Скоротечная чахотка. Двустороннее крупозное.
— А вылечить?..
— В Воспитательном доме врача не держим, — насмешливо сказал мужик, поднялся над койкой во весь рост и пнул меня коленом в голый живот. — А ты ничего курочка. Танцевать научишься. У тебя пока фантазии маловато. Деревенщина. Поганка восточная. Мы, Эроп, обучим тебя всему. Будешь плясать и фанданго, и фарандолу, и фламенко, и жигу, и ригодон, и контраданс, и тарантеллу, и карманьолу. Как миленькая. С горящими глазками. С улыбочкой на устах.
Он ткнул меня пальцем в пупок.
— Пришлю к тебе татуировщика, пока ты здесь лежишь и очухиваешься. Твой пупок похож на глаз. Пусть он выколет тебе на животе третий глаз. Будешь им щуриться и моргать на всех своих будущих любовников.
Он хрипло рассмеялся, вышел и резко, со звоном, хлопнул железной дверью.
Татуировщик, толстый, одышливый негр, не замедлил явиться. Он привязал меня к кровати за руки и за ноги — обмотал запястья и щиколотки веревками, крепко прикрутил к никелированным прутьям. Я орала. «Ори сколько хочешь, — бросил татуировщик небрежно, — здесь все равно бетонные стены.» Он вынул из котомки баночки, пузырьки, набор игл, лупу, очки, бутыль с неведомым черным раствором.
Когда он наклонился надо мной и стал наносить рисунок Третьего Глаза мне на живот, я стала извиваться, как змея, и плевать ему в рожу. Пусть я тоже, как Жаклин, заболею чахоткой и умру! Мне все равно! Ты не нарисуешь на мне Глаз! Ты убежишь отсюда сломя голову со своими дьявольскими баночками и иголочками!
Жирный негр размахнулся и ударил меня по щеке. Челюсть свихнулась у меня на сторону. Голову разодрала надвое дикая боль.
Так, со свернутой челюстью, не глядя на мое залитое слезами лицо, татуировщик и выколол на моем животе мелкими и длинными иголками Третий Глаз — на всю оставшуюся жизнь, плюясь, чертыхаясь и хрипя, стараясь вовсю, ибо Воспитатель ему хорошо заплатил, — всаживая иглы мне под кожу с изуверством и жестокостью истинного мастера, трудясь в поте лица, насвистывая сквозь зубы карнавальные песенки, — бедный кафр, он был всего лишь раб, как и я, он выполнял приказание, он покупал хлеба и мяса на деньги, что заплатили ему за мой исколотый чернильными иглами девчоночий живот. Закончив работу, он промокнул мне пузо обрвком моего разодранного платья и засмеялся, переводя дух.
— Давай подбородок тебе поставлю на место!
Он рванул мне вывихнутую челюсть, вцепившись в нее обеими руками, так, что искры посыпались из глаз моих, исчезая в кромешной тьме бессознанья.
Воспитатель уводил Мадлен в черную комнату часто. Приступы похоти накатывали на него внезапно. Она измучилась. Она задумала бежать. Побег был неосуществимой мечтой многих девчонок в Воспитательном доме. Никто из девочек не знал, куда потом, повзрослев, исчезают воспитанницы. Ходили слухи, что их продавали на содержание богатым дядькам, в веселые дома; кое-кто поговаривал, что особо здоровеньких и крепеньких увозили в больницы, и там… Что там, договаривать боялись. Делали круглые, страшные глаза. Прижимали палец ко рту. Острые скальпели, разрез, еще разрез, красные полосы, багряные разводы… бьющиеся в резиновых руках, свежие, молодые потроха… За это платят большие деньги. Очень большие. Какие? А вот тебе никогда не догадаться, какие. Ты и цифры-то такой не знаешь.
А если знаю?..
Ну, скажи!.. Ну, скажи!..
Сто тысяч миллионов миллиардов. Вот сколько.
Сцепленные намертво зубы, мрачный взгляд. Она, хорошенькая, не подозревающая о том, что ее славянские русые волосы отрастают густо и вьются крупными кольцами, охватывая золотой шапкой гордую голову, что у нее ярко-синие, как январское небо в солнечный день, глаза — как зимнее, ослепительное небо над сугробами, над золотыми куполами белых родных церквей, над голубями, клюющими семечки на грязном снегу под ногами у рыночных торговок, у офицеров со строгой выправкой, у старых монахов с котомками за плечами… — в Воспитательном доме не было зеркал, чтобы девочки не разбили их нарочно и не подобрали осколки, используя их вместо ножей, — воображала себя угрюмой и злой старухой, так насквозь прочернела ее душа. Молодость пыталась брать свое. Они придумали праздник, карнавал. Воспитателю не скажем!.. Тайком, под подушками и простынями холодных палат, пропахших хлоркой — полы уборщица мыла всегда с порошками, во избежание зловредной заразы: культура Эроп!.. — мастерили и прятали маски, вышивали их «жемчужинами» и «сапфирами» — похищенными в каптерках канцелярскими кнопками и отодранными от халатов и лифчиков пуговицами и крючками. Сшивали из дырявых простынок, разрывая их на лоскутья, к вящему отчаянию лысой кастелянши, царские наряды — атласные накидки, горностаевые мантии.
— Мадлен… а Мадлен… Слышишь… Я придумала еще одну маску…
— Какую?..
— Лисью… я хочу сделать себе маску лисицы… Ведь из лесу в Рождество приходят лисы, волки и медведи… они садятся вокруг Санта-Клауса и Люсии, под елку, и прямо к их мордам ставят трехслойный торт, украшенный горящими свечами…
— А сколько свечей нужно?..
— Тс-с-с….. Тетка Эрих идет!..
— Мимо двери прошла…
— …столько, сколько лет от Рождества Христова мы празднуем…
— А елка у нас будет, девочки?..
— Господин Воспитатель пообещал…
— Фью-у-у-у… Он с нас за эту елку… — злобный хохоток, смех… — три шкуры в черной комнате сдерет!
Девочки, все до единой изнасилованные Воспитателем, содвинули русые, каштановые, черные головки над мятыми простынями и верблюжьими вытертыми одеялами, над корзинами с грязным бельем, над дожелта выскобленными уборщицей половицами.
В руках мелькали иголки с нитками, обрезки бумаги, штапельные и холщовые лоскутки. Той, кому удавалось раздобыть в недрах Воспитательного дома бархатный лоскуток, завидовали черной завистью.
Мадлен не шевелилась, глядя в черное, просвеченное ночными уличными фонарями пространство мертвой палаты.
Она думала: вот она убежит, вот ее обнимет свобода, и она навсегда забудет ненавистный Дом, койку в черной комнате, надсадные крики тухлого раздатка.
— Куда ты глядишь, Мадлен?.. Очнись!.. Я тебя еще раз спрашиваю: как ты думаешь, в какой одежде ходил царь волхвов?.. Ну, волхвиный царь, который привел волхвов к хлеву, где рожала Мария?..
— Не знаю… откуда я знаю…
— Зато я знаю! — Гордый, надменный шепот, горящие во тьме радужки веселых глаз. — У него была белая борода, он был старик, и носил золотую корону, а одежды у него были пошиты из нежно-голубого атласа и синего бархата, расшитого жемчугами!.. Потому что он был еще и звездочет, и наряд себе сшил цвета звездного неба!..
Звездное небо. Оно есть. Оно за каменной, железной стеной ее отроческого ужаса. Оно никуда не девается. Память выбили из нее смертным боем, но она помнит еще краем сознания, что над снегами ее родины сияло и переливалось всеми огнями радуги подобное звездное небо. Плащаница мира. Покрывало Создателя. А мир вправду создан из ничего?.. Тьма была безвидна и пуста, и Дух Божий носился над водами.
— Эй, Мадлен!.. Дай-ка мне иголку вон из той коробки!..
Она выцепила из коробки иглу с ниткой, протянула подружке, и ее замутило — она вспомнила, как трудился, сопя, негр над ее животом, втыкая под кожу иглы, и она кричала, надсаживая глотку, а он ронял на ее искусанную Воспитателем голую грудь слюну.
— Девчонки… Мадлен плохо!..
Крики вдоль по коридору. Топот. Беготня. Ее несут, держа за руки и ноги — носилок нет. Бросают на койку в каптерке, наспех приспособленной под лазарет. Хваленая Эроп, где же твои врачи? Кому врачи, а кому и рвачи. Из-под нее то и дело вытаскивают окровавленные тряпки. Мутное море забытья. Боль внутри раздираемого железными штырями и ложками брюха. Ее брюхо — кастрюля, из которой хлебают красный суп большими столовыми ложками. Плещут ополовником. В деревне ставили миску на стол, и, пока отец не зачерпнет, дети не могут и пикнуть.
Девочки едва успели запрятать свои поделки к празднику.
«А вы знаете, что с Мадлен?..» — «Это самое.» — «А она уже не встанет на ноги?..» — «Если ее кормить красной икрой, может быть, и встанет…» — «Девочки!.. Давайте раздобудем красной икры!.. Ее продают в магазине на Кроссенмаль…» — «На какие шиши ты купишь ей икры?! Ты дура, что ли?!..» — «Украдем. Стащим… у господина Воспитателя… из кармана… когда она нас снова… будет…»
Они так и сделали. Деньги были добыты. Икра была куплена. Девочки по очереди прокрадывались в нищий лазарет, где лежала белая как мел Мадлен, то и дело проваливающаяся в пропасть жара и бреда, и, боясь и крестясь, поминутно оглядываясь на скрипящую дверь, прислушиваясь, как волчата, к шагам в гулком коридоре, кормили ее с витой чайной серебряной ложки, похищенной у кастелянши прямо из чайной чашки, отборной, крупной кетовой икрой, и каждая красная икринка блестела, как ограненный рубин, как турмалиновый крохотный кабошон, и Мадлен глядела на нее бессмысленно, и глотала с ложки сверкающие яхонты, и две слезы однажды выкатились из ее уставленных тупо в пространство глаз и растаяли в комках тряпок и перьях подушек.
Оправившись после выкидыша, она стала продумывать побег. Любая задумка — ничто в сравнении с великой волей и счастьем случая.
И случай подвернулся.
За обнаруженный у нее под матрацем кухонный тесак она опять попала в карцер. Она хранила нож, как древние воины хранили меч — до поры, чтобы, когда грянет гром, вытащить его и взмахнуть им от всей души. Номер не прошел. Кастелянша, вытряхивая матрац в поисках вшей и клопов, наткнулась подслеповатыми глазами на нечто узкое, серебристо-блестящее, как засоленная вобла или вяленая чехонь.
— Нож!.. Под подушкой у Мадлен нож!..
— Ее упрячут в карцер…
— Сегодня же праздник, тетенька кастелянша!.. Сегодня Сочельник!.. Завтра Рождество!.. Позвольте ей остаться с нами на праздник!.. Вы с господином Воспитателем возьмете ее в карцер сразу после елки!.. Господин Воспитатель сам притащил нам елку, поставил в крестовину!.. После танцев он может делать с Мадлен все что хочет… но на Рождественскую ночь… оставьте нам ее, пожалуйста!..
Бессердечие непредсказуемо, так же, как и милосердие.
Мадлен было разрешено остаться с товарками на праздник.
— Святая Ночь, — смешливо выплюнул Воспитатель и плотоядно поглядел на Мадлен. — В такую Ночь надо, конечно, веселиться. С одним условием.
Он помолчал. Вытащил из кармана сигарету, прикурил, затянулся. Сверкнул в Мадлен щербатыми зубами.
— Ты должна будешь плясать как угорелая. До пота. Чтобы с тебя стекало в три ручья. Чтобы ты была мокрая как мышь. Я еще не пробовал мокреньких. Гладеньких. Скользких, как улитки. Будто ты бежала, как гонец, и задохнулась. И упала. А я римский воин. И я приближаюсь к тебе. А ты лежишь вся мокрая. И кричишь. И зовешь на помощь. И плачешь. И молишь о пощаде. А я беспощаден. Я беру тебя. Скручиваю руки у тебя за спиной проволокой. Раздвигаю твои худенькие бедра. Ты мала и мокра, а я огромен и неистов.
Мадлен казалось, что его губы вывернулись и побагровели в жадном слюнном блеске.
Она поспешно кивнула головой, слушая вполуха, соглашаясь со всем, что бормотал он, исходивший желанием.
И праздник начался.
Из столовой принесли пироги с капустой и вареньем. Возложили на составленные рядами столы. Зажгли много маленьких свечек и воткнули их в пироги со всех сторон. Сдвинули койки полукругом, чтобы удобнее было танцевать вокруг елки. Ель возвышалась посреди палаты, черная, колючая, печальная, как их жизнь. Они расцветили черную жизнь разноцветьем ленточек и тряпочек — самодельный серпантин обвивал колкие нищие ветви, шары, слепленные из пластилина и белой глины, тускло мерцали среди еловых широких лап, куклы, любовно сварганенные из бархатных и холстинных тряпиц, качались на сквозняке, прицепленные грязными нитками на еловые иглы, и по всей бедной ели горели свечки, основаньями прилепленные к веткам — крохотные теплые огоньки, нищенские, бедняцкие, зовущие улыбаться сквозь слезы, сами похожие на слезы, дрожащие и стекающие по черным от горя щекам, на горящие во мраке детские глаза. Кастелянка, уборщица и столовские раздатчицы довольно потирали руки: ни монеты не затратили они на украшения! Какая экономия! Как разумно мыслят воспитанные, ухоженные в Воспитательном доме дети великой Эроп!
Принесли старый патефон, обтерли от пыли дурацкие пластинки. Черный диск вертелся, хриплая невнятная музыка раздавалась под сводами погруженной в праздничную тьму и кутерьму палаты. Девочки бегали вокруг столов со стоящими в кольце огней праздничными пирогами, взявшись за руки, скакали вокруг усаженной горящими свечами елки: наша елка! Наша! Мы сами ее нарядили! Мы сами ее сделали! А завтра будь что будет! Пусть нас снова мучают! Пытают! Воспитывают! Сегодня мы — Санта-Клаус, Люсия! Красная Шапочка, Снежная Королева! Давайте веселиться! Давайте плясать! Господин Воспитатель, а вы что там скорчились в уголочке?!.. Идите сюда! Давайте танцевать с нами!.. Ну же!.. Хватайте нас за руки!.. И Ирэн, и Мадо, и Веро, и Марго, и толстушку Круассан, и… где же Мадлен?.. Ее оставили с нами на ночь?.. Да, разрешили! Завтра ей ух, достанется!.. Где?.. В карцере или в черной комнате?.. Бросьте вы про черную комнату в праздник!.. Делать вам нечего!.. Пляска!.. Пляска!.. Тетка Эрих, смените пластинку!.. Эта нам надоела!.. Слишком заунывная мелодия!.. Поставьте знаете какую?.. Ту, где Марианна Росс поет: «Как когда-то с моей Лили, как когда-то с моей Лили…» Это высший класс!.. Вот она!.. Ну, вперед!.. Елку не уроните, дуры!.. Пожар устроите!..
Девочки взялись за руки и кружились вокруг елки. Кто-то спотыкался, падал, прикусывал губу до крови. Музыка гремела. Песня про мою Лили грохотала под потолком, вилась вокруг наряженной елки блестящим смерчем. Девочки танцевали до упаду. Задыхались. Их красные лица вспотели. Им хотелось танца, но хотелось уже и пирога. А музыка все бушевала. Ей не было конца. Буйство музыки было невыносимо. Девочки хохотали, кружась, как очумелые. Елка тряслась. С нее на пол падали свечи. Гасли. Мадо выкинула коленце, задела ногой еловую лапу, и с ветки на пол с грохотом и звоном свалилась громадная золотая звезда, разлетевшись на тысячу осколков; обломки засверкали в мареве Рождественской ночи, как драгоценные дары волхвов, пришедших поглядеть на младенчика, Бога своего.
— Мадо, Мадо!.. Кто из нас Каспар!.. А Бальтазар!.. А мальчики к нам из колонии на праздник приедут?..
— Тебе бы все о мальчиках, потаскушка!.. Завтра!.. В само Рождество! Господин Воспитатель клятвенно обещал!..
Кружение. Блеск. Хруст раздавленных хрустальных осколков под башмаками, под обтерханными немытыми туфельками.
— А Мадлен в карцер, что ли, посадят?..
— У нее нож под кроватью нашли… Трам-пам-пам!.. Пам-пару-рам!.. Быстрей, быстрей кружись, Марго, неповоротливая кляча!..
— Может, она этим ножом…
В танце — наклон к розовому, вспотевшему уху подружки. Горячий, сбивчивый шепот.
—.. но ведь это грех!.. Себя!.. Ножом!..
— Ты в Святую Ночь о грехе не говори… Души волхвов рассердятся…
Музыка гремела и ярилась, хриплая песня про мою Лили заводилась в тысячный раз. Натанцевавшиеся бросались к столу, под прицельными ледяными взглядами надсмотрщиц отрезали куски пирога, заталкивали себе в рот, причмокивали.
— Веро, а где Мельхиор?.. Кто у нас переодет Мельхиором?..
— Вон, вон!..
Мельхиор выбежал из тьмы на свет свечей. Лоб и затылок его были обмотаны отрезом холстины, выкрашенной свекольным соком в бордово-малиновый, ядовитый цвет. В мочках ушей мотались слепящие фольговые сережки в виде изгибающихся змей. С самодельной чалмы на брови свешивалась усыпанная приклеенными блестками бумажная звезда. Полосатый халат весь был усажен блестками на клею, вырезанными из шоколадной обертки.
— Мельхиор!.. Какой же ты красивый!..
Восхищенные вздохи достигали ушей «Мельхиора». Он польщенно кланялся. Кашлял в ладошку. Вздергивал бородой — к подбородку девочки была приклеена обмокнутая в белила расхристанная мочалка.
— А где же наш младенец Иисус?! — возгласил «Мельхиор» басовито и тут же заблажил тоненьким тенорком:
— Здесь он!.. Здесь, милый царь-государь волхв!.. Спит в корзиночке!.. Рядом с ним мычат коровы, козочки блеют…
— Где, где, покажите?.. — снова натужный бас.
И опять верещанием:
— Да вот Он лежит, царь-государь!.. Глазки закрыл и дремлет!.. Тихонький, хорошенький такой…
— А кто его мать?.. Где она?.. Покажите мне, я хочу ее вознаградить за то, что она такого чудесненького ребеночка родила!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
— А вылечить?..
— В Воспитательном доме врача не держим, — насмешливо сказал мужик, поднялся над койкой во весь рост и пнул меня коленом в голый живот. — А ты ничего курочка. Танцевать научишься. У тебя пока фантазии маловато. Деревенщина. Поганка восточная. Мы, Эроп, обучим тебя всему. Будешь плясать и фанданго, и фарандолу, и фламенко, и жигу, и ригодон, и контраданс, и тарантеллу, и карманьолу. Как миленькая. С горящими глазками. С улыбочкой на устах.
Он ткнул меня пальцем в пупок.
— Пришлю к тебе татуировщика, пока ты здесь лежишь и очухиваешься. Твой пупок похож на глаз. Пусть он выколет тебе на животе третий глаз. Будешь им щуриться и моргать на всех своих будущих любовников.
Он хрипло рассмеялся, вышел и резко, со звоном, хлопнул железной дверью.
Татуировщик, толстый, одышливый негр, не замедлил явиться. Он привязал меня к кровати за руки и за ноги — обмотал запястья и щиколотки веревками, крепко прикрутил к никелированным прутьям. Я орала. «Ори сколько хочешь, — бросил татуировщик небрежно, — здесь все равно бетонные стены.» Он вынул из котомки баночки, пузырьки, набор игл, лупу, очки, бутыль с неведомым черным раствором.
Когда он наклонился надо мной и стал наносить рисунок Третьего Глаза мне на живот, я стала извиваться, как змея, и плевать ему в рожу. Пусть я тоже, как Жаклин, заболею чахоткой и умру! Мне все равно! Ты не нарисуешь на мне Глаз! Ты убежишь отсюда сломя голову со своими дьявольскими баночками и иголочками!
Жирный негр размахнулся и ударил меня по щеке. Челюсть свихнулась у меня на сторону. Голову разодрала надвое дикая боль.
Так, со свернутой челюстью, не глядя на мое залитое слезами лицо, татуировщик и выколол на моем животе мелкими и длинными иголками Третий Глаз — на всю оставшуюся жизнь, плюясь, чертыхаясь и хрипя, стараясь вовсю, ибо Воспитатель ему хорошо заплатил, — всаживая иглы мне под кожу с изуверством и жестокостью истинного мастера, трудясь в поте лица, насвистывая сквозь зубы карнавальные песенки, — бедный кафр, он был всего лишь раб, как и я, он выполнял приказание, он покупал хлеба и мяса на деньги, что заплатили ему за мой исколотый чернильными иглами девчоночий живот. Закончив работу, он промокнул мне пузо обрвком моего разодранного платья и засмеялся, переводя дух.
— Давай подбородок тебе поставлю на место!
Он рванул мне вывихнутую челюсть, вцепившись в нее обеими руками, так, что искры посыпались из глаз моих, исчезая в кромешной тьме бессознанья.
Воспитатель уводил Мадлен в черную комнату часто. Приступы похоти накатывали на него внезапно. Она измучилась. Она задумала бежать. Побег был неосуществимой мечтой многих девчонок в Воспитательном доме. Никто из девочек не знал, куда потом, повзрослев, исчезают воспитанницы. Ходили слухи, что их продавали на содержание богатым дядькам, в веселые дома; кое-кто поговаривал, что особо здоровеньких и крепеньких увозили в больницы, и там… Что там, договаривать боялись. Делали круглые, страшные глаза. Прижимали палец ко рту. Острые скальпели, разрез, еще разрез, красные полосы, багряные разводы… бьющиеся в резиновых руках, свежие, молодые потроха… За это платят большие деньги. Очень большие. Какие? А вот тебе никогда не догадаться, какие. Ты и цифры-то такой не знаешь.
А если знаю?..
Ну, скажи!.. Ну, скажи!..
Сто тысяч миллионов миллиардов. Вот сколько.
Сцепленные намертво зубы, мрачный взгляд. Она, хорошенькая, не подозревающая о том, что ее славянские русые волосы отрастают густо и вьются крупными кольцами, охватывая золотой шапкой гордую голову, что у нее ярко-синие, как январское небо в солнечный день, глаза — как зимнее, ослепительное небо над сугробами, над золотыми куполами белых родных церквей, над голубями, клюющими семечки на грязном снегу под ногами у рыночных торговок, у офицеров со строгой выправкой, у старых монахов с котомками за плечами… — в Воспитательном доме не было зеркал, чтобы девочки не разбили их нарочно и не подобрали осколки, используя их вместо ножей, — воображала себя угрюмой и злой старухой, так насквозь прочернела ее душа. Молодость пыталась брать свое. Они придумали праздник, карнавал. Воспитателю не скажем!.. Тайком, под подушками и простынями холодных палат, пропахших хлоркой — полы уборщица мыла всегда с порошками, во избежание зловредной заразы: культура Эроп!.. — мастерили и прятали маски, вышивали их «жемчужинами» и «сапфирами» — похищенными в каптерках канцелярскими кнопками и отодранными от халатов и лифчиков пуговицами и крючками. Сшивали из дырявых простынок, разрывая их на лоскутья, к вящему отчаянию лысой кастелянши, царские наряды — атласные накидки, горностаевые мантии.
— Мадлен… а Мадлен… Слышишь… Я придумала еще одну маску…
— Какую?..
— Лисью… я хочу сделать себе маску лисицы… Ведь из лесу в Рождество приходят лисы, волки и медведи… они садятся вокруг Санта-Клауса и Люсии, под елку, и прямо к их мордам ставят трехслойный торт, украшенный горящими свечами…
— А сколько свечей нужно?..
— Тс-с-с….. Тетка Эрих идет!..
— Мимо двери прошла…
— …столько, сколько лет от Рождества Христова мы празднуем…
— А елка у нас будет, девочки?..
— Господин Воспитатель пообещал…
— Фью-у-у-у… Он с нас за эту елку… — злобный хохоток, смех… — три шкуры в черной комнате сдерет!
Девочки, все до единой изнасилованные Воспитателем, содвинули русые, каштановые, черные головки над мятыми простынями и верблюжьими вытертыми одеялами, над корзинами с грязным бельем, над дожелта выскобленными уборщицей половицами.
В руках мелькали иголки с нитками, обрезки бумаги, штапельные и холщовые лоскутки. Той, кому удавалось раздобыть в недрах Воспитательного дома бархатный лоскуток, завидовали черной завистью.
Мадлен не шевелилась, глядя в черное, просвеченное ночными уличными фонарями пространство мертвой палаты.
Она думала: вот она убежит, вот ее обнимет свобода, и она навсегда забудет ненавистный Дом, койку в черной комнате, надсадные крики тухлого раздатка.
— Куда ты глядишь, Мадлен?.. Очнись!.. Я тебя еще раз спрашиваю: как ты думаешь, в какой одежде ходил царь волхвов?.. Ну, волхвиный царь, который привел волхвов к хлеву, где рожала Мария?..
— Не знаю… откуда я знаю…
— Зато я знаю! — Гордый, надменный шепот, горящие во тьме радужки веселых глаз. — У него была белая борода, он был старик, и носил золотую корону, а одежды у него были пошиты из нежно-голубого атласа и синего бархата, расшитого жемчугами!.. Потому что он был еще и звездочет, и наряд себе сшил цвета звездного неба!..
Звездное небо. Оно есть. Оно за каменной, железной стеной ее отроческого ужаса. Оно никуда не девается. Память выбили из нее смертным боем, но она помнит еще краем сознания, что над снегами ее родины сияло и переливалось всеми огнями радуги подобное звездное небо. Плащаница мира. Покрывало Создателя. А мир вправду создан из ничего?.. Тьма была безвидна и пуста, и Дух Божий носился над водами.
— Эй, Мадлен!.. Дай-ка мне иголку вон из той коробки!..
Она выцепила из коробки иглу с ниткой, протянула подружке, и ее замутило — она вспомнила, как трудился, сопя, негр над ее животом, втыкая под кожу иглы, и она кричала, надсаживая глотку, а он ронял на ее искусанную Воспитателем голую грудь слюну.
— Девчонки… Мадлен плохо!..
Крики вдоль по коридору. Топот. Беготня. Ее несут, держа за руки и ноги — носилок нет. Бросают на койку в каптерке, наспех приспособленной под лазарет. Хваленая Эроп, где же твои врачи? Кому врачи, а кому и рвачи. Из-под нее то и дело вытаскивают окровавленные тряпки. Мутное море забытья. Боль внутри раздираемого железными штырями и ложками брюха. Ее брюхо — кастрюля, из которой хлебают красный суп большими столовыми ложками. Плещут ополовником. В деревне ставили миску на стол, и, пока отец не зачерпнет, дети не могут и пикнуть.
Девочки едва успели запрятать свои поделки к празднику.
«А вы знаете, что с Мадлен?..» — «Это самое.» — «А она уже не встанет на ноги?..» — «Если ее кормить красной икрой, может быть, и встанет…» — «Девочки!.. Давайте раздобудем красной икры!.. Ее продают в магазине на Кроссенмаль…» — «На какие шиши ты купишь ей икры?! Ты дура, что ли?!..» — «Украдем. Стащим… у господина Воспитателя… из кармана… когда она нас снова… будет…»
Они так и сделали. Деньги были добыты. Икра была куплена. Девочки по очереди прокрадывались в нищий лазарет, где лежала белая как мел Мадлен, то и дело проваливающаяся в пропасть жара и бреда, и, боясь и крестясь, поминутно оглядываясь на скрипящую дверь, прислушиваясь, как волчата, к шагам в гулком коридоре, кормили ее с витой чайной серебряной ложки, похищенной у кастелянши прямо из чайной чашки, отборной, крупной кетовой икрой, и каждая красная икринка блестела, как ограненный рубин, как турмалиновый крохотный кабошон, и Мадлен глядела на нее бессмысленно, и глотала с ложки сверкающие яхонты, и две слезы однажды выкатились из ее уставленных тупо в пространство глаз и растаяли в комках тряпок и перьях подушек.
Оправившись после выкидыша, она стала продумывать побег. Любая задумка — ничто в сравнении с великой волей и счастьем случая.
И случай подвернулся.
За обнаруженный у нее под матрацем кухонный тесак она опять попала в карцер. Она хранила нож, как древние воины хранили меч — до поры, чтобы, когда грянет гром, вытащить его и взмахнуть им от всей души. Номер не прошел. Кастелянша, вытряхивая матрац в поисках вшей и клопов, наткнулась подслеповатыми глазами на нечто узкое, серебристо-блестящее, как засоленная вобла или вяленая чехонь.
— Нож!.. Под подушкой у Мадлен нож!..
— Ее упрячут в карцер…
— Сегодня же праздник, тетенька кастелянша!.. Сегодня Сочельник!.. Завтра Рождество!.. Позвольте ей остаться с нами на праздник!.. Вы с господином Воспитателем возьмете ее в карцер сразу после елки!.. Господин Воспитатель сам притащил нам елку, поставил в крестовину!.. После танцев он может делать с Мадлен все что хочет… но на Рождественскую ночь… оставьте нам ее, пожалуйста!..
Бессердечие непредсказуемо, так же, как и милосердие.
Мадлен было разрешено остаться с товарками на праздник.
— Святая Ночь, — смешливо выплюнул Воспитатель и плотоядно поглядел на Мадлен. — В такую Ночь надо, конечно, веселиться. С одним условием.
Он помолчал. Вытащил из кармана сигарету, прикурил, затянулся. Сверкнул в Мадлен щербатыми зубами.
— Ты должна будешь плясать как угорелая. До пота. Чтобы с тебя стекало в три ручья. Чтобы ты была мокрая как мышь. Я еще не пробовал мокреньких. Гладеньких. Скользких, как улитки. Будто ты бежала, как гонец, и задохнулась. И упала. А я римский воин. И я приближаюсь к тебе. А ты лежишь вся мокрая. И кричишь. И зовешь на помощь. И плачешь. И молишь о пощаде. А я беспощаден. Я беру тебя. Скручиваю руки у тебя за спиной проволокой. Раздвигаю твои худенькие бедра. Ты мала и мокра, а я огромен и неистов.
Мадлен казалось, что его губы вывернулись и побагровели в жадном слюнном блеске.
Она поспешно кивнула головой, слушая вполуха, соглашаясь со всем, что бормотал он, исходивший желанием.
И праздник начался.
Из столовой принесли пироги с капустой и вареньем. Возложили на составленные рядами столы. Зажгли много маленьких свечек и воткнули их в пироги со всех сторон. Сдвинули койки полукругом, чтобы удобнее было танцевать вокруг елки. Ель возвышалась посреди палаты, черная, колючая, печальная, как их жизнь. Они расцветили черную жизнь разноцветьем ленточек и тряпочек — самодельный серпантин обвивал колкие нищие ветви, шары, слепленные из пластилина и белой глины, тускло мерцали среди еловых широких лап, куклы, любовно сварганенные из бархатных и холстинных тряпиц, качались на сквозняке, прицепленные грязными нитками на еловые иглы, и по всей бедной ели горели свечки, основаньями прилепленные к веткам — крохотные теплые огоньки, нищенские, бедняцкие, зовущие улыбаться сквозь слезы, сами похожие на слезы, дрожащие и стекающие по черным от горя щекам, на горящие во мраке детские глаза. Кастелянка, уборщица и столовские раздатчицы довольно потирали руки: ни монеты не затратили они на украшения! Какая экономия! Как разумно мыслят воспитанные, ухоженные в Воспитательном доме дети великой Эроп!
Принесли старый патефон, обтерли от пыли дурацкие пластинки. Черный диск вертелся, хриплая невнятная музыка раздавалась под сводами погруженной в праздничную тьму и кутерьму палаты. Девочки бегали вокруг столов со стоящими в кольце огней праздничными пирогами, взявшись за руки, скакали вокруг усаженной горящими свечами елки: наша елка! Наша! Мы сами ее нарядили! Мы сами ее сделали! А завтра будь что будет! Пусть нас снова мучают! Пытают! Воспитывают! Сегодня мы — Санта-Клаус, Люсия! Красная Шапочка, Снежная Королева! Давайте веселиться! Давайте плясать! Господин Воспитатель, а вы что там скорчились в уголочке?!.. Идите сюда! Давайте танцевать с нами!.. Ну же!.. Хватайте нас за руки!.. И Ирэн, и Мадо, и Веро, и Марго, и толстушку Круассан, и… где же Мадлен?.. Ее оставили с нами на ночь?.. Да, разрешили! Завтра ей ух, достанется!.. Где?.. В карцере или в черной комнате?.. Бросьте вы про черную комнату в праздник!.. Делать вам нечего!.. Пляска!.. Пляска!.. Тетка Эрих, смените пластинку!.. Эта нам надоела!.. Слишком заунывная мелодия!.. Поставьте знаете какую?.. Ту, где Марианна Росс поет: «Как когда-то с моей Лили, как когда-то с моей Лили…» Это высший класс!.. Вот она!.. Ну, вперед!.. Елку не уроните, дуры!.. Пожар устроите!..
Девочки взялись за руки и кружились вокруг елки. Кто-то спотыкался, падал, прикусывал губу до крови. Музыка гремела. Песня про мою Лили грохотала под потолком, вилась вокруг наряженной елки блестящим смерчем. Девочки танцевали до упаду. Задыхались. Их красные лица вспотели. Им хотелось танца, но хотелось уже и пирога. А музыка все бушевала. Ей не было конца. Буйство музыки было невыносимо. Девочки хохотали, кружась, как очумелые. Елка тряслась. С нее на пол падали свечи. Гасли. Мадо выкинула коленце, задела ногой еловую лапу, и с ветки на пол с грохотом и звоном свалилась громадная золотая звезда, разлетевшись на тысячу осколков; обломки засверкали в мареве Рождественской ночи, как драгоценные дары волхвов, пришедших поглядеть на младенчика, Бога своего.
— Мадо, Мадо!.. Кто из нас Каспар!.. А Бальтазар!.. А мальчики к нам из колонии на праздник приедут?..
— Тебе бы все о мальчиках, потаскушка!.. Завтра!.. В само Рождество! Господин Воспитатель клятвенно обещал!..
Кружение. Блеск. Хруст раздавленных хрустальных осколков под башмаками, под обтерханными немытыми туфельками.
— А Мадлен в карцер, что ли, посадят?..
— У нее нож под кроватью нашли… Трам-пам-пам!.. Пам-пару-рам!.. Быстрей, быстрей кружись, Марго, неповоротливая кляча!..
— Может, она этим ножом…
В танце — наклон к розовому, вспотевшему уху подружки. Горячий, сбивчивый шепот.
—.. но ведь это грех!.. Себя!.. Ножом!..
— Ты в Святую Ночь о грехе не говори… Души волхвов рассердятся…
Музыка гремела и ярилась, хриплая песня про мою Лили заводилась в тысячный раз. Натанцевавшиеся бросались к столу, под прицельными ледяными взглядами надсмотрщиц отрезали куски пирога, заталкивали себе в рот, причмокивали.
— Веро, а где Мельхиор?.. Кто у нас переодет Мельхиором?..
— Вон, вон!..
Мельхиор выбежал из тьмы на свет свечей. Лоб и затылок его были обмотаны отрезом холстины, выкрашенной свекольным соком в бордово-малиновый, ядовитый цвет. В мочках ушей мотались слепящие фольговые сережки в виде изгибающихся змей. С самодельной чалмы на брови свешивалась усыпанная приклеенными блестками бумажная звезда. Полосатый халат весь был усажен блестками на клею, вырезанными из шоколадной обертки.
— Мельхиор!.. Какой же ты красивый!..
Восхищенные вздохи достигали ушей «Мельхиора». Он польщенно кланялся. Кашлял в ладошку. Вздергивал бородой — к подбородку девочки была приклеена обмокнутая в белила расхристанная мочалка.
— А где же наш младенец Иисус?! — возгласил «Мельхиор» басовито и тут же заблажил тоненьким тенорком:
— Здесь он!.. Здесь, милый царь-государь волхв!.. Спит в корзиночке!.. Рядом с ним мычат коровы, козочки блеют…
— Где, где, покажите?.. — снова натужный бас.
И опять верещанием:
— Да вот Он лежит, царь-государь!.. Глазки закрыл и дремлет!.. Тихонький, хорошенький такой…
— А кто его мать?.. Где она?.. Покажите мне, я хочу ее вознаградить за то, что она такого чудесненького ребеночка родила!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13