..
«Мельхиор» озирался вокруг, шаря за пазухой, оттопыривая усыпанный блестками халат. Вот она танцует вокруг елки, его мать. Уже не взяв подруг за руки. Уже одна. Кружится, запрокинув голову. Закрыв глаза. Пот льет с нее ручьем. Заливает ресницы, губы. От ее распаренного тела идет жар. Она одна без маски. Все в масках — волхвы, пастухи, Санта-Клаус, гномы, Белоснежки, клоуны, разбойники, пираты; она одна со своим, голым лицом. Беззащитная. Как красиво ее лицо! Румяно! Говорят, ее пленную привезли из далекой страны. И она забыла родной язык. И полюбила Эроп. Чужбина стала ее родиной. Чужбина! Божья Мать с мужем тоже убежали на чужбину. Мария ехала верхом на осле. Младенчик, завернутый в тряпье, спал у нее на руках. Как ты хорошо танцуешь! Без устали! Отдохни! Еще напляшешься!
— Вот она, Матерь Божья!
— Мадлен!.. Мадлен!..
— Это Мадлен!
Девочки в масках и в костюмах волхвов, воинов, пастухов и цариц ринулись к ней, одиноко танцующей, и схватили ее — кто за руки, кто за ноги.
— Мадлен! Ты Божья Мать! Садись под елку! Сейчас тебе ребеночка дадут!
Все плыло перед глазами — черные еловые ветви, унизанные шарами и орехами, пироги, стаканы с питьем, столы, колченогие стулья, стены с портретами вождей Эроп, кляксы чернильных фотографий, пестрота самодельных ярких костюмов, маски, расшитые кнопками и гвоздями, взвихренные юбки, ножки в грубых чулках, тяжелые башмаки, пылающие во тьме щеки и глаза в прорезях холста и разрисованного картона, и она не помнила, как ее усадили под ель; она слышала свое частое дыхание. Воспитатель любит мокрых и скользких — помнила она. Зачем отыскали нож у нее под матрацем?
Ей в руки всунули тяжелый сверток. Бревно там, что ли?.. Вместо пеленок — ветхие девчоночьи панталоны, вот смех. А может, Он живой?.. Она держала поддельного Младенца неуклюже и нежно, как настоящая мать — первенца.
— Ого, Мадлен, с тебя хоть картину пиши!.. Правда, похожа?.. На ту, в костеле?..
— Как две капли воды…
— Эй, Мадленка, скажи Ему что-нибудь!.. Спой Ему песенку!.. Колыбельную!..
Она набрала в грудь воздуху и запела.
Должно быть, она натанцевалась слишком, и голова у нее перегрелась.
Что-то случилось с ее головой.
Она запела на своем родном языке. Забытом ею напрочь и навсегда.
* * *
Милый лес, милое поле. Какой яркий день! Больно глазам! Я иду с матерью в храм. Мимо рынка иду. О, сколько вкусной снеди здесь!.. Разрезанные семги, бараньи окорока, круги застывших на морозе сливок — они похожи на серебряные колеса, отломанные с царских колесниц. А Царь-батюшка проезжал уже, мама?.. — спрашиваю я мать, — ехала ли Царская повозка этой дорогой?.. Нет, мать отвечает. Скоро он поедет навстречу нам. И ты увидишь его.
Я увижу Царя! Я увижу Царя! Вот счастье! Вот радость!.. Как я молюсь за Царскую Семью всегда. Как я Их всех люблю.
А сколько дочерей у Царя, матушка?..
А пять дочерей, ласточка, и еще Цесаревич, брат.
А почему пять, матушка, ведь четыре сестрицы?..
А об этом ты после узнаешь, доченька.
Мы идем по слепящему снегу. На рыночных лотках — и чеснок, и рубиновая морковь, и изумруды петрушки, и соленья, и варенья в банках, и ягоды глядят сквозь тусклое стекло, как тигриные глаза сквозь чащобу. Бороды торговцев синеют от кружев инея! Какой мороз! О, как же я люблю зиму! Нашу прекрасную, ядреную зиму, когда чистый алмазный снег резко хрустит, поет под каблуком, искрится каждой малой гранью, всякою снежинкой… С церковного купола взмывает ввысь над площадью, запруженной нарядно одетым народом, стая ворон. Вороний грай в густо-синем небе! Взгляд теряется, тонет в выси. Какая синяя бесконечность! Как сладко потонуть в ее беспредельности!
Не гляди в небо долго, дергает меня за рукав мать, голову потеряешь. Улетишь в небо, как ворона!
Я не ворона, я…
Ах ты, мой воробей!..
Мы идем дальше, ноги наши болят. Храм уже близко. Под Солнцем рыжим огнем горят его начищенные к Рождеству купола. Мы с матушкой всю Рождественскую ночь простояли в храме. Молились. Зажигали свечи. Крестились на высокие, темные, мрачно горящие золотом, чернью, багрянцем, суриком древние иконы. Золотые буквы светло восходили над Царскими Вратами: ХРИСТОСЪ БОГЪ НАШЪ РОДИЛСЯ. Матушка, а почему Врата — Царские?.. Да потому, что Христос — Царь наш. И Царь Небесный. Он нашу землю, родину нашу, в рабском виде исходил, благословляя каждый куст, каждую речную излучину. Каждую нищенку у рыночных врат. Каждого Царя, венчающегося на царство.
Хочу Царицу увидеть!.. Как я ее люблю!.. Мама, а она красивая?..
Красивая. Как белая лебедь. Шея у нее лебяжья, вся в жемчугах.
А Царь наш умный и добрый?..
Умнее нет, добрее нет… Помолись за него, доченька… Он тебя не забудет…
Гляди, гляди, повозка!.. Полозья по льду скрипят! Карета на бок заваливается! Кони храпят, несут, потом медлят, огибая сугроб, роют копытом снег! А Солнце припекает так, что снег на пригреве плавится уже по-весеннему. Мама, это они!.. Мама, купи мне на рынке маковую булку… И еще я севрюги хочу… и черной икры… Замороженной такой, скатанной в черные липкие хлебы и караваи… Хоть ломоть!.. И сами поедим, и Царя угостим…
Он тебя сам угостит, дурочка!.. Каких только яств у него за столом ни подают…
А мне не яства его нужны, мама. Мне сам он нужен, сам, понимаешь?.. Его ясные глаза; его мудрая речь; его добрая улыбка; его рука, кладущаяся на затылок мой; его жизнь. Вот он едет в повозке, живой! Целый, невредимый! Красивый! Властный! И все в его руках: и родная страна, и любовь, и дети, и будущее, и горе, и счастье. И я, малая птица, тут мельтешу под его ногами…
Ну, останови Царский возок! Ну!..
Я бросаюсь наперерез лошадям. Они ржут, встают на дыбы. Кучер натягивает вожжи. Сто-о-о-ой!.. Тпру-у-у-у!..
Ваше Величество, тут попрошайка под ноги коням бросилась! Сумасшедшая, видать!.. Отогнать ее кнутом?!..
Дверь возка распахивается. С приставной лесенки спрыгивает он. Царь Всея Земли нашей, Великия и Малыя и Белыя и Святыя.
Девочка!.. Бедная… Что тебе надобно?..
Царь наклоняется ко мне, маленькой, и я вижу совсем близко его лицо.
Прозрачные синие глаза. Такие же, как мои. Я свои глаза видела в бане, в старом осколке зеркала со стершейся серебряной амальгамой; в зеркале, заляпанном мылом, с прилипшими еловыми и пихтовыми иголками, я увидела свои синие глаза, которые матушка называла ласково «сапфирчики». У Царя такие же. Я улыбаюсь его глазам. Он в ответ улыбается мне, и над его губами я вижу пышные, лихо закрученные усы, усы-усищи, как у котища, и меня обуревает внезапное озорное желание — накрутить роскошный ус на палец и дернуть.
Ах, девонька!.. Дать тебе денежку?..
Царь роется в кармане, вытаскивает из недр одеяния большой и круглый рубль-империал и протягивает мне. Я беру как зачарованная.
Нет, не деньгу мне надо, милый Царь.
Все, что ни пожелаешь!..
Он шире улыбается мне, и я вижу блеск его радостных глаз, блеск его белых, как снег, зубов в улыбке.
Я желаю… я хочу…
Затаила дыхание. Матушка рядом со мной склонилась в поклоне. Не глядит на меня. Думает: ах ты, дерзкая девчонка, к самому Царю пристаешь!.. Что ж с тобой дальше-то в жизни будет?..
А сама довольна: получит, получит доченька Царское благословение.
Царь наклоняется еще ближе и подхватывает меня на руки.
Девочка-девочка, что на меня так смотришь?.. Иди ко мне в дочки!.. Ежели мамка тебя отдаст!..
Его взгляд метнулся на мою мать, согбенную в поклоне.
Она выпрямилась, и Царь отшатнулся, вздрогнул и заслонил лицо рукой.
Они оба застыли в безмолвии. Глядели друг на друга.
Из повозки выскочила сначала одна кудрявая девочка, потом другая, затем третья, четвертая… лица у них горели темным румянцем, глаза синели неистово, за ними слез грустный мальчик в бобровой шубке, глядел на меня, сидящую на руках у Царя, исподлобья.
Дети! Дети! Это ваша…
Кто?!
На лесенке кочевой кибитки показалась дама в манто из голубых норок; манто было распахнуто, и на декольтированной груди мерцали ожерелья из отборного жемчуга Карибских и Антильских островов. Удлиненные глаза дамы удивленно остановились на мне. Царица! Я поняла: она испытывала меня. Она глядела на меня, как глядят верующие в церкви на потир с причастием, на крест в руках священника. Царь крепче прижал меня к себе. Я обняла его рукой за шею и приникла щекой к его усатому лицу.
О, как вы похожи.
Как похожи вы, как две капли воды в синей ледяной реке.
Царица медленно поднесла белую полную руку ко лбу и медленно перекрестилась, не отрывая глаз от моего лица.
Возьмем ее с собой, Ника?..
Если она пойдет с нами, Аля. У нее есть мать.
Моя мать стояла рядом с Царем и, не отрываясь, полными слез глазами глядела на него. По ее смуглым румяным щекам катились, текли два соленых ручья.
«Как ты постарел, любимый мой. Как процарапало Время тебя острым когтем.»
«И тебя пожрал огонь дикого костра, любимая моя. И тебя истрепал на ветру Времени жестокий ветер. Я не могу взять тебя с собой во дворец. Цари не вольны в себе, ты знаешь это. Как живется тебе на земле без меня?..»
Я молчала, сидя на локте у Царя. Молчали дети. Молчала Царица. Молчала моя бедная, тихая мать, с головою, замотанной в шерстяной черный платок, закутанная в штопанную на локтях куцавейку, обутая в кожемятину расхлябанных, истасканных дорожных сапог. Кто тебя так нарядил, милая?.. Жизнь. Моя жизнь. А у тебя, любимый, — своя. Живи ее. Живи своей жизнью. Умри своей смертью. Меня не впутывай.
Об одном прошу: помолись за меня.
Я за тебя уж молюсь.
Царь бережно опустил меня на землю. Солнце било в наши молчащие лица. Солнце купало нас в золоте, серебре, синеве, радости.
Святки приближались, и сани шуршали и звенели полозьями вокруг нас, и торговцы рассыпали на лотках мороженую ягоду бруснику, расколотую надвое острым топором огромную рыбу осетра, и голуби слетали с широких небес и клевали зерно, тыквенные семечки, хлебные корки и крохи у нас под ногами, и шли к обедне в храм прихожане, и гремели кареты, и свистели свистки городовых, и лоснились лошади чисто вымытыми, выхоженными гнедыми и вороными холками и крупами, вертели дерзкими хвостами, и грелись ленивые, объевшиеся рыбы, коты на свежераспиленных бревнах, и шел по рынку князь под ручку с княжной, а усатый офицер с ледяным взглядом придирчиво выбирал, складывая в корзину, красных, как маки, вареных раков — к пиву, должно быть; и так велик и сияющ был чудный Божий мир, так сверкал он всеми ограненными краями, что сердце у меня захолонуло, и я подняла головенку к Царю и закричала громко: Царь, а Царь! Не бросай меня! Возьми с собой меня и матушку мою! Будем служить тебе верой и правдой! Будем любить тебя! Твоих детишек! Твою славную, прелестную жену! Я буду любить ее, как мать, ухаживать за ней, лелеять ее… Гляди, какие у нее несчастные глаза… И мать моя тебе, Царь, тоже пригодится — ты не гляди, что она плачет-заливается, она не всегда ревет, она и дела делать тоже может, и пошьет, и свяжет, и печь растопит, и дров наколет, и полы чисто намоет… и за скотиной умеет ходить… и птицу на кухне ощипывать… и раны больным и увечным перевязывать… вату из корпии щипать, бинты сматывать в трубочку… бусы низать… броши из речной гальки да из перловиц-беззубок выделывать… много чего мама моя умеет!.. ты полюбишь ее, Царь, не отталкивай нас, Царь, возьми нас… спаси нас…
От чего нас надо было спасать?
Гроза и горе висели в солнечном воздухе. Невидимые. Неслышимые. Страшные.
Кучер осадил взметнувшихся было опять на дыбы коней.
Поехали, Аля, Тата, Руся!.. Леша, живо в повозку!.. Стася, застегни шубку, простудишься… Леличка, не гляди на Солнце, ослепнешь… ты не индийский йогин… глазки сгорят, и их у тебя изо лба ножичками вырежут…
Та, кого назвали Леличкой, заплакала басом, обняла колени отца и уткнулась розовым личиком ему в полы собольей шубы.
Они исчезли все во тьме повозки, в ее потрохах. Скрылись. Как они уместились там все, в тесноте, во мраке? Будто под землей?..
Кони задрожали и потянули. Кучер хлестнул блестящие спины бичом.
Нно-о-о-о-о! Пошел!.. А ну, уйди из-под конских ног!.. Пади!.. Пади!..
Мать моя и я стояли и глядели, как они едут прочь от нас. Как колышется зад расписного, с царскими вензелями, возка по слепящей снежной дороге. Как бьют по крыше возка ветки осокорей и вязов, осыпая снежные комья.
Как синеет над пропадающим в белизне дальнего пути возком широкое небо, мое родное небо, мое единственное, великое небо.
* * *
— Мадлен!.. Что за тарабарщину ты тут несла?..
Оглушительный шепот врезался ей в оглохшее ухо.
Она очнулась. На ее руках лежало бревно, завернутое в драные грязные панталоны. Стала оглядываться беспомощно, жалко. Ее глаза, просили, умоляли. Никто не говорил ей, что случилось. Кастелянша рачьими выпученными зенками пялилась на нее, как на дикого зверя в клетке.
— Я… кто я такая?..
Язык ненавистной Эроп мало-помалу возвращался к ней.
— Ты?.. Ты сейчас Божья Мать. Ты только что родила маленького Иисусика… и сидишь сейчас в хлеву, в яслях… покорми его грудью!..
— Может, господин Воспитатель увидит — раздобрится… отменит тебе Черную комнату…
Она расстегнула казенное платье на груди. Нежная, маленькая девическая грудь выс- кользнула из-под железных пуговиц, ослепила глаза девочек, прислуги, Воспитателя.
Люди застыли в благоговении.
Ангел пронесся над глупыми и умными головами, крыло прошуршало, прозрачным стало темное, мрачное время.
— Ешь, мой маленький, — сказала шепотом Мадлен, толкая сосок деревянному младенцу, — ты родился и хочешь есть. Я спою тебе еще песню. Много песен я тебе спою.
И она вздохнула и запела:
— Я соберусь, обхитрю всех и убегу отсюда!.. Спи, мой маленький, спи, нерожденный… Я убегу из тюрьмы, брошу хлеб на дно сумы… Я буду скитаться, голодать, а ноги мои свободно будут бежать… Хоть в огне нету брода — я сама стану Свободой… я стану Свободой… я стану…
Воспитатель, прищурясь, смотрел на покрытую бисеринками пота нежную грудь Мадлен.
— В карцер ее!
Как, сейчас, в Светлый праздник?!.. Девочки загудели. Обслуга тяжело молчала. Воспитатель вынул из кармана свисток и пронзительно свистнул в него. В палату влетел надсмотрщик, выслуживаясь, с готовностью выпрямился перед хозяином.
— Возьми эту девку и запри в карцере. Ради праздника — поблажка. Там холодно, так ты возьми и натопи.
— Чем? — обалдело выпучился надсмотрщик.
— Бери на кухне жаровню, в которой жарят шашлыки и мясо к моему столу. Набросай в нее углей, разожги огонь. Железо нагреется. Девке будет тепло. А там и я приду.
Он нагло покривился в ухмылке.
Надсмотрщик приблизился к Мадлен, уцепил ее ледяной рукой за руку, резко дернул:
— Ступай! Не хнычь! Украла нож, так неси наказание!
Свобода. Крылатая, сияющая, счастливая Свобода. С улыбкой на устах. С весенним ветром за плечами. Ее волокут по мрачному смрадному коридору, и последнее, что остается в ее глазах, когда она оглядывается назад, — черная елка, шевелящаяся всеми своими украшенными лапами навстречу ей. Елка, продолжай сверкать, я приду. Я вернусь к тебе. Уже на свободе. Меня тащат в карцер и посадят под замок. Стены каменные, двери железные. А я запомню тебя, блестящая живая елка. Пиратов, королей и зайцев, драконов, лис и павлинов, кружащихся в карнавале вокруг тебя. Я возвращусь. Я буду кружиться в танце. Я буду самой красивой. Счастливой. Богатой. Я буду богатой и знатной, и я на свои деньги куплю все, все своим подругам — и пудру, и помаду, и кудрявые парики, и торты от Лучано, и связки ожерелий на тонкие шеи, и золотые и хрустальные туфельки. Золотые… туфельки… я хочу золотые туфельки… я куплю себе такие… у меня будет много денег… там, на свободе…
— Шибче перебирай ногами! Что валандаешься! Сейчас я тебе разожгу… жаровню!.. Ты у меня узнаешь… как ножи с кухни воровать!..
Скрежещет замок. Ее вталкивают в карцер. Ледяной мрак цепкими липкими руками обхватывает ее. Голая лампа сиротливо висит под потолком. Волчий глаз. Так горит волчий глаз в седой заснеженной степи. Волк голодный, он хочет есть, а еды нет. Кто тебе в роскошной жадной Эроп даст еды, степной ты волк?..
Она села на железную скамью — койки в карцере не полагалось — и сидела на краю скамьи с закрытыми глазами до тех пор, пока надсмотрщик, отдуваясь, не приволок из кухни тяжелую жаровню на четырех изогнутых ржавых ногах.
В жаровне тлели угли. Мадлен раскрыла глаза и поглядела внутрь. Красиво мерцают. Вспыхивают. Переливаются то красным, то голубым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
«Мельхиор» озирался вокруг, шаря за пазухой, оттопыривая усыпанный блестками халат. Вот она танцует вокруг елки, его мать. Уже не взяв подруг за руки. Уже одна. Кружится, запрокинув голову. Закрыв глаза. Пот льет с нее ручьем. Заливает ресницы, губы. От ее распаренного тела идет жар. Она одна без маски. Все в масках — волхвы, пастухи, Санта-Клаус, гномы, Белоснежки, клоуны, разбойники, пираты; она одна со своим, голым лицом. Беззащитная. Как красиво ее лицо! Румяно! Говорят, ее пленную привезли из далекой страны. И она забыла родной язык. И полюбила Эроп. Чужбина стала ее родиной. Чужбина! Божья Мать с мужем тоже убежали на чужбину. Мария ехала верхом на осле. Младенчик, завернутый в тряпье, спал у нее на руках. Как ты хорошо танцуешь! Без устали! Отдохни! Еще напляшешься!
— Вот она, Матерь Божья!
— Мадлен!.. Мадлен!..
— Это Мадлен!
Девочки в масках и в костюмах волхвов, воинов, пастухов и цариц ринулись к ней, одиноко танцующей, и схватили ее — кто за руки, кто за ноги.
— Мадлен! Ты Божья Мать! Садись под елку! Сейчас тебе ребеночка дадут!
Все плыло перед глазами — черные еловые ветви, унизанные шарами и орехами, пироги, стаканы с питьем, столы, колченогие стулья, стены с портретами вождей Эроп, кляксы чернильных фотографий, пестрота самодельных ярких костюмов, маски, расшитые кнопками и гвоздями, взвихренные юбки, ножки в грубых чулках, тяжелые башмаки, пылающие во тьме щеки и глаза в прорезях холста и разрисованного картона, и она не помнила, как ее усадили под ель; она слышала свое частое дыхание. Воспитатель любит мокрых и скользких — помнила она. Зачем отыскали нож у нее под матрацем?
Ей в руки всунули тяжелый сверток. Бревно там, что ли?.. Вместо пеленок — ветхие девчоночьи панталоны, вот смех. А может, Он живой?.. Она держала поддельного Младенца неуклюже и нежно, как настоящая мать — первенца.
— Ого, Мадлен, с тебя хоть картину пиши!.. Правда, похожа?.. На ту, в костеле?..
— Как две капли воды…
— Эй, Мадленка, скажи Ему что-нибудь!.. Спой Ему песенку!.. Колыбельную!..
Она набрала в грудь воздуху и запела.
Должно быть, она натанцевалась слишком, и голова у нее перегрелась.
Что-то случилось с ее головой.
Она запела на своем родном языке. Забытом ею напрочь и навсегда.
* * *
Милый лес, милое поле. Какой яркий день! Больно глазам! Я иду с матерью в храм. Мимо рынка иду. О, сколько вкусной снеди здесь!.. Разрезанные семги, бараньи окорока, круги застывших на морозе сливок — они похожи на серебряные колеса, отломанные с царских колесниц. А Царь-батюшка проезжал уже, мама?.. — спрашиваю я мать, — ехала ли Царская повозка этой дорогой?.. Нет, мать отвечает. Скоро он поедет навстречу нам. И ты увидишь его.
Я увижу Царя! Я увижу Царя! Вот счастье! Вот радость!.. Как я молюсь за Царскую Семью всегда. Как я Их всех люблю.
А сколько дочерей у Царя, матушка?..
А пять дочерей, ласточка, и еще Цесаревич, брат.
А почему пять, матушка, ведь четыре сестрицы?..
А об этом ты после узнаешь, доченька.
Мы идем по слепящему снегу. На рыночных лотках — и чеснок, и рубиновая морковь, и изумруды петрушки, и соленья, и варенья в банках, и ягоды глядят сквозь тусклое стекло, как тигриные глаза сквозь чащобу. Бороды торговцев синеют от кружев инея! Какой мороз! О, как же я люблю зиму! Нашу прекрасную, ядреную зиму, когда чистый алмазный снег резко хрустит, поет под каблуком, искрится каждой малой гранью, всякою снежинкой… С церковного купола взмывает ввысь над площадью, запруженной нарядно одетым народом, стая ворон. Вороний грай в густо-синем небе! Взгляд теряется, тонет в выси. Какая синяя бесконечность! Как сладко потонуть в ее беспредельности!
Не гляди в небо долго, дергает меня за рукав мать, голову потеряешь. Улетишь в небо, как ворона!
Я не ворона, я…
Ах ты, мой воробей!..
Мы идем дальше, ноги наши болят. Храм уже близко. Под Солнцем рыжим огнем горят его начищенные к Рождеству купола. Мы с матушкой всю Рождественскую ночь простояли в храме. Молились. Зажигали свечи. Крестились на высокие, темные, мрачно горящие золотом, чернью, багрянцем, суриком древние иконы. Золотые буквы светло восходили над Царскими Вратами: ХРИСТОСЪ БОГЪ НАШЪ РОДИЛСЯ. Матушка, а почему Врата — Царские?.. Да потому, что Христос — Царь наш. И Царь Небесный. Он нашу землю, родину нашу, в рабском виде исходил, благословляя каждый куст, каждую речную излучину. Каждую нищенку у рыночных врат. Каждого Царя, венчающегося на царство.
Хочу Царицу увидеть!.. Как я ее люблю!.. Мама, а она красивая?..
Красивая. Как белая лебедь. Шея у нее лебяжья, вся в жемчугах.
А Царь наш умный и добрый?..
Умнее нет, добрее нет… Помолись за него, доченька… Он тебя не забудет…
Гляди, гляди, повозка!.. Полозья по льду скрипят! Карета на бок заваливается! Кони храпят, несут, потом медлят, огибая сугроб, роют копытом снег! А Солнце припекает так, что снег на пригреве плавится уже по-весеннему. Мама, это они!.. Мама, купи мне на рынке маковую булку… И еще я севрюги хочу… и черной икры… Замороженной такой, скатанной в черные липкие хлебы и караваи… Хоть ломоть!.. И сами поедим, и Царя угостим…
Он тебя сам угостит, дурочка!.. Каких только яств у него за столом ни подают…
А мне не яства его нужны, мама. Мне сам он нужен, сам, понимаешь?.. Его ясные глаза; его мудрая речь; его добрая улыбка; его рука, кладущаяся на затылок мой; его жизнь. Вот он едет в повозке, живой! Целый, невредимый! Красивый! Властный! И все в его руках: и родная страна, и любовь, и дети, и будущее, и горе, и счастье. И я, малая птица, тут мельтешу под его ногами…
Ну, останови Царский возок! Ну!..
Я бросаюсь наперерез лошадям. Они ржут, встают на дыбы. Кучер натягивает вожжи. Сто-о-о-ой!.. Тпру-у-у-у!..
Ваше Величество, тут попрошайка под ноги коням бросилась! Сумасшедшая, видать!.. Отогнать ее кнутом?!..
Дверь возка распахивается. С приставной лесенки спрыгивает он. Царь Всея Земли нашей, Великия и Малыя и Белыя и Святыя.
Девочка!.. Бедная… Что тебе надобно?..
Царь наклоняется ко мне, маленькой, и я вижу совсем близко его лицо.
Прозрачные синие глаза. Такие же, как мои. Я свои глаза видела в бане, в старом осколке зеркала со стершейся серебряной амальгамой; в зеркале, заляпанном мылом, с прилипшими еловыми и пихтовыми иголками, я увидела свои синие глаза, которые матушка называла ласково «сапфирчики». У Царя такие же. Я улыбаюсь его глазам. Он в ответ улыбается мне, и над его губами я вижу пышные, лихо закрученные усы, усы-усищи, как у котища, и меня обуревает внезапное озорное желание — накрутить роскошный ус на палец и дернуть.
Ах, девонька!.. Дать тебе денежку?..
Царь роется в кармане, вытаскивает из недр одеяния большой и круглый рубль-империал и протягивает мне. Я беру как зачарованная.
Нет, не деньгу мне надо, милый Царь.
Все, что ни пожелаешь!..
Он шире улыбается мне, и я вижу блеск его радостных глаз, блеск его белых, как снег, зубов в улыбке.
Я желаю… я хочу…
Затаила дыхание. Матушка рядом со мной склонилась в поклоне. Не глядит на меня. Думает: ах ты, дерзкая девчонка, к самому Царю пристаешь!.. Что ж с тобой дальше-то в жизни будет?..
А сама довольна: получит, получит доченька Царское благословение.
Царь наклоняется еще ближе и подхватывает меня на руки.
Девочка-девочка, что на меня так смотришь?.. Иди ко мне в дочки!.. Ежели мамка тебя отдаст!..
Его взгляд метнулся на мою мать, согбенную в поклоне.
Она выпрямилась, и Царь отшатнулся, вздрогнул и заслонил лицо рукой.
Они оба застыли в безмолвии. Глядели друг на друга.
Из повозки выскочила сначала одна кудрявая девочка, потом другая, затем третья, четвертая… лица у них горели темным румянцем, глаза синели неистово, за ними слез грустный мальчик в бобровой шубке, глядел на меня, сидящую на руках у Царя, исподлобья.
Дети! Дети! Это ваша…
Кто?!
На лесенке кочевой кибитки показалась дама в манто из голубых норок; манто было распахнуто, и на декольтированной груди мерцали ожерелья из отборного жемчуга Карибских и Антильских островов. Удлиненные глаза дамы удивленно остановились на мне. Царица! Я поняла: она испытывала меня. Она глядела на меня, как глядят верующие в церкви на потир с причастием, на крест в руках священника. Царь крепче прижал меня к себе. Я обняла его рукой за шею и приникла щекой к его усатому лицу.
О, как вы похожи.
Как похожи вы, как две капли воды в синей ледяной реке.
Царица медленно поднесла белую полную руку ко лбу и медленно перекрестилась, не отрывая глаз от моего лица.
Возьмем ее с собой, Ника?..
Если она пойдет с нами, Аля. У нее есть мать.
Моя мать стояла рядом с Царем и, не отрываясь, полными слез глазами глядела на него. По ее смуглым румяным щекам катились, текли два соленых ручья.
«Как ты постарел, любимый мой. Как процарапало Время тебя острым когтем.»
«И тебя пожрал огонь дикого костра, любимая моя. И тебя истрепал на ветру Времени жестокий ветер. Я не могу взять тебя с собой во дворец. Цари не вольны в себе, ты знаешь это. Как живется тебе на земле без меня?..»
Я молчала, сидя на локте у Царя. Молчали дети. Молчала Царица. Молчала моя бедная, тихая мать, с головою, замотанной в шерстяной черный платок, закутанная в штопанную на локтях куцавейку, обутая в кожемятину расхлябанных, истасканных дорожных сапог. Кто тебя так нарядил, милая?.. Жизнь. Моя жизнь. А у тебя, любимый, — своя. Живи ее. Живи своей жизнью. Умри своей смертью. Меня не впутывай.
Об одном прошу: помолись за меня.
Я за тебя уж молюсь.
Царь бережно опустил меня на землю. Солнце било в наши молчащие лица. Солнце купало нас в золоте, серебре, синеве, радости.
Святки приближались, и сани шуршали и звенели полозьями вокруг нас, и торговцы рассыпали на лотках мороженую ягоду бруснику, расколотую надвое острым топором огромную рыбу осетра, и голуби слетали с широких небес и клевали зерно, тыквенные семечки, хлебные корки и крохи у нас под ногами, и шли к обедне в храм прихожане, и гремели кареты, и свистели свистки городовых, и лоснились лошади чисто вымытыми, выхоженными гнедыми и вороными холками и крупами, вертели дерзкими хвостами, и грелись ленивые, объевшиеся рыбы, коты на свежераспиленных бревнах, и шел по рынку князь под ручку с княжной, а усатый офицер с ледяным взглядом придирчиво выбирал, складывая в корзину, красных, как маки, вареных раков — к пиву, должно быть; и так велик и сияющ был чудный Божий мир, так сверкал он всеми ограненными краями, что сердце у меня захолонуло, и я подняла головенку к Царю и закричала громко: Царь, а Царь! Не бросай меня! Возьми с собой меня и матушку мою! Будем служить тебе верой и правдой! Будем любить тебя! Твоих детишек! Твою славную, прелестную жену! Я буду любить ее, как мать, ухаживать за ней, лелеять ее… Гляди, какие у нее несчастные глаза… И мать моя тебе, Царь, тоже пригодится — ты не гляди, что она плачет-заливается, она не всегда ревет, она и дела делать тоже может, и пошьет, и свяжет, и печь растопит, и дров наколет, и полы чисто намоет… и за скотиной умеет ходить… и птицу на кухне ощипывать… и раны больным и увечным перевязывать… вату из корпии щипать, бинты сматывать в трубочку… бусы низать… броши из речной гальки да из перловиц-беззубок выделывать… много чего мама моя умеет!.. ты полюбишь ее, Царь, не отталкивай нас, Царь, возьми нас… спаси нас…
От чего нас надо было спасать?
Гроза и горе висели в солнечном воздухе. Невидимые. Неслышимые. Страшные.
Кучер осадил взметнувшихся было опять на дыбы коней.
Поехали, Аля, Тата, Руся!.. Леша, живо в повозку!.. Стася, застегни шубку, простудишься… Леличка, не гляди на Солнце, ослепнешь… ты не индийский йогин… глазки сгорят, и их у тебя изо лба ножичками вырежут…
Та, кого назвали Леличкой, заплакала басом, обняла колени отца и уткнулась розовым личиком ему в полы собольей шубы.
Они исчезли все во тьме повозки, в ее потрохах. Скрылись. Как они уместились там все, в тесноте, во мраке? Будто под землей?..
Кони задрожали и потянули. Кучер хлестнул блестящие спины бичом.
Нно-о-о-о-о! Пошел!.. А ну, уйди из-под конских ног!.. Пади!.. Пади!..
Мать моя и я стояли и глядели, как они едут прочь от нас. Как колышется зад расписного, с царскими вензелями, возка по слепящей снежной дороге. Как бьют по крыше возка ветки осокорей и вязов, осыпая снежные комья.
Как синеет над пропадающим в белизне дальнего пути возком широкое небо, мое родное небо, мое единственное, великое небо.
* * *
— Мадлен!.. Что за тарабарщину ты тут несла?..
Оглушительный шепот врезался ей в оглохшее ухо.
Она очнулась. На ее руках лежало бревно, завернутое в драные грязные панталоны. Стала оглядываться беспомощно, жалко. Ее глаза, просили, умоляли. Никто не говорил ей, что случилось. Кастелянша рачьими выпученными зенками пялилась на нее, как на дикого зверя в клетке.
— Я… кто я такая?..
Язык ненавистной Эроп мало-помалу возвращался к ней.
— Ты?.. Ты сейчас Божья Мать. Ты только что родила маленького Иисусика… и сидишь сейчас в хлеву, в яслях… покорми его грудью!..
— Может, господин Воспитатель увидит — раздобрится… отменит тебе Черную комнату…
Она расстегнула казенное платье на груди. Нежная, маленькая девическая грудь выс- кользнула из-под железных пуговиц, ослепила глаза девочек, прислуги, Воспитателя.
Люди застыли в благоговении.
Ангел пронесся над глупыми и умными головами, крыло прошуршало, прозрачным стало темное, мрачное время.
— Ешь, мой маленький, — сказала шепотом Мадлен, толкая сосок деревянному младенцу, — ты родился и хочешь есть. Я спою тебе еще песню. Много песен я тебе спою.
И она вздохнула и запела:
— Я соберусь, обхитрю всех и убегу отсюда!.. Спи, мой маленький, спи, нерожденный… Я убегу из тюрьмы, брошу хлеб на дно сумы… Я буду скитаться, голодать, а ноги мои свободно будут бежать… Хоть в огне нету брода — я сама стану Свободой… я стану Свободой… я стану…
Воспитатель, прищурясь, смотрел на покрытую бисеринками пота нежную грудь Мадлен.
— В карцер ее!
Как, сейчас, в Светлый праздник?!.. Девочки загудели. Обслуга тяжело молчала. Воспитатель вынул из кармана свисток и пронзительно свистнул в него. В палату влетел надсмотрщик, выслуживаясь, с готовностью выпрямился перед хозяином.
— Возьми эту девку и запри в карцере. Ради праздника — поблажка. Там холодно, так ты возьми и натопи.
— Чем? — обалдело выпучился надсмотрщик.
— Бери на кухне жаровню, в которой жарят шашлыки и мясо к моему столу. Набросай в нее углей, разожги огонь. Железо нагреется. Девке будет тепло. А там и я приду.
Он нагло покривился в ухмылке.
Надсмотрщик приблизился к Мадлен, уцепил ее ледяной рукой за руку, резко дернул:
— Ступай! Не хнычь! Украла нож, так неси наказание!
Свобода. Крылатая, сияющая, счастливая Свобода. С улыбкой на устах. С весенним ветром за плечами. Ее волокут по мрачному смрадному коридору, и последнее, что остается в ее глазах, когда она оглядывается назад, — черная елка, шевелящаяся всеми своими украшенными лапами навстречу ей. Елка, продолжай сверкать, я приду. Я вернусь к тебе. Уже на свободе. Меня тащат в карцер и посадят под замок. Стены каменные, двери железные. А я запомню тебя, блестящая живая елка. Пиратов, королей и зайцев, драконов, лис и павлинов, кружащихся в карнавале вокруг тебя. Я возвращусь. Я буду кружиться в танце. Я буду самой красивой. Счастливой. Богатой. Я буду богатой и знатной, и я на свои деньги куплю все, все своим подругам — и пудру, и помаду, и кудрявые парики, и торты от Лучано, и связки ожерелий на тонкие шеи, и золотые и хрустальные туфельки. Золотые… туфельки… я хочу золотые туфельки… я куплю себе такие… у меня будет много денег… там, на свободе…
— Шибче перебирай ногами! Что валандаешься! Сейчас я тебе разожгу… жаровню!.. Ты у меня узнаешь… как ножи с кухни воровать!..
Скрежещет замок. Ее вталкивают в карцер. Ледяной мрак цепкими липкими руками обхватывает ее. Голая лампа сиротливо висит под потолком. Волчий глаз. Так горит волчий глаз в седой заснеженной степи. Волк голодный, он хочет есть, а еды нет. Кто тебе в роскошной жадной Эроп даст еды, степной ты волк?..
Она села на железную скамью — койки в карцере не полагалось — и сидела на краю скамьи с закрытыми глазами до тех пор, пока надсмотрщик, отдуваясь, не приволок из кухни тяжелую жаровню на четырех изогнутых ржавых ногах.
В жаровне тлели угли. Мадлен раскрыла глаза и поглядела внутрь. Красиво мерцают. Вспыхивают. Переливаются то красным, то голубым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13