Сейчас острота вопроса стёрлась. Бежавших от конвоя петлюровцев задержали здесь, в Вологде. Следствие показало, что действовал ты в соответствии с телеграммами и не твоя вина в том, что кто-то перепутал поезда в пути. Врач Грязовецкой больницы телефонограммой подтвердил, что у тебя разбито колено – с таким ушибом ноги две недели тебе лежать бы надо. И это в твою пользу… Не проявил ты находчивости и сообразительности. Это уж не так страшно. Вот как обстоит…
– Что же дальше? – нетерпеливо допытывался Судаков.
Валя как раскрыла книгу, так и замерла на тех строчках, где Демьян Бедный трогательно и чувствительно пишет о ленинских похоронах:
…И падали, и падали снежинки
На ленинский – от снега белый – гроб…
Перечитывала который раз и одновременно чутко прислушивалась к разговору. И тут же она вспомнила, какая великая народная печаль была в памятные январские дни 1924 года, даже в таком малом городке – Череповце. Судаков был постарше остальных учащихся, руководил большой комсомольской организацией. Для вступления в партию его, ещё не вышедшего из комсомольского возраста, тогда рекомендовали партийные руководители города и сам директор техникума.
– А дальше вот что, – продолжал Рыбин. – Касперт по прямому проводу докладывал об этом Аустрину Рудольфу Ивановичу. Они с ним с дореволюционных времен друзья. Я был тогда в кабинете у Касперта. Аустрин ответил ему в таком духе, что тебя строго наказывать не надо. Уволить в запас, а по партийной линии – пусть окружная партийная коллегия разберётся и выносит по её усмотрению взыскание. Проект приказа об увольнении заготовлен. Из партколлегии приходил товарищ Цекур, забрал на тебя материалы. И, видимо, вызовет тебя для объяснений. Так что ничего страшного…
– Цекур? Я у него в комиссии, под его председательством, проходил в прошлом году партийную чистку. Он меня знает.
– Тем лучше. Вот так. А врача или фельдшера я к тебе вызову срочно. Лежи, поправляйся, спешить некуда. Касперту доложу, что был у тебя и как ты себя чувствуешь. И ещё учти, что раз оставляют тебя по увольнении в запасе, то уж не так плохо. Значит, партколлегия тоже будет исходить из этого к тебе отношения. Будь здоров. Я пошел. Работы – завалило!
Не успел Рыбин опуститься с лестницы, как Валя, отложив книгу, кинулась к Судакову, крепко обняла его, поцеловала в колючую, давно не бритую щеку.
– Видишь, как все улаживается! – радостно воскликнула она. – А ты… Эх, дуралей, дуралей. Ну, теперь веселись.
– Валька, тише, тише… Нога болит. Осторожно… Да, кажется, уладится. Пойми меня, всякая чертовщина в голову лезла. Ну, перестань прыгать, стрекоза! Давай, допьем токайское… Жаль, забыл Рыбину чашечку налить. Это такое вино, что после него не пахнет.
Они допили вино, освободили стол от колбасы и булки. Осталось немного дешевеньких, местного изделия, конфет. Попросили тетю Машу подать чайник кипятку, угостили её конфетами, а она им заварила своего чаю густо и крепко.
– Вот, Валя, так и живу, – разливая чай, пожаловался Судаков. – Почти по-студенчески.
– А что ж! И привыкай быть студентом. Теперь-то я вижу, вуза тебе не миновать!.. Поработай как следует. Отличись. Не беда, что ты переростком окажешься. Бери пример…
– С Ломоносова, наверно? – подсказал он.
– С кого же больше? – усмехнулась Валя. – В наше время. Ванюшка, столько Ломоносовых учится, что счёт их в тысячах. Люди страдали, люди воевали, люди не имели материальной возможности учиться. А теперь? Знаешь, сколько совсем немолодых людей в рабфаках и вузах? Сколько по партийным путевкам? Сейчас такое время, такое время!.. – Она заметила, как ее друг схватился за ногу, поморщился.
– Болит, проклятая! Хоть бы Рыбин скорей фельдшера…
– И где тебя так угораздило?
– Из-за пустяка. Из-за глупости. Из-за частной собственности пострадал, – стараясь пошутить над собой и усмехнуться, стал он рассказывать Вале.
– На прошлой неделе в Грязовце было. Принимали эшелон куркулей. Временно поселили их в Корнильевский монастырь. Высадили на запасном пути. У них скарба всякого груды. Узлы, мешки, сундуки, корыта и даже мелкий инвентарь. Не успели от полотна все это добро отнести, как машинист дал задний ход. Кое-что из скарба попало под колеса, захрустело, затрещало… А я стоял в стороне около последнего вагона. Вагон пятится. Перед ним у самых рельсов сундук и детская люлька… Баба-переселенка бежит в слезах, кричит: «Ой, скрыню раздавит, ой, скрыню раздавит!» И представилось мне, судя по её слезам, что скрыней она своего ребёнка-дочурку кличет. Тут я, несмотря на усталость, бросился как оглашенный, люльку выхватил почти из-под колес наседавшего вагона. А люлька та оказалась пустой. В ней не то что ребенка, и запаха детского не было. Я с этой пустой люлькой шарахнулся, да коленом о рельсу соседнего пути. И лежу. Боли сгоряча не чувствую, а встать не могу. Баба – та голосит и голосит: «Ой, скрыню раздавило, раздавило скрыню!». Черт бы её побрал! Скрыней-то сундук называется… Конечно, он в щепки раздавлен, ничего в нем особенного и не было – полотенца вышитые, бельишко, ещё самоваришко пострадал… За мной с вокзала с носилками прибежали. А кулачка эта ревёт, надрывается – не обо мне, конечно. Скрыню жаль!.. Я и спрашиваю ее: «За каким ты чертом колыбельку везла сюда?» А она мне сквозь слезы. «Та як же без люльки будем дитэй робыти, та ж прыгодытся!..»
Наконец, закончив чаепитие и наговорившись вдосталь, они дружелюбно расстались, не ведая, где и когда им ещё доведётся встретиться.
А потом из санчасти пришла молодая женщина-врач.
– Дело серьезное, товарищ Судаков, – предупредила она. – Будете двигаться, долго не поправитесь. Недельку полежите, а там посмотрим. В это время я буду вас ежедневно навещать. Есть тут кому за вами ухаживать?
– Собственно некому, но я попрошу тетю Машу…
– Больничный листок я вам в следующий раз выпишу.
– Не надо. Мне он уже не нужен. Я увольняюсь…
– Закон порядка требует, – возразила врач.
– Ладно, закону подчиняюсь, – пытаясь усмехнуться, согласился Судаков. И после ухода врача забрался под грубое одеяло на скрипучую железную койку…
ГЛАВА ПЯТАЯ
ПРОШЛО две-три недели. Его вызвали в финчасть получить выходное пособие и кое-какие справки.
В окружной партколлегии было в те дни много сутолоки. Разбирали дела то правых уклонистов, то левых загибщиков, поэтому Судаков не скоро получил повестку-вызов. В этот промежуток времени он находился без служебных занятий, без работы и мог только с волнением и тревогой ожидать дня, на который было намечено рассмотрение его дела. Ожидая, он увлекался чтением книг. Читал Плеханова. Успел прочесть все его тома по истории развития общественной мысли в России и очень сожалел, что в совпартшколе по «Дальтон-плану» проработка этих книг не была предусмотрена. У Ленина он искал высказывания по крестьянскому вопросу. Вычитал строки: «Когда новое только что родилось, старое всегда остаётся в течение некоторого времени, сильнее его. Это всегда бывает так – и в природе и в общественной жизни». Поразмыслил над этими словами, и становилось ясным, почему беднота охотно вступает в колхоз, почему и словом и делом надо убеждать середняка принять это новое, как должное, и почему было неизбежным применять силу против сопротивляющегося кулака.
По вечерам, как только у него поправилась ушибленная нога, Судаков выходил побродить по улицам Вологды. По каменным мостовым грохотали извозчичьи дроги. Разве только у большого окружного начальства находились в бережном пользовании два легковых автомобиля. Да и то на тот случай, чтобы подать к вокзалу, когда приезжает из Архангельска сам секретарь крайкома Сергей Адамович Бергавинов.
Свободный от всяких дел и обречённый на всякие раздумья от вынужденного безделья, Судаков в вечернюю пору, и прихватывая ночи, ходил до полного утомления по Вологде. И видел и чувствовал весну тридцатого года.
Прошёл лёд. Помутнела река, вышла на недельку из берегов. Потом, когда сухонские верховья очистились ото льда, началась навигация – счастливое, хлопотливое и доходное дело речников. Плоты леса, строевого и дровянки, баржи с грузом, порожняки, пароходы – буксирные и пассажирские, бывшие частными, теперь народные, перекрещенные – с новыми революционными названиями, сновали с посвистом. Из вологодских храмов, временно обращенных в переполненные общежития, семьи спецпереселенцев погружались на баржи и пароходы для отправки в поспешно выстроенные посёлки.
В эти дни Судаков случайно встретил в Вологде Охрименку. Тот приехал из-за Тотьмы в Прилуцкий монастырь за жинкой и четырьмя дочками, томившимися в ожидании своего батьки.
– Не на Украину ли, Охрименко? – поинтересовался Судаков.
– Покуда свободы мне нет, – отвечал Охрименко. – Заяву послал в Москву главному прокурору. Довидки и всякие справы приложил. С оплаченным ответом письмо самому Буденному послал. Два дня сам сочинял. Всё как оно есть и было… А веры мне нет, и у меня нет веры. Ну, кажу, вертаться обратно, а там что? Реквизиция, конфискация… На голое место, выходит. А тут, на том месте, куда вы нас привели, живым манером два больших поселка из сырого леса поставили. Наша хата – на восемь квартир. Жить будем добре. Тильки бы лито було пожарче, кабы стенам просохнуть… Надо скорийше семью на поселок. Огород копать, цибулю, барабулю, всяку овощь сажать… Супротив ветру губами не дуть, – заключил Охрименко. – Вот шукаю, где бы в городе семян огородных раздобыть… А вы, гражданин начальник, почему с шинели петлицы спороли и знаки приличия сняли?
– Не «приличия», а «различия», – поправил его Судаков. – Обо мне история умалчивает, – отмахнулся он и, расставаясь, пожелал Охрименке навсегда упрочиться на Севере…
Как-то ночью, – а ночи вологодские весенние становились короче и светлей, – Иван Корнеевич, совершенно лишившись сна и чтобы рассеять свои навязчивые думы о том, что день грядущий ему готовит, ходил по пустынным улицам притихшего сонного города. Было тихо. Лишь изредка перекликались паровозные гудки с гудками пароходов. Да где-то за рекой в отдалении глухо лязгало железо на заводе «Красный пахарь».
Вдруг он услышал: ребячьи голоса поют какую-то неслыханную песню. Где бы это? Никого не видно. Да ещё в такую не то слишком позднюю, не то очень раннюю пору?.. И место неподходящее, мрачное, пустое – берег реки, мыс, где провонявшая всяческими городскими нечистотами речонка Золотуха портит реку Вологду. Когда-то здесь во времена древние были построены толстостенные склады. Купцы-промышленники Строгановы, а позднее их преемники, хранили соль и другие товары на этом вологодском перевале между Москвой и Архангельском. Теперь эти склады пригодились для другой надобности: после закрытия множества церквей и монастырей сюда свезли архивы и заполнили ими пустовавшие помещения. И едва ли кто из вологжан знал, что здесь, на кипах древних рукописей, подложив под головы весомые, в кожаных переплетах, метрические книги, летописи и библии каждую ночь почивали в стороне и укрытии от милицейского глаза беспризорники.
Сегодня, после ограбления продовольственного ларька, ребята, пользуясь всеобщей тишиной и спячкой города, трапезничали, наслаждаясь обилием добытой пищи и напитков. За внушительными стенами они чувствовали себя свободно, недосягаемо. Но песня, затянутая хриплым, надтреснутым голосом и подхваченная задорно другими звонкими голосами, звучала не весело, а скорее заунывно и печально.
«Заглянуть, что ли, в их логово? – мелькнула мысль у Судакова. – Зайду, посмотрю, послушаю, если не разбегутся… Не убьют. Мелкота. По голосам слышно… Но как попасть к ним? В узких окнах складов железные решетки. На воротах тяжелые замки…» Судаков обошёл вокруг древних складов. Открытого хода в них не было. В здание можно было проникнуть только через крышу, на которой, оказалось, местами сорваны железные листы. Кстати, старая, подгнившая, с редкими ступенями лестница на всякий пожарный случай вела на крышу и в чердачные помещения складов. По ней не трудно было пробраться на голоса беспризорников. Но как только на железной крыше послышались шаги Судакова, там внутри кто-то, стоявший настороже, крикнул:
– Полундра! К нам гости!..
И тотчас внизу послышалось: «Шулер, зек канай», что означало: «Опасность, прячь краденое…»
– Не расходись! – крикнул Судаков в тишине сумрачного склада, беспорядочно заполненного архивами. – Братва! Я вам вреда не сделаю. Хотя вашу «блатную музыку» я отлично по-свойски кумекаю, но прошу не пугаться меня и говорить со мной по-человечески. Где вы тут? А, ну! Все на свои места! Продолжай песню. Хочу послушать…
– Ребята, кажись, он свой в доску, не фраер…
Мелькнули огоньки зажженных свечей. Вспыхнул небольшой костёр, сложенный из архивных смятых бумаг в проходе на каменном полу. Огонь осветил десяток чумазых ребячьих лиц, беспечных и совершенно равнодушно смотревших на появившегося тут Судакова. Все они были юнцы в возрасте от тринадцати до восемнадцати лет, в каких-то оборванных обносках, грязные, лохматые. У многих одежная рвань обнажала голые телеса.
– Чем занимаетесь? – спросил Иван Корнеевич, садясь около них на кипы древних архивов.
– Греемся… – сказал один.
– Покемарить бы надо, давно не спали, – добавил другой.
– Так-то так, но зачем вы здесь костёр развели? Пожар сделаете.
– Не запалим. Мы с умом…
– Всё равно нельзя. Бумаги эти – государственная ценность. Глядите, что вы жгёте! – выхватывая из костра длинные свитки времен Ивана Грозного, сказал Судаков. – Эти бумаги – история России. Ученым людям понадобятся. А вы что делаете?..
– Мы это с умом. Мы не всё жгём, а только те бумаги, где есть кресты, да двоеголовые орлы, да еще твёрдые знаки.
– Ну, голубчики, с такой «установкой» вам остается только поджечь весь склад. Под эти признаки подойдут все архивы, тут собранные.
– Мы у Спаса Каменного так и сделали, – бойко и откровенно заявил косоглазый парнишка, одетый в две рваные жилетки. – Тоже нашли место. Монахи жили. Придумали для нас колонию. Детские «Соловки» посередь озера. Кругом вода. Что за жизнь! Там нам не лафа. Сожгли, и – кто куда. Мы тоже люди, не монахи…
– Вас всех надо в Болшево, под Москву…
– Слыхали мы про коммуну ГПУ. Перековка. Тоже не сладко.
– А что там делают?
– Там много чего делают, – охотно отвечал Судаков. – Прежде всего, из вашего брата людей делают. Заставляют трудиться. Там и трикотажные изделия, и спортивные принадлежности, лыжи, коньки, футбольные мячи – всё делают.
– Одевают и кормят?
– А как же. Чистота, порядок.
– И в Москву пускают?
– Пускают, коллективно. Надзор свой, из своей же ребятвы.
– Лафа, ребята!.. Подадимся туда добровольно, – предложил один из них по кличке Хас-Булат, а по имени и фамилии, как потом узнал Судаков, Лёвка Швец, юный еврей, сирота безродный, втянувшийся в нелегкое и беспечное житье беспризорника. – А если Болшево не по нам, кто нам помешает промайданить хоть до Владивостока?..
Все прислушались не столько к Судакову, сколько к Лёвке Швецу, который так же похвально отозвался о Болшевской трудкоммуне:
– Худо б было, не жили бы там сотни, а может, и тысячи наших. Там есть у меня знакомый, один рыжий еврей, специалист по несгораемым кассам, «медвежатник». Он в Болшеве за главного бригадира…
Посудили так и этак, и единогласно, без голосования решили – в Болшево. Но Судакову предъявили свой «ультиматум» из двух пунктов: во-первых, чтоб не через милицию, а через дорожное ГПУ – всем в одном вагоне ехать, без решёток, до Болшева. Во-вторых, чтоб о сегодняшнем «скачке» на продуктовый ларек им ни слова нигде и никто не напоминал.
Судаков согласился с их требованиями. Тщательно затушили горевшие бумаги и все одиннадцать выбрались через отверстие в крыше. Ранним весенним утром шли они за Судаковым по главной, безлюдной улице к вокзалу, где беспрепятственно сдались дежурному дорожно-транспортного отдела ГПУ.
Тот переписал их всех и спросил:
– Подчиняться будете?
– Будем.
– Ну, тогда становись по два в ряд и марш в баню! С первым поездом поедете в Болшево.
Ребята загалдели. Построились и пошли, сопровождаемые красноармейцем. Лёвка Швец помахал Судакову рукой, сказал:
– Земной шарик не велик. Увидимся!..
– Ловим, ловим, отправляем, отправляем, а они откуда-то, как грибы после дождя, заводятся и не выводятся, – ворчал дежурный, зевая после неусыпной ночи. – Где вы их столько сняли? – спросил он Судакова.
– В старых складах, на Золотухе. Черти, через крышу лазают и архивы там жгут. Ценнейшие архивы свалены, как попало, и даже сторожа нет. Безобразие. Но их тоже, этих беспризорных, обвинять нельзя, если мы, люди взрослые и властью облеченные, не умеем или не хотим оберегать архивные ценности.
– Облаву на них делали, что ли?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
– Что же дальше? – нетерпеливо допытывался Судаков.
Валя как раскрыла книгу, так и замерла на тех строчках, где Демьян Бедный трогательно и чувствительно пишет о ленинских похоронах:
…И падали, и падали снежинки
На ленинский – от снега белый – гроб…
Перечитывала который раз и одновременно чутко прислушивалась к разговору. И тут же она вспомнила, какая великая народная печаль была в памятные январские дни 1924 года, даже в таком малом городке – Череповце. Судаков был постарше остальных учащихся, руководил большой комсомольской организацией. Для вступления в партию его, ещё не вышедшего из комсомольского возраста, тогда рекомендовали партийные руководители города и сам директор техникума.
– А дальше вот что, – продолжал Рыбин. – Касперт по прямому проводу докладывал об этом Аустрину Рудольфу Ивановичу. Они с ним с дореволюционных времен друзья. Я был тогда в кабинете у Касперта. Аустрин ответил ему в таком духе, что тебя строго наказывать не надо. Уволить в запас, а по партийной линии – пусть окружная партийная коллегия разберётся и выносит по её усмотрению взыскание. Проект приказа об увольнении заготовлен. Из партколлегии приходил товарищ Цекур, забрал на тебя материалы. И, видимо, вызовет тебя для объяснений. Так что ничего страшного…
– Цекур? Я у него в комиссии, под его председательством, проходил в прошлом году партийную чистку. Он меня знает.
– Тем лучше. Вот так. А врача или фельдшера я к тебе вызову срочно. Лежи, поправляйся, спешить некуда. Касперту доложу, что был у тебя и как ты себя чувствуешь. И ещё учти, что раз оставляют тебя по увольнении в запасе, то уж не так плохо. Значит, партколлегия тоже будет исходить из этого к тебе отношения. Будь здоров. Я пошел. Работы – завалило!
Не успел Рыбин опуститься с лестницы, как Валя, отложив книгу, кинулась к Судакову, крепко обняла его, поцеловала в колючую, давно не бритую щеку.
– Видишь, как все улаживается! – радостно воскликнула она. – А ты… Эх, дуралей, дуралей. Ну, теперь веселись.
– Валька, тише, тише… Нога болит. Осторожно… Да, кажется, уладится. Пойми меня, всякая чертовщина в голову лезла. Ну, перестань прыгать, стрекоза! Давай, допьем токайское… Жаль, забыл Рыбину чашечку налить. Это такое вино, что после него не пахнет.
Они допили вино, освободили стол от колбасы и булки. Осталось немного дешевеньких, местного изделия, конфет. Попросили тетю Машу подать чайник кипятку, угостили её конфетами, а она им заварила своего чаю густо и крепко.
– Вот, Валя, так и живу, – разливая чай, пожаловался Судаков. – Почти по-студенчески.
– А что ж! И привыкай быть студентом. Теперь-то я вижу, вуза тебе не миновать!.. Поработай как следует. Отличись. Не беда, что ты переростком окажешься. Бери пример…
– С Ломоносова, наверно? – подсказал он.
– С кого же больше? – усмехнулась Валя. – В наше время. Ванюшка, столько Ломоносовых учится, что счёт их в тысячах. Люди страдали, люди воевали, люди не имели материальной возможности учиться. А теперь? Знаешь, сколько совсем немолодых людей в рабфаках и вузах? Сколько по партийным путевкам? Сейчас такое время, такое время!.. – Она заметила, как ее друг схватился за ногу, поморщился.
– Болит, проклятая! Хоть бы Рыбин скорей фельдшера…
– И где тебя так угораздило?
– Из-за пустяка. Из-за глупости. Из-за частной собственности пострадал, – стараясь пошутить над собой и усмехнуться, стал он рассказывать Вале.
– На прошлой неделе в Грязовце было. Принимали эшелон куркулей. Временно поселили их в Корнильевский монастырь. Высадили на запасном пути. У них скарба всякого груды. Узлы, мешки, сундуки, корыта и даже мелкий инвентарь. Не успели от полотна все это добро отнести, как машинист дал задний ход. Кое-что из скарба попало под колеса, захрустело, затрещало… А я стоял в стороне около последнего вагона. Вагон пятится. Перед ним у самых рельсов сундук и детская люлька… Баба-переселенка бежит в слезах, кричит: «Ой, скрыню раздавит, ой, скрыню раздавит!» И представилось мне, судя по её слезам, что скрыней она своего ребёнка-дочурку кличет. Тут я, несмотря на усталость, бросился как оглашенный, люльку выхватил почти из-под колес наседавшего вагона. А люлька та оказалась пустой. В ней не то что ребенка, и запаха детского не было. Я с этой пустой люлькой шарахнулся, да коленом о рельсу соседнего пути. И лежу. Боли сгоряча не чувствую, а встать не могу. Баба – та голосит и голосит: «Ой, скрыню раздавило, раздавило скрыню!». Черт бы её побрал! Скрыней-то сундук называется… Конечно, он в щепки раздавлен, ничего в нем особенного и не было – полотенца вышитые, бельишко, ещё самоваришко пострадал… За мной с вокзала с носилками прибежали. А кулачка эта ревёт, надрывается – не обо мне, конечно. Скрыню жаль!.. Я и спрашиваю ее: «За каким ты чертом колыбельку везла сюда?» А она мне сквозь слезы. «Та як же без люльки будем дитэй робыти, та ж прыгодытся!..»
Наконец, закончив чаепитие и наговорившись вдосталь, они дружелюбно расстались, не ведая, где и когда им ещё доведётся встретиться.
А потом из санчасти пришла молодая женщина-врач.
– Дело серьезное, товарищ Судаков, – предупредила она. – Будете двигаться, долго не поправитесь. Недельку полежите, а там посмотрим. В это время я буду вас ежедневно навещать. Есть тут кому за вами ухаживать?
– Собственно некому, но я попрошу тетю Машу…
– Больничный листок я вам в следующий раз выпишу.
– Не надо. Мне он уже не нужен. Я увольняюсь…
– Закон порядка требует, – возразила врач.
– Ладно, закону подчиняюсь, – пытаясь усмехнуться, согласился Судаков. И после ухода врача забрался под грубое одеяло на скрипучую железную койку…
ГЛАВА ПЯТАЯ
ПРОШЛО две-три недели. Его вызвали в финчасть получить выходное пособие и кое-какие справки.
В окружной партколлегии было в те дни много сутолоки. Разбирали дела то правых уклонистов, то левых загибщиков, поэтому Судаков не скоро получил повестку-вызов. В этот промежуток времени он находился без служебных занятий, без работы и мог только с волнением и тревогой ожидать дня, на который было намечено рассмотрение его дела. Ожидая, он увлекался чтением книг. Читал Плеханова. Успел прочесть все его тома по истории развития общественной мысли в России и очень сожалел, что в совпартшколе по «Дальтон-плану» проработка этих книг не была предусмотрена. У Ленина он искал высказывания по крестьянскому вопросу. Вычитал строки: «Когда новое только что родилось, старое всегда остаётся в течение некоторого времени, сильнее его. Это всегда бывает так – и в природе и в общественной жизни». Поразмыслил над этими словами, и становилось ясным, почему беднота охотно вступает в колхоз, почему и словом и делом надо убеждать середняка принять это новое, как должное, и почему было неизбежным применять силу против сопротивляющегося кулака.
По вечерам, как только у него поправилась ушибленная нога, Судаков выходил побродить по улицам Вологды. По каменным мостовым грохотали извозчичьи дроги. Разве только у большого окружного начальства находились в бережном пользовании два легковых автомобиля. Да и то на тот случай, чтобы подать к вокзалу, когда приезжает из Архангельска сам секретарь крайкома Сергей Адамович Бергавинов.
Свободный от всяких дел и обречённый на всякие раздумья от вынужденного безделья, Судаков в вечернюю пору, и прихватывая ночи, ходил до полного утомления по Вологде. И видел и чувствовал весну тридцатого года.
Прошёл лёд. Помутнела река, вышла на недельку из берегов. Потом, когда сухонские верховья очистились ото льда, началась навигация – счастливое, хлопотливое и доходное дело речников. Плоты леса, строевого и дровянки, баржи с грузом, порожняки, пароходы – буксирные и пассажирские, бывшие частными, теперь народные, перекрещенные – с новыми революционными названиями, сновали с посвистом. Из вологодских храмов, временно обращенных в переполненные общежития, семьи спецпереселенцев погружались на баржи и пароходы для отправки в поспешно выстроенные посёлки.
В эти дни Судаков случайно встретил в Вологде Охрименку. Тот приехал из-за Тотьмы в Прилуцкий монастырь за жинкой и четырьмя дочками, томившимися в ожидании своего батьки.
– Не на Украину ли, Охрименко? – поинтересовался Судаков.
– Покуда свободы мне нет, – отвечал Охрименко. – Заяву послал в Москву главному прокурору. Довидки и всякие справы приложил. С оплаченным ответом письмо самому Буденному послал. Два дня сам сочинял. Всё как оно есть и было… А веры мне нет, и у меня нет веры. Ну, кажу, вертаться обратно, а там что? Реквизиция, конфискация… На голое место, выходит. А тут, на том месте, куда вы нас привели, живым манером два больших поселка из сырого леса поставили. Наша хата – на восемь квартир. Жить будем добре. Тильки бы лито було пожарче, кабы стенам просохнуть… Надо скорийше семью на поселок. Огород копать, цибулю, барабулю, всяку овощь сажать… Супротив ветру губами не дуть, – заключил Охрименко. – Вот шукаю, где бы в городе семян огородных раздобыть… А вы, гражданин начальник, почему с шинели петлицы спороли и знаки приличия сняли?
– Не «приличия», а «различия», – поправил его Судаков. – Обо мне история умалчивает, – отмахнулся он и, расставаясь, пожелал Охрименке навсегда упрочиться на Севере…
Как-то ночью, – а ночи вологодские весенние становились короче и светлей, – Иван Корнеевич, совершенно лишившись сна и чтобы рассеять свои навязчивые думы о том, что день грядущий ему готовит, ходил по пустынным улицам притихшего сонного города. Было тихо. Лишь изредка перекликались паровозные гудки с гудками пароходов. Да где-то за рекой в отдалении глухо лязгало железо на заводе «Красный пахарь».
Вдруг он услышал: ребячьи голоса поют какую-то неслыханную песню. Где бы это? Никого не видно. Да ещё в такую не то слишком позднюю, не то очень раннюю пору?.. И место неподходящее, мрачное, пустое – берег реки, мыс, где провонявшая всяческими городскими нечистотами речонка Золотуха портит реку Вологду. Когда-то здесь во времена древние были построены толстостенные склады. Купцы-промышленники Строгановы, а позднее их преемники, хранили соль и другие товары на этом вологодском перевале между Москвой и Архангельском. Теперь эти склады пригодились для другой надобности: после закрытия множества церквей и монастырей сюда свезли архивы и заполнили ими пустовавшие помещения. И едва ли кто из вологжан знал, что здесь, на кипах древних рукописей, подложив под головы весомые, в кожаных переплетах, метрические книги, летописи и библии каждую ночь почивали в стороне и укрытии от милицейского глаза беспризорники.
Сегодня, после ограбления продовольственного ларька, ребята, пользуясь всеобщей тишиной и спячкой города, трапезничали, наслаждаясь обилием добытой пищи и напитков. За внушительными стенами они чувствовали себя свободно, недосягаемо. Но песня, затянутая хриплым, надтреснутым голосом и подхваченная задорно другими звонкими голосами, звучала не весело, а скорее заунывно и печально.
«Заглянуть, что ли, в их логово? – мелькнула мысль у Судакова. – Зайду, посмотрю, послушаю, если не разбегутся… Не убьют. Мелкота. По голосам слышно… Но как попасть к ним? В узких окнах складов железные решетки. На воротах тяжелые замки…» Судаков обошёл вокруг древних складов. Открытого хода в них не было. В здание можно было проникнуть только через крышу, на которой, оказалось, местами сорваны железные листы. Кстати, старая, подгнившая, с редкими ступенями лестница на всякий пожарный случай вела на крышу и в чердачные помещения складов. По ней не трудно было пробраться на голоса беспризорников. Но как только на железной крыше послышались шаги Судакова, там внутри кто-то, стоявший настороже, крикнул:
– Полундра! К нам гости!..
И тотчас внизу послышалось: «Шулер, зек канай», что означало: «Опасность, прячь краденое…»
– Не расходись! – крикнул Судаков в тишине сумрачного склада, беспорядочно заполненного архивами. – Братва! Я вам вреда не сделаю. Хотя вашу «блатную музыку» я отлично по-свойски кумекаю, но прошу не пугаться меня и говорить со мной по-человечески. Где вы тут? А, ну! Все на свои места! Продолжай песню. Хочу послушать…
– Ребята, кажись, он свой в доску, не фраер…
Мелькнули огоньки зажженных свечей. Вспыхнул небольшой костёр, сложенный из архивных смятых бумаг в проходе на каменном полу. Огонь осветил десяток чумазых ребячьих лиц, беспечных и совершенно равнодушно смотревших на появившегося тут Судакова. Все они были юнцы в возрасте от тринадцати до восемнадцати лет, в каких-то оборванных обносках, грязные, лохматые. У многих одежная рвань обнажала голые телеса.
– Чем занимаетесь? – спросил Иван Корнеевич, садясь около них на кипы древних архивов.
– Греемся… – сказал один.
– Покемарить бы надо, давно не спали, – добавил другой.
– Так-то так, но зачем вы здесь костёр развели? Пожар сделаете.
– Не запалим. Мы с умом…
– Всё равно нельзя. Бумаги эти – государственная ценность. Глядите, что вы жгёте! – выхватывая из костра длинные свитки времен Ивана Грозного, сказал Судаков. – Эти бумаги – история России. Ученым людям понадобятся. А вы что делаете?..
– Мы это с умом. Мы не всё жгём, а только те бумаги, где есть кресты, да двоеголовые орлы, да еще твёрдые знаки.
– Ну, голубчики, с такой «установкой» вам остается только поджечь весь склад. Под эти признаки подойдут все архивы, тут собранные.
– Мы у Спаса Каменного так и сделали, – бойко и откровенно заявил косоглазый парнишка, одетый в две рваные жилетки. – Тоже нашли место. Монахи жили. Придумали для нас колонию. Детские «Соловки» посередь озера. Кругом вода. Что за жизнь! Там нам не лафа. Сожгли, и – кто куда. Мы тоже люди, не монахи…
– Вас всех надо в Болшево, под Москву…
– Слыхали мы про коммуну ГПУ. Перековка. Тоже не сладко.
– А что там делают?
– Там много чего делают, – охотно отвечал Судаков. – Прежде всего, из вашего брата людей делают. Заставляют трудиться. Там и трикотажные изделия, и спортивные принадлежности, лыжи, коньки, футбольные мячи – всё делают.
– Одевают и кормят?
– А как же. Чистота, порядок.
– И в Москву пускают?
– Пускают, коллективно. Надзор свой, из своей же ребятвы.
– Лафа, ребята!.. Подадимся туда добровольно, – предложил один из них по кличке Хас-Булат, а по имени и фамилии, как потом узнал Судаков, Лёвка Швец, юный еврей, сирота безродный, втянувшийся в нелегкое и беспечное житье беспризорника. – А если Болшево не по нам, кто нам помешает промайданить хоть до Владивостока?..
Все прислушались не столько к Судакову, сколько к Лёвке Швецу, который так же похвально отозвался о Болшевской трудкоммуне:
– Худо б было, не жили бы там сотни, а может, и тысячи наших. Там есть у меня знакомый, один рыжий еврей, специалист по несгораемым кассам, «медвежатник». Он в Болшеве за главного бригадира…
Посудили так и этак, и единогласно, без голосования решили – в Болшево. Но Судакову предъявили свой «ультиматум» из двух пунктов: во-первых, чтоб не через милицию, а через дорожное ГПУ – всем в одном вагоне ехать, без решёток, до Болшева. Во-вторых, чтоб о сегодняшнем «скачке» на продуктовый ларек им ни слова нигде и никто не напоминал.
Судаков согласился с их требованиями. Тщательно затушили горевшие бумаги и все одиннадцать выбрались через отверстие в крыше. Ранним весенним утром шли они за Судаковым по главной, безлюдной улице к вокзалу, где беспрепятственно сдались дежурному дорожно-транспортного отдела ГПУ.
Тот переписал их всех и спросил:
– Подчиняться будете?
– Будем.
– Ну, тогда становись по два в ряд и марш в баню! С первым поездом поедете в Болшево.
Ребята загалдели. Построились и пошли, сопровождаемые красноармейцем. Лёвка Швец помахал Судакову рукой, сказал:
– Земной шарик не велик. Увидимся!..
– Ловим, ловим, отправляем, отправляем, а они откуда-то, как грибы после дождя, заводятся и не выводятся, – ворчал дежурный, зевая после неусыпной ночи. – Где вы их столько сняли? – спросил он Судакова.
– В старых складах, на Золотухе. Черти, через крышу лазают и архивы там жгут. Ценнейшие архивы свалены, как попало, и даже сторожа нет. Безобразие. Но их тоже, этих беспризорных, обвинять нельзя, если мы, люди взрослые и властью облеченные, не умеем или не хотим оберегать архивные ценности.
– Облаву на них делали, что ли?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33