– сказал с усмешкой Тренч.
– Ну, наверно, существуют еще и другие различия, господин судья…
– Я, конечно, шучу. Разумеется. К примеру: вы родились в Хебе, в Чехословакии, а Ниичке – в Берлине. В тысяча девятьсот сорок третьем году, о котором говорит этот Герстенбауэр, вы были в Африке, а не в Лангевизене. И так далее, и так далее…
– Этот Герстенбауэр, наверно, немного не в себе?
– Что-то в этом роде. По профессии он каменотес. Пять лет просидел в концлагерях. Нигде не работает, занимается чем-то довольно забавным, а именно – изучением Священного писания. Его лечили в больнице для нервнобольных от меланхолии. Судим не был. Что ж, разные люди ходят по земле…
– Значит, настоящий сумасшедший… – сказал Ничке, но тут же подумал, что следовало выразиться как-то иначе. Однако судья Тренч не обратил на это внимания. Он наклонился к господину Ничке и, тихонько хихикая, сказал:
– У меня, знаете ли, есть коллега-прокурор, который всегда говорит, что только среди безумцев попадаются порядочные люди…
Ничке из вежливости тоже рассмеялся, но при этом подумал, что некоторых людей приводят в хорошее настроение совершенно дурацкие шутки; и заметил, что судья Тренч значительно старше, чем он сначала предполагал. Смеясь, Тренч вдруг преобразился, лицо его сморщилось, покраснело и на некоторое время стало вовсе неузнаваемым. Ничке смотрел на него с отвращением. Успокоившись, Тренч еще раз повторил:
– Только сумасшедшие порядочные люди… Хорошо сказано, а?
– Отлично. И кто знает, может, ваш коллега и прав.
– А мне, господин Ничке, не все сумасшедшие кажутся порядочными людьми. Но если учесть, что мотивы их действий в большинстве случаев бескорыстны, доля правды все же в этом есть.
Судья Тренч закончил фразу уже серьезно, почти с официальным выражением лица. Он еще раз заглянул в папку и несколько секунд повозился со скоросшивателем. Вытащив несколько скрепленных вместе страниц машинописи, положил их перед собой и добавил:
– Я рад, дорогой господин Ничке, что все это уже позади. Каждое такое дело стоит мне уйму нервов.
– Отлично представляю себе, что ведение подобного рода дел не слишком приятное занятие для немца, – сказал Ничке.
– Увы, это так, господин Ничке. Но нельзя забывать, что Гитлеру в течение короткого времени удалось превратить всю Германию в сплошной бандитский лагерь и многих обыкновенных граждан – в преступников. В этом-то все несчастье.
– Согласен, но, позвольте, неужели же из-за этого нас, немцев, всегда будут подозревать в разных пакостях?
– Вот именно… – повторил задумчиво Тренч. Он словно нехотя продолжал листать страницы машинописи и вдруг резким движением протянул их господину Ничке.
– Что это такое?
– Письмо Герстенбауэра, на основании которого мы начали расследование по вашему делу. Местами текст совершенно бессмысленный, но, если вам угодно, можете его просмотреть.
– Надо будет его вам вернуть?
– Нет, что вы! Благодаря трудам фрейлейн Вюнш, которая снимает копии да еще исправляет орфографические ошибки оригинала, судебный архив располагает достаточным количеством экземпляров, – с легкой улыбкой заметил Тренч.
Ничке, собственно, хотелось сказать: «Благодарю вас, меня не интересуют сочинения всяких полоумных субъектов, из-за которых потом честных граждан таскают по судам», – но он этого не сделал. Почему? Помешало какое-то ложное чувство. Ничке взял бумаги из рук судьи Тренча, мельком взглянул на них, улыбнулся, сложил и спрятал в боковой карман пиджака. У Тренча был очень довольный вид. Он проводил господина Ничке до дверей и на прощание сказал:
– Загляните ко мне как-нибудь.
– Благодарю вас, я сделаю это с удовольствием, – ответил Ничке.
Выйдя из здания суда, Ничке пребывал в состоянии нерешительности; некоторое время он даже не знал, куда себя девать. День был чудесный, но не очень теплый. Ветер продувал город во всех направлениях, лишая его уюта и внутреннего спокойствия. Улицы, площади и дома казались совершенно иными, чем обычно, даже как будто незнакомыми. Город словно бы расширился и разросся; господину Ничке вдруг показалось, что до железнодорожной станции, где он оставил на хранение чемодан, идти вдвое дальше, чем прежде. Он переживал странное чувство – ему почудилось, будто он оказался здесь по ошибке или случайно, словно пассажир, высадившийся из поезда не там, где надо, в совершенно незнакомой ему местности. Такой заблудившийся человек покидает не столько то, что было «прежде», сколько то, что было «далеко»; он оставил где-то реальную жизнь, но в этот момент она уже для него ничего не значит, ибо существовала в другом времени и пространстве. Но разве человек из-за того, что вдруг оказался в непривычных для себя обстоятельствах, непременно должен ходить на голове, говорить какие-то странные фразы и делать вещи, которых до сих пор не делал? Нет и еще раз нет!
Как же проводит этот день господин Ничке? Он заходит в магазины скобяных товаров и садового инвентаря, внимательно рассматривает винты, оковки» завесы, разный инструмент, спрашивает совета у продавцов, иногда спорит с ними, делает покупки. Он тратит много денег на предметы, которые не так уж ему необходимы, но и не бессмысленны. Так, например, приобретает прибор для опрыскивания деревьев, хотя обычно эту операцию за весьма умеренную плату проделывает местный садовник при помощи собственного аппарата. Потом Ничке заказывает десять яблонь и груш – их обещают доставить ему в ноябре – и хочет даже купить семена, которые пригодятся ему только весной.
Около четырех часов Ничке, почувствовав голод, решает зайти в какой-нибудь приличный ресторанчик – не обязательно первоклассный, но такой, где можно сносно пообедать и выпить хорошего пива. Там он рассчитывает найти укромное местечко, чтобы спокойно поесть, а после обеда не спеша достать из кармана полученные от Тренча бумаги и, закурив сигарету, просмотреть их, как это обычно делаю после обеда деловые люди. (Надо заметить, что Ничке, переделав в течение дня столько дел, все же ни на минуту не забывал об этих бумагах, он все время чувствовал их в кармане, будто в этом месте к его коже был прилеплен пластырь.) К сожалению, ему не везет. Он попадает на один из многочисленных в это время года съездов какого-то союза не то хористов, не то гимнастов; ресторан полон потных и подвыпивших провинциалов со значками в петлицах, которые едят что попало и без конца пьют пиво. Наконец с большим трудом ему удается найти место за столом, съесть суп, по вкусу напоминавший заправленные мясными консервами помои, и жесткий шашлык. А в электричке, в которой он должен был ехать тридцать пять минут, очень тесно, и он сидит, зажатый, как в тиски, среди посторонних людей. Напротив тоже все места заняты, и все на него глядят. Ничке вынимает из кармана бумаги, разворачивает их, прочитывает две-три фразы, прячет обратно в карман и закрывает глаза.
Выйдя из электрички, Ничке вынужден взять такси. Это из-за чемодана, он не тяжелый, но, как это ни странно, нести его неудобно. Через несколько минут он уже отпирает замок своей калитки. Такси уехало, и сейчас в воздухе слышен только свист крыльев запоздалых ласточек. Они, словно пули, вернувшиеся обратно в дула винтовок, стремительно возвращаются в свои гнезда, тотчас же умолкая. Откуда-то издалека, из-за кустарников, еще доносится тихий женский смех. Сад наполнен зеленью до предела, так и кажется, что ей в саду тесно и она рвется за ограду. Ветер успокоился. Чистый свежий воздух бодрит. А какой у него запах! Ничке останавливается и дышит полной грудью. Да, но все же это уже не то. Чувствуются приметы осени – аромат увядших листьев, влажных трав и чего-то еще менее приятного – не то крапивы, не то истлевшей мешковины. Он запирает калитку и медленно идет к дому. В соседнем доме, у Копфа, горит свет, все окна раскрыты. На крыльце стоит чужой, худой и бледный молодой мужчина в очках, и господину Ничке кажется, что он совсем не похож на Копфа. Мужчина держит в руках книжку, но не читает – на дворе уже слишком темно.
Ничке открывает двери и чувствует знакомое теплое дыхание своей квартиры. Зажигает свет; в тишине слышен лишь шелест электрического счетчика. Этот едва уловимый звук, свидетельствующий о том, что квартира господина Ничке находится под опекой цивилизации, будет постоянным спутником его спокойных одиноких вечеров. Он вносит чемодан в комнату и запирает двери на ключ. Открывает окна, чтобы немного проветрить квартиру, и направляется на кухню. Ставит чай. Газ в столь поздний час горит сильно, и вода быстро закипает. Ничке возвращается в комнату, закрывает окна, завешивает шторы.
Сейчас можно спокойно выпить чаю и прочесть эти бумаги. Потом он их разорвет и выбросит в уборную. Ничке уже не чувствует ни малейшего волнения – наконец-то он выбрался из сложного, трудно поддающегося определению душевного состояния, какого-то внутреннего несогласия с самим собой, состояния, которое в последнее время так ему опротивело. Все, что было, в конечном счете, бессмыслица, всего лишь сон, после которого не остается ничего.
Сегодня он ляжет спать пораньше. Некоторое время посвятит просмотру газет – на столике в прихожей целая стопка накопившейся за это время прессы. Потом потушит свет и быстро уснет. Последним чувством, с которым он погрузится в сон, будет нетерпеливое любопытство: что-то он увидит завтра в своем саду?
II
Ганс Иоахим Герстенбауэр,
толкователь Священного писания,
Марбург, Ander Ecke, 188
В Окружной суд в Гиссен
по делу бывшего оберштурмфюрера СС
Рудольфа Ниичке
Пятнадцатого марта 1939 года я получил призывную повестку в армию, а на второй день после моего отказа взять в руки оружие, так как это противоречило бы моим религиозным убеждениям, я был арестован военной жандармерией, передан в руки гестапо и после трех месяцев следствия отправлен в концентрационный лагерь в Шёнвальд. Потом я прошел еще через много различных лагерей, но о них говорить не буду, остановлюсь лишь на одном из них – небольшом лагере Лангевизен, который был филиалом лагеря Юбергаузен. В 1943 году я провел там одиннадцать месяцев и хочу об этом рассказать в связи с личностью коменданта этого лагеря, оберштурмфюрера СС Рудольфа Ниичке.
В лагерь Лангевизен я прибыл в феврале 1943 года вместе с группой хефтлингов из лагеря Вальдзее. Нас привезли в товарных вагонах, и через час ходьбы мы издалека уже увидели лагерь Лангевизен. Он был ярко освещен, этот огороженный колючей проволокой кусок земли. На следующий день, когда рассвело, мы увидели, что лагерь был небольшой, а вокруг расстилалась каменистая пустыня, поблизости не только не было никакого леса, не было даже ни одного деревца. Нас привели на плац, построили, и началась процедура приема. Не помню подробностей, впрочем, все было примерно так, как в любом другом лагере, мне запомнилось только, что при этом нас били меньше, чем в других местах. После регистрации каждому дали номер, при этом раздавались даже шутки. Нам говорили, что мы счастливчики, ибо попали в очень неплохое место, что в Германии есть места и похуже, и не дай бог нам в этом убедиться. Мне об этом можно было и не говорить, так как я до этого уже успел побывать в шести лагерях.
На другой день нас разбудили в четыре часа утра и приказали построиться перед бараком. Пока мы стояли на дворе, в это время Stubedienst – дежурные по бараку – наводили порядок, мыли пол, окна, столы и табуретки, чистили и терли, чтобы все блестело, ибо такие уж порядки в Лангевизене. А мы стояли на морозе в одном тряпье без плащей, так как плащи были только у Aussen Kommando, с четырех до половины шестого утра. Помню, луна блестела над нами в черном небе и была похожа на кусок льда, а мы тряслись от холода, и мороз пронизывал нас до мозга костей. В полдень я впервые увидел коменданта лагеря оберштурмфюрера Рудольфа Ниичке, который обратился к нам, цугангам, с речью. Он сказал тогда, что нам очень повезло, поскольку мы еще живы, и он, комендант лагеря, дает нам шанс пожить еще немного, если только мы будем умными и дисциплинированными. Лагерь окружен колючей проволокой не для того, чтобы мы удирали на свободу, от которой сами отказались, выступая против фюрера и Германской империи. Каждый, кто попытается бежать, будет убит. Но мы можем здесь жить и до конца своих дней, сколько уж кому отпущено, при условии, что будем работать, работать и еще раз работать. Он повторил также то, о чем все нам говорили: что в лагере есть один вход – через ворота и один выход – через печь, а кому это не нравится, тот может свое пребывание в лагере сократить, он никому не запрещает. И еще сказал, что лично он иногда удивляется тому, что в то время, как лучшие немцы проливают кровь и умирают во славу родины, мы, хефтлинги, этакое свиное дерьмо, еще живы, но раз этого желает фюрер, то он, комендант лагеря, обязан лишь выполнять волю фюрера, утешаясь тем, что рано или поздно мы все равно превратимся в навоз, который удобрит немецкую землю.
Примерно такую речь сказал нам тогда комендант Ниичке, и я должен признать, что столь деликатного выступления я еще ни разу не слышал. Коменданты выступали редко, а уж если говорили, то только о смерти, а не о жизни. Но, может быть, причиной тому был ветер с востока, потому что именно там нашим армиям с некоторых пор перестало везти.
Потом потекли обычные лагерные дни, похожие на тысячу дней, которые я уже прожил в других лагерях, с той только разницей, что в Лангевизене были немного другие порядки, и, возможно, даже те, кто утверждал, что это еще не самый худший лагерь, были правы. Здесь меньше били и убивали, чем в других лагерях. Наш староста носил зеленый винкель, но человек был неплохой. Он хромал на одну ногу и любил откалывать разные штучки, главным образом во время переклички, особенно же когда в барак прибывали цуганги, которые его не знали. Но он был справедлив и даже евреев не очень преследовал – впрочем, в Лангевизене евреев было немного, их уже успели уничтожить в других местах. Меня направили в первый же день (прошу извинить за грубое выражение) в так называемую Scheiss Kommando – то есть в команду по очистке уборных. Наверно, прочли в моих бумагах, что я толкователь Священного писания и отказался идти в армию. Но я успел за свою веру претерпеть уже столько унижений, что для меня это ничего не значило. Работа в отхожем месте была даже не очень трудной, к тому же здесь можно было узнать все последние лагерные новости. В этой команде я проработал два месяца, а потом меня перевели на худшую работу, к так называемым «неграм». Эта команда целый день разбирала на части использованные электрические батарейки, отдельно раскладывая цинк, латунь, уголь, графит и марганец.
Ничего похожего я не видал ни в одном лагере. У людей от графита, смолы и марганца все было черное: одежда, руки, лицо, даже язык – только белки глаз сверкали у нас, как у негров. Отмыть это было невозможно, а от ядовитых частиц люди опухали, у них появлялись волдыри, заболевали почки, и они умирали. На этой работе у меня вскоре начался понос. Он и раньше у меня был, в 1940 и в 1941 годах, но не в такой тяжелой форме. А теперь кровь лилась из меня через каждые полчаса и поминутно схватывали ужасные спазмы; ничто мне не помогало: ни жженый хлеб, ни зола из печи, что бы я ни выпил, что бы ни съел, от всего проносило. Я был уже старый лагерный волк и знал, что нельзя пить воду, что от этого можно умереть, но все равно пил. А как не пить, когда все внутри горит и кажется, что тут же скончаешься, если не выпьешь воды, что только вода – это жизнь. Но, видимо, мне не суждено было умереть, бог хотел, чтобы я уцелел и перед людьми стал свидетелем того, что было. Провидение поставило тогда на моем пути человека, который помог мне. Это было уже позднее, я работал тогда в каменоломне, но все еще был болен. Однажды, когда я заявил старосте, что болен и хочу пойти в ревир за таблетками от поноса, ко мне подошел один француз, его звали Россиньоль, и сказал, чтобы я и не думал идти в ревир, потому что я «мусульманин», а комендант Ниичке, сказал он, часто заходит в ревир и записывает номера «музульман», а потом их вызывают в Politische Abteilung лагеря Юберхаузен, и оттуда они уже никогда не возвращаются. Россиньоль дал мне две таблетки, на другой день еще восемь, и через три дня я был здоров. С этим Россиньолем я потом подружился. Это был хотя и неверующий, но очень добрый и веселый человек, и мы держались вместе.
Но прежде чем рассказать, как погиб мой друг Россиньоль, вернусь немного назад и скажу, как рука провидения управляла моей судьбой. От «негров» меня перевели в такую команду, которая разбирала аккумуляторы. Мы были, правда, не такими черными, как те, что разбирали батарейки, но здесь люди болели от кислот и олова, у них были так искорежены руки и ноги, что выглядели они, как дикие звери, а лица были так изуродованы, как будто они все время смеялись.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
– Ну, наверно, существуют еще и другие различия, господин судья…
– Я, конечно, шучу. Разумеется. К примеру: вы родились в Хебе, в Чехословакии, а Ниичке – в Берлине. В тысяча девятьсот сорок третьем году, о котором говорит этот Герстенбауэр, вы были в Африке, а не в Лангевизене. И так далее, и так далее…
– Этот Герстенбауэр, наверно, немного не в себе?
– Что-то в этом роде. По профессии он каменотес. Пять лет просидел в концлагерях. Нигде не работает, занимается чем-то довольно забавным, а именно – изучением Священного писания. Его лечили в больнице для нервнобольных от меланхолии. Судим не был. Что ж, разные люди ходят по земле…
– Значит, настоящий сумасшедший… – сказал Ничке, но тут же подумал, что следовало выразиться как-то иначе. Однако судья Тренч не обратил на это внимания. Он наклонился к господину Ничке и, тихонько хихикая, сказал:
– У меня, знаете ли, есть коллега-прокурор, который всегда говорит, что только среди безумцев попадаются порядочные люди…
Ничке из вежливости тоже рассмеялся, но при этом подумал, что некоторых людей приводят в хорошее настроение совершенно дурацкие шутки; и заметил, что судья Тренч значительно старше, чем он сначала предполагал. Смеясь, Тренч вдруг преобразился, лицо его сморщилось, покраснело и на некоторое время стало вовсе неузнаваемым. Ничке смотрел на него с отвращением. Успокоившись, Тренч еще раз повторил:
– Только сумасшедшие порядочные люди… Хорошо сказано, а?
– Отлично. И кто знает, может, ваш коллега и прав.
– А мне, господин Ничке, не все сумасшедшие кажутся порядочными людьми. Но если учесть, что мотивы их действий в большинстве случаев бескорыстны, доля правды все же в этом есть.
Судья Тренч закончил фразу уже серьезно, почти с официальным выражением лица. Он еще раз заглянул в папку и несколько секунд повозился со скоросшивателем. Вытащив несколько скрепленных вместе страниц машинописи, положил их перед собой и добавил:
– Я рад, дорогой господин Ничке, что все это уже позади. Каждое такое дело стоит мне уйму нервов.
– Отлично представляю себе, что ведение подобного рода дел не слишком приятное занятие для немца, – сказал Ничке.
– Увы, это так, господин Ничке. Но нельзя забывать, что Гитлеру в течение короткого времени удалось превратить всю Германию в сплошной бандитский лагерь и многих обыкновенных граждан – в преступников. В этом-то все несчастье.
– Согласен, но, позвольте, неужели же из-за этого нас, немцев, всегда будут подозревать в разных пакостях?
– Вот именно… – повторил задумчиво Тренч. Он словно нехотя продолжал листать страницы машинописи и вдруг резким движением протянул их господину Ничке.
– Что это такое?
– Письмо Герстенбауэра, на основании которого мы начали расследование по вашему делу. Местами текст совершенно бессмысленный, но, если вам угодно, можете его просмотреть.
– Надо будет его вам вернуть?
– Нет, что вы! Благодаря трудам фрейлейн Вюнш, которая снимает копии да еще исправляет орфографические ошибки оригинала, судебный архив располагает достаточным количеством экземпляров, – с легкой улыбкой заметил Тренч.
Ничке, собственно, хотелось сказать: «Благодарю вас, меня не интересуют сочинения всяких полоумных субъектов, из-за которых потом честных граждан таскают по судам», – но он этого не сделал. Почему? Помешало какое-то ложное чувство. Ничке взял бумаги из рук судьи Тренча, мельком взглянул на них, улыбнулся, сложил и спрятал в боковой карман пиджака. У Тренча был очень довольный вид. Он проводил господина Ничке до дверей и на прощание сказал:
– Загляните ко мне как-нибудь.
– Благодарю вас, я сделаю это с удовольствием, – ответил Ничке.
Выйдя из здания суда, Ничке пребывал в состоянии нерешительности; некоторое время он даже не знал, куда себя девать. День был чудесный, но не очень теплый. Ветер продувал город во всех направлениях, лишая его уюта и внутреннего спокойствия. Улицы, площади и дома казались совершенно иными, чем обычно, даже как будто незнакомыми. Город словно бы расширился и разросся; господину Ничке вдруг показалось, что до железнодорожной станции, где он оставил на хранение чемодан, идти вдвое дальше, чем прежде. Он переживал странное чувство – ему почудилось, будто он оказался здесь по ошибке или случайно, словно пассажир, высадившийся из поезда не там, где надо, в совершенно незнакомой ему местности. Такой заблудившийся человек покидает не столько то, что было «прежде», сколько то, что было «далеко»; он оставил где-то реальную жизнь, но в этот момент она уже для него ничего не значит, ибо существовала в другом времени и пространстве. Но разве человек из-за того, что вдруг оказался в непривычных для себя обстоятельствах, непременно должен ходить на голове, говорить какие-то странные фразы и делать вещи, которых до сих пор не делал? Нет и еще раз нет!
Как же проводит этот день господин Ничке? Он заходит в магазины скобяных товаров и садового инвентаря, внимательно рассматривает винты, оковки» завесы, разный инструмент, спрашивает совета у продавцов, иногда спорит с ними, делает покупки. Он тратит много денег на предметы, которые не так уж ему необходимы, но и не бессмысленны. Так, например, приобретает прибор для опрыскивания деревьев, хотя обычно эту операцию за весьма умеренную плату проделывает местный садовник при помощи собственного аппарата. Потом Ничке заказывает десять яблонь и груш – их обещают доставить ему в ноябре – и хочет даже купить семена, которые пригодятся ему только весной.
Около четырех часов Ничке, почувствовав голод, решает зайти в какой-нибудь приличный ресторанчик – не обязательно первоклассный, но такой, где можно сносно пообедать и выпить хорошего пива. Там он рассчитывает найти укромное местечко, чтобы спокойно поесть, а после обеда не спеша достать из кармана полученные от Тренча бумаги и, закурив сигарету, просмотреть их, как это обычно делаю после обеда деловые люди. (Надо заметить, что Ничке, переделав в течение дня столько дел, все же ни на минуту не забывал об этих бумагах, он все время чувствовал их в кармане, будто в этом месте к его коже был прилеплен пластырь.) К сожалению, ему не везет. Он попадает на один из многочисленных в это время года съездов какого-то союза не то хористов, не то гимнастов; ресторан полон потных и подвыпивших провинциалов со значками в петлицах, которые едят что попало и без конца пьют пиво. Наконец с большим трудом ему удается найти место за столом, съесть суп, по вкусу напоминавший заправленные мясными консервами помои, и жесткий шашлык. А в электричке, в которой он должен был ехать тридцать пять минут, очень тесно, и он сидит, зажатый, как в тиски, среди посторонних людей. Напротив тоже все места заняты, и все на него глядят. Ничке вынимает из кармана бумаги, разворачивает их, прочитывает две-три фразы, прячет обратно в карман и закрывает глаза.
Выйдя из электрички, Ничке вынужден взять такси. Это из-за чемодана, он не тяжелый, но, как это ни странно, нести его неудобно. Через несколько минут он уже отпирает замок своей калитки. Такси уехало, и сейчас в воздухе слышен только свист крыльев запоздалых ласточек. Они, словно пули, вернувшиеся обратно в дула винтовок, стремительно возвращаются в свои гнезда, тотчас же умолкая. Откуда-то издалека, из-за кустарников, еще доносится тихий женский смех. Сад наполнен зеленью до предела, так и кажется, что ей в саду тесно и она рвется за ограду. Ветер успокоился. Чистый свежий воздух бодрит. А какой у него запах! Ничке останавливается и дышит полной грудью. Да, но все же это уже не то. Чувствуются приметы осени – аромат увядших листьев, влажных трав и чего-то еще менее приятного – не то крапивы, не то истлевшей мешковины. Он запирает калитку и медленно идет к дому. В соседнем доме, у Копфа, горит свет, все окна раскрыты. На крыльце стоит чужой, худой и бледный молодой мужчина в очках, и господину Ничке кажется, что он совсем не похож на Копфа. Мужчина держит в руках книжку, но не читает – на дворе уже слишком темно.
Ничке открывает двери и чувствует знакомое теплое дыхание своей квартиры. Зажигает свет; в тишине слышен лишь шелест электрического счетчика. Этот едва уловимый звук, свидетельствующий о том, что квартира господина Ничке находится под опекой цивилизации, будет постоянным спутником его спокойных одиноких вечеров. Он вносит чемодан в комнату и запирает двери на ключ. Открывает окна, чтобы немного проветрить квартиру, и направляется на кухню. Ставит чай. Газ в столь поздний час горит сильно, и вода быстро закипает. Ничке возвращается в комнату, закрывает окна, завешивает шторы.
Сейчас можно спокойно выпить чаю и прочесть эти бумаги. Потом он их разорвет и выбросит в уборную. Ничке уже не чувствует ни малейшего волнения – наконец-то он выбрался из сложного, трудно поддающегося определению душевного состояния, какого-то внутреннего несогласия с самим собой, состояния, которое в последнее время так ему опротивело. Все, что было, в конечном счете, бессмыслица, всего лишь сон, после которого не остается ничего.
Сегодня он ляжет спать пораньше. Некоторое время посвятит просмотру газет – на столике в прихожей целая стопка накопившейся за это время прессы. Потом потушит свет и быстро уснет. Последним чувством, с которым он погрузится в сон, будет нетерпеливое любопытство: что-то он увидит завтра в своем саду?
II
Ганс Иоахим Герстенбауэр,
толкователь Священного писания,
Марбург, Ander Ecke, 188
В Окружной суд в Гиссен
по делу бывшего оберштурмфюрера СС
Рудольфа Ниичке
Пятнадцатого марта 1939 года я получил призывную повестку в армию, а на второй день после моего отказа взять в руки оружие, так как это противоречило бы моим религиозным убеждениям, я был арестован военной жандармерией, передан в руки гестапо и после трех месяцев следствия отправлен в концентрационный лагерь в Шёнвальд. Потом я прошел еще через много различных лагерей, но о них говорить не буду, остановлюсь лишь на одном из них – небольшом лагере Лангевизен, который был филиалом лагеря Юбергаузен. В 1943 году я провел там одиннадцать месяцев и хочу об этом рассказать в связи с личностью коменданта этого лагеря, оберштурмфюрера СС Рудольфа Ниичке.
В лагерь Лангевизен я прибыл в феврале 1943 года вместе с группой хефтлингов из лагеря Вальдзее. Нас привезли в товарных вагонах, и через час ходьбы мы издалека уже увидели лагерь Лангевизен. Он был ярко освещен, этот огороженный колючей проволокой кусок земли. На следующий день, когда рассвело, мы увидели, что лагерь был небольшой, а вокруг расстилалась каменистая пустыня, поблизости не только не было никакого леса, не было даже ни одного деревца. Нас привели на плац, построили, и началась процедура приема. Не помню подробностей, впрочем, все было примерно так, как в любом другом лагере, мне запомнилось только, что при этом нас били меньше, чем в других местах. После регистрации каждому дали номер, при этом раздавались даже шутки. Нам говорили, что мы счастливчики, ибо попали в очень неплохое место, что в Германии есть места и похуже, и не дай бог нам в этом убедиться. Мне об этом можно было и не говорить, так как я до этого уже успел побывать в шести лагерях.
На другой день нас разбудили в четыре часа утра и приказали построиться перед бараком. Пока мы стояли на дворе, в это время Stubedienst – дежурные по бараку – наводили порядок, мыли пол, окна, столы и табуретки, чистили и терли, чтобы все блестело, ибо такие уж порядки в Лангевизене. А мы стояли на морозе в одном тряпье без плащей, так как плащи были только у Aussen Kommando, с четырех до половины шестого утра. Помню, луна блестела над нами в черном небе и была похожа на кусок льда, а мы тряслись от холода, и мороз пронизывал нас до мозга костей. В полдень я впервые увидел коменданта лагеря оберштурмфюрера Рудольфа Ниичке, который обратился к нам, цугангам, с речью. Он сказал тогда, что нам очень повезло, поскольку мы еще живы, и он, комендант лагеря, дает нам шанс пожить еще немного, если только мы будем умными и дисциплинированными. Лагерь окружен колючей проволокой не для того, чтобы мы удирали на свободу, от которой сами отказались, выступая против фюрера и Германской империи. Каждый, кто попытается бежать, будет убит. Но мы можем здесь жить и до конца своих дней, сколько уж кому отпущено, при условии, что будем работать, работать и еще раз работать. Он повторил также то, о чем все нам говорили: что в лагере есть один вход – через ворота и один выход – через печь, а кому это не нравится, тот может свое пребывание в лагере сократить, он никому не запрещает. И еще сказал, что лично он иногда удивляется тому, что в то время, как лучшие немцы проливают кровь и умирают во славу родины, мы, хефтлинги, этакое свиное дерьмо, еще живы, но раз этого желает фюрер, то он, комендант лагеря, обязан лишь выполнять волю фюрера, утешаясь тем, что рано или поздно мы все равно превратимся в навоз, который удобрит немецкую землю.
Примерно такую речь сказал нам тогда комендант Ниичке, и я должен признать, что столь деликатного выступления я еще ни разу не слышал. Коменданты выступали редко, а уж если говорили, то только о смерти, а не о жизни. Но, может быть, причиной тому был ветер с востока, потому что именно там нашим армиям с некоторых пор перестало везти.
Потом потекли обычные лагерные дни, похожие на тысячу дней, которые я уже прожил в других лагерях, с той только разницей, что в Лангевизене были немного другие порядки, и, возможно, даже те, кто утверждал, что это еще не самый худший лагерь, были правы. Здесь меньше били и убивали, чем в других лагерях. Наш староста носил зеленый винкель, но человек был неплохой. Он хромал на одну ногу и любил откалывать разные штучки, главным образом во время переклички, особенно же когда в барак прибывали цуганги, которые его не знали. Но он был справедлив и даже евреев не очень преследовал – впрочем, в Лангевизене евреев было немного, их уже успели уничтожить в других местах. Меня направили в первый же день (прошу извинить за грубое выражение) в так называемую Scheiss Kommando – то есть в команду по очистке уборных. Наверно, прочли в моих бумагах, что я толкователь Священного писания и отказался идти в армию. Но я успел за свою веру претерпеть уже столько унижений, что для меня это ничего не значило. Работа в отхожем месте была даже не очень трудной, к тому же здесь можно было узнать все последние лагерные новости. В этой команде я проработал два месяца, а потом меня перевели на худшую работу, к так называемым «неграм». Эта команда целый день разбирала на части использованные электрические батарейки, отдельно раскладывая цинк, латунь, уголь, графит и марганец.
Ничего похожего я не видал ни в одном лагере. У людей от графита, смолы и марганца все было черное: одежда, руки, лицо, даже язык – только белки глаз сверкали у нас, как у негров. Отмыть это было невозможно, а от ядовитых частиц люди опухали, у них появлялись волдыри, заболевали почки, и они умирали. На этой работе у меня вскоре начался понос. Он и раньше у меня был, в 1940 и в 1941 годах, но не в такой тяжелой форме. А теперь кровь лилась из меня через каждые полчаса и поминутно схватывали ужасные спазмы; ничто мне не помогало: ни жженый хлеб, ни зола из печи, что бы я ни выпил, что бы ни съел, от всего проносило. Я был уже старый лагерный волк и знал, что нельзя пить воду, что от этого можно умереть, но все равно пил. А как не пить, когда все внутри горит и кажется, что тут же скончаешься, если не выпьешь воды, что только вода – это жизнь. Но, видимо, мне не суждено было умереть, бог хотел, чтобы я уцелел и перед людьми стал свидетелем того, что было. Провидение поставило тогда на моем пути человека, который помог мне. Это было уже позднее, я работал тогда в каменоломне, но все еще был болен. Однажды, когда я заявил старосте, что болен и хочу пойти в ревир за таблетками от поноса, ко мне подошел один француз, его звали Россиньоль, и сказал, чтобы я и не думал идти в ревир, потому что я «мусульманин», а комендант Ниичке, сказал он, часто заходит в ревир и записывает номера «музульман», а потом их вызывают в Politische Abteilung лагеря Юберхаузен, и оттуда они уже никогда не возвращаются. Россиньоль дал мне две таблетки, на другой день еще восемь, и через три дня я был здоров. С этим Россиньолем я потом подружился. Это был хотя и неверующий, но очень добрый и веселый человек, и мы держались вместе.
Но прежде чем рассказать, как погиб мой друг Россиньоль, вернусь немного назад и скажу, как рука провидения управляла моей судьбой. От «негров» меня перевели в такую команду, которая разбирала аккумуляторы. Мы были, правда, не такими черными, как те, что разбирали батарейки, но здесь люди болели от кислот и олова, у них были так искорежены руки и ноги, что выглядели они, как дикие звери, а лица были так изуродованы, как будто они все время смеялись.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12