, он вешал, расстреливал, даже жег на костре. Но ведь он боролся с «бесами». Но ведь он не курил и не осквернялся чужой посудой. Довольно ли этих заслуг, чтобы избежать того, о чем «забывают люди»? Он верил. Да святится вера его.
7 марта.
Егоров был темный старик, ибо темны народные недра. Темна невспаханная земля, богата и плодородна. Он корнями ушел в нее. Но «сделалось землетрясение великое». Пошатнулась древняя жизнь. А новая… Что дала ему новая? «Убили сына и дом сожгли»… Бесовское наваждение.
Я слушаю, как в трубе воет ветер. И мне кажется, что я не в Москве, а в лесу, и что гудят вершинами клены. Вот Егоров выйдет из темноты, перекрестится двуперстным крестом и скажет: «Эка, прости господи, благодать»… И, освежая и радуя, зашумит летний дождь.
8 марта.
Федя сидит в углу. Он курит папиросу за папиросой. Он похудел, под глазами у него синяки. Он, кажется, проигрывает в «акульку».
– Сматывать бы удочки, господин полковник.
– А начальник «Be-че-ка», Федя?
– Очень уж тяжело, господин полковник. Даже ко мне и то начали приставать: «Давно ли в партии? Где раньше служил? Сидел ли в тюрьмах? В каких?»… Я вру, как пес, да ничего не выходит. Хитрые стали, мерзавцы. Не перехитришь, подлецов…
– Ты адрес узнал?
– Узнать-то узнал… Да что, господин полковник?.. ей-богу, заберут, как курят…
– Ну, так уходи, Федя. Ты мне не нужен. Он бросает окурок в камин.
– Раньше субботы никак невозможно. Уехал. Вернется только в субботу. А до субботы…
Он машет безнадежно рукой. Он боится: в сердце мертвая мышь. Я перебиваю его:
– Я сказал: дай адрес и уходи.
9 марта.
Федя никуда не ушел. Его в тот же вечер арестовали. Я снова читаю «Известия». В них сказано, что «белогвардеец», агент Ковалев, убит при попытке к бегству. Значит, и Феди нет. Нет никого. Я один.
10 марта.
Ждать до субботы… А сегодня четверг. Я, как затравленный зверь, как комиссарша в Бобруйске. Я скучаю о лесе. Уныл Василий Блаженный и безрадостен Кремль. Вот стена – могилы павших в бою коммунистов. Им – слава и вечный покой. А мне?.. Мне широкий простор. Шуршит в лесу примятый орешник, приподнимается брезент над палаткой, – входит Груша босыми ногами: «Бей их, бей, чтобы ни один живым не ушел, чтоб поколеть им всем, окаянным»…
11 марта.
Да, Федя был прав: надо «сматывать удочки». Я вышел вечером на Тверскую. Я шел без мыслей, без цели: я задыхался в своей коробке. Внизу, на площади, меня догнала «машина». – «Товарищ, стой!.. Руки вверх!»… Я успел вынуть браунинг: я всегда ношу его в рукаве. Я поднял правую руку и, не знаю зачем, стал стрелять. Я не видел людей, – я видел черные тени. Я нажимал на курок, пока не щелкнул последней пулей затвор. Тогда я очнулся… Я огляделся. Было пусто и очень темно. На мостовой, на мокром снегу, лежало три человека. Стучал мотором оставленный грузовик. Я свернул в переулок… Итак, начальник «Ве-че-ка» не будет убит.
12 марта.
Я прощался с профессором, когда позвонили. Профессор вздрогнул. Я взял браунинг и пошел отворить. На пороге стояла Ольга.
– Почему у тебя револьвер?
– Меня ищут.
– Кто ищет?
– Твои друзья, коммунисты.
Она не села, а почти упала на стул, как была – в папахе и шубе.
– Жорж… Ты уедешь? Да?
– Да, Ольга.
– Жорж, милый, возьми меня с собой… Жорж.
– Куда?
– Куда хочешь.
«Возьми меня с собой, куда хочешь»… Так просила и Груша… И почему эта женщина в папахе, с коротко остриженной головой, эта чужая мне незнакомка, говорит со мною на «ты» и зовет меня Жоржем?
– Нет, Ольга.
– Жорж, будь чем хочешь, делай, что хочешь, но не отказывай… Пожалей… Ведь я люблю тебя, Жорж. Ведь я любила тебя всегда…
– Нет, Ольга.
– Потому что я коммунистка? Потому что я была против вас? Я молчу.
– Ну, скажи же… Скажи.
Она не плачет. Глаза ее сухи. Она ждет. Так ожидала Груша ответа… Другого ответа.
– Потому что я тебя не люблю.
Я сказал и сам не поверил себе. Она потупилась. Звенел стаканами на кухне профессор. Тикали стенные часы-кукушка, и, помню, за окном кружился медленный снег.
13 марта.
Я в вагоне. Пахнет полушубками и махоркой. В дальнем углу, в темноте, какой-то малый «наяривает» на балалайке:
Ах, коммуния, коммуния моя!
Ах, и рожа-то вся подлая твоя!
Чего я достиг? Позади – свежевырытые могилы. Впереди… Что ожидает меня впереди? Труден путь и далек, и не видится, не предчувствуется конца. Завтра они падут. Кто их заменит? Феди, Егоровы, Вреде? Или белоручки, святые Касьяны, не вложившие в язвы перстов? Но ведь надо строить, не разрушать… Ольга… Я сказал, что я ее не люблю. Да, мир опустел для меня, сия – Ольга, Ольга – Россия. Неправда. А Груша?.. Нет Груши, нет и мечты об Ольге. Замкнулся круг. Не тот ли последний, когда утрачивается надежда?
У коммунии карманы все в дырах!
У коммунии полцарствия в ворах!
Свистит пронзительно паровоз, погромыхивают колеса. «Наяривает» в темноте балалайка. Мчится поезд. Куда?
14 марта.
Мчится поезд. Я вижу: под обнаженной березой, без шапки стоит человек, с веревкой на шее… «На что крестишься? крестись на восход»… Я вижу: разгорается красный огонь, белеют голые плечи… «Бороду-то, бороду ему подпали»… Я вижу, пылает деревня, сверкнул на солнце топор: «Убью!» …Мчится поезд. «Товарищ, ей, не трусь! Пальнем-ка пулей в святую Русь!..»
Пальнули. И, раненая, бьется Россия. Пальнули не только они, пальнули и мы. Пальнули все, у кого была винтовка в руках. Кто за Россию? Кто против?.. Мы?.. Они?.. И мы и они?..
Сроков знать не дано. Но встанет родина, – встанет нашею кровью, встанет из народных глубин. Пусть мы «пух». Пусть нас «возносит» ненастье. Мы, слепые и ненавидящие друг друга, покорны одному, несказанному, закону. Да, не мы измерим наш грех. Но и не мы измерим нашу малую жертву… «И когда он снял третью печать, я слышал третье животное, говорящее: иди и смотри. Я взглянул, и вот конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей».
1923 г.
1 2 3 4 5 6 7