– Подступает! Идет! – говорил он угрюмо и боязливо, но еще на ногах.
– Пришло! Захватило! – говорил он тоскливо, лежа на диване.
И это подступавшее и хватавшее его за сердце и за голову была непреодолимая, глубокая, страстная полутоска, полузлоба.
Враги находили всегда причину простую и естественную – этого странного расположения духа и этих диких дней, проводимых в халате, наголо, в углу уборной. По их словам:
– Князь злится на Зубова.
– Его дурно приняла царица.
– Он завидует новому графу, то есть Суворову, которого наконец на днях произведут в фельдмаршалы.
– Он ломается. Ничего у него нет и не было. С жиру бесится.
Хворость эту сам князь не понимал, но это был очередной недуг, сильный, давнишний – с юношества… И недуг чисто душевный, а не телесный. Иногда, но редко, примешивалось к тяжкому состоянию души физическое недомогание или слабость. Хворость эта приходила как лихорадка, время от времени, и держала его иногда три-четыре дня, иногда более недели. Припадок бывал слабый и очень сильный… Как потрафится.
На этот раз князь чувствовал, что хворает сравнительно легче… Меньше томит его и меньше за душу тянет. Все окружающее меньше постыло, сам он себе менее противен и гадок, чем иной раз.
Тем не менее князь послал за своим духовником и приятелем, бедным священником в Коломне.
Отец Лаврентий был любимец князя, именно за то, что – при их давнишней дружбе – священник, имея возможность пойти в гору, отказывался ото всего, что князь ему предлагал. Даже свой приход на другой, более богатый, не хотел он переменить…
– Все тщета… Умрешь – все останется.
– А детям? – говорил князь.
– Да ведь и они не бессмертные! – отвечал священник.
Князь видел в душе отца Лаврентия то же чувство презрения ко всем благам земным, которое было и у него… Но у него оно только являлось сильно во время его странной хворости, а священник был всегда таков и на деле доказывал это.
Отец Лаврентий отслужил в церкви дворца всенощную, при которой присутствовал один князь…
А затем они вдвоем ушли в спальню князя и долго, целый вечер пробеседовали… Начав «с самодельной» философии, как называл князь, окончили историей церкви.
И в том и в другом оба были доки. В философствовании священник уступал князю, говоря: «Служителю алтаря и не подобает в сии помыслы уходить!..»
Но в истории церкви он знал не менее князя. История схизмы{25} была любимым коньком фельдмаршала, как если бы он был игуменом{26} или архиереем.{27}
Человек, «власть имеющий», – он мечтал когда-нибудь, хотя вот после разгрома Порты Оттоманской, заняться специально… Чем?.. Ни более и ни менее как воссоединением церквей.
Беседа князя с священником хорошо подействовала на него. Он оживился, унылость сбежала с лица.
Вселенские соборы… привели к спору о пресловутом «filioque»{28} символа веры западной церкви. Князь незаметно отступил от принятого направления в беседе…
– Нет, князь… Это опять филозофия у вас пошла… Домой пора… Десятый час. Мне до Коломны – не ближний свет.
– Мои кони скоро домчат тебя, отец Лаврентий. Посиди. Ах да, я забыл, что ты ездить… грехом почитаешь…
– Не грехом… А баловством, князь. За что зря скотинку гонять. На то ноги даны человеку, чтобы он пешком ходил.
Друзья простились, и князь напомнил духовнику про его обещанье прийти опять чрез несколько дней, захватив сочинение о Никейском соборе…{29}
VI
На четвертый день, утром, выспавшись за ночь на постели, князь перешел опять в уборную, не умываясь и не одеваясь, и также в халате и туфлях на босу ногу… Ему было легче…
– Что ж. Света не переделаешь. Людей другими существами не заменишь. Глупости и зла не одолеешь. Глупость – сила великая, и с ней даже сатана не справится. С злыми он совладал и от начала века командует ими, а с дураками давно дал себе свою дьяволову клятву – не связываться.
И смеется князь, стоя у окна и оглядывая свежую зелень густого сада.
В полдень явился молоденький чиновник в дверях с кипой бумаг в руках и стал у дверей. Лицо знакомое князю, но мало… Где-то видал.
– Что тебе? – добродушно вымолвил он.
– К вашей светлости, – робко, заикаясь, отозвался чиновник.
– Ты кто таков?
– При канцелярии вашей светлости состою.
– Как звать?
– Петушков.
– Что же тебе от меня?
– А вот… Вот… Простите… Вот…
И, оробев совсем, чиновник запнулся и замолчал. Взялся он за пагубное дело по природной дерзости, да не сообразил своих сил. Там-то, в канцелярии, казалось не страшно, а тут сразу душа в пятки ушла.
– Ну… Что? Бумаги? Для подписи?
– То… чно… та-ак-с! – заикается Петушков и, как назло, вспомнил вдруг рассказ, что одного такого коллежского регистратора,{30} как он вот, князь на Дунае расстрелять велел за несвоевременное появление в палатке с бумагами.
– Тебя кто послал? Правитель канцелярии приказал идти ко мне?
– Никак нет-с. Простите. Виноват. Сам вызвался. Бумаги самонужнейшие, а третий день без движенья лежат.
– Важность! Для бумаги. Бывают люди добрые и вельможи – по годам без движенья лежат. И без ног, и без языка. Это много хуже! – рассмеялся князь. – Ну, давай чернильницу и перо… Да что уж… Так и быть. Пойдем к столу.
И князь перешел в кабинет, где не был уже несколько дней.
– Вишь, прыток, молокосос, – ворчит князь, ухмыляясь. – Дерзость какая… Лезет сам, ради похвальбы… Что ему дела! А похвастать! Либо на чай заработать от тех, кому эти дела любопытны да близки к сердцу.
Петушков положил дела на письменный стол и отошел к дубовым дверям, ведущим в залу. Потемкин сел, обмакнул перо и быстро, узорчатым почерком начал подписывать одну за другой четко и красиво написанные бумаги… Подписывая, он все-таки искоса проглядывал каждую. Были и приказы, и разрешения спешные и важные… Было дело об отпуске сумм на устройство порта в его любимом городе, новорожденном Николаеве;{31} было дело об отдаче соляного откупа в Крыму графу Матюшкину,{32} об уплате трехсот тысяч подрядчику и поставщику Дунайской армии… Дело об освобождении из-под ареста офицера, сидящего уже два месяца по его просьбе, за невежливость относительно князя при проезде его по Невскому.
– Ну, вот… Бери… Иди да похвалися. В смешливый час попал. А в другой раз не пробуй. Попадешь в лихой час, и от тебя только мокренько останется.
Молоденький чиновник, вне себя от восторга, собрал бумаги и выкатился из кабинета чуть не кубарем. И похвалиться есть чем во всем городе, да и на чай обещано было с трех сторон тому смельчаку, что решился пойти к князю с бумагами попробовать доложить.
По уходе чиновника князь рассмеялся и почувствовал себя совсем хорошо. Он посидел немного, потянулся, а там перешел к турецкому столику, придвинул его к себе и начал распечатывать и читать письма и донесения, давно ожидавшие его здесь.
В нижнем этаже дворца, где помещалась канцелярия светлейшего и где было, помимо чиновников, много и посторонних и важных лиц в гостях у директора, гудел неудержимый раскатистый хохот.
До кабинета князя было далеко и высоко, и поэтому здесь человек пятьдесят юных и старых хохотали во все горло до упаду. И всякий вновь пришедший или прибежавший на хохот подходил к делам, принесенным чиновником от князя, и тоже начинал хохотать.
На всех бумагах стояла одна и та же подпись рукою князя:
«Петушков. Петушков. Петушков».
Между тем была во дворце и новость… От князя отошло! Дворец зашевелился, ожил и загудел.
Князь пробрался, позавтракал плотно и, надев кафтан, сидел в кабинете. Кое-кого он уже принял и весело беседовал. Через часа два уже узнали, что «у князя прошло», что он оделся и принимает.
Во дворце была и другая новость, еще с утра. Вернулся из чужих краев посланный князем гонцом в город Карлсруэ{33} офицер Брусков. Он исполнил поручение светлейшего и, велев о себе доложить, ждал внизу.
В сумерки князь нозвал офицера.
– Ну, что скажешь? Ты ведь, сказывают, из Немеции?
– Точно так-с, ваша светлость. По вашему приказанию ездил и привез с собой…
– Что?
– А маркиза.
– Что такое? – удивился Потемкин.
– Вы изволили меня командировать тому назад месяца с полтора в Карлсруэ – за скрипачом маркизом Морельеном…
– Так! Верно! Забыл! Верно!.. Ну, что ж, привез его?
– Точно так-с! – тихо и с легкой запинкой выговорил офицер. – Привез. Он здесь, внизу, в отведенной горнице.
– Молодец! Где ж ты его нашел? В Карлсруэ?
– Да-с. В самом городе.
– Хорошо играет? Или врут газеты…
– По мне, очень хорошо. Лучше наших скрипачей во сто крат, – отозвался Брусков. – Так возит смычком, что даже в глазах рябит.
– Это что… А не рябит ли и в ушах, – рассмеялся князь. – Тогда плохо дело. А?
– Нет-с.
– То-то. Ну, спасибо. Награжу. Мне его захотелось послушать… В газетах много о нем похвал… Печатают, что божественно играет. Слезы исторгает у самых твердых. Ну, вот, через денек-два послушаем и увидим. Спасибо. Ступай.
Офицер хотел идти.
– Стой. Ведь он эмигрант. Бежал из Парижа? Был богач и придворный, а ныне в чужом краю пропитание снискивает музыкой. Так ведь, помнится.
– Точно так-с.
– И все это правдой оказалось? Ты узнал?
– Все истинно. Маркиз мне сам все сие рассказывал. Всего лишился от бунтовщиков.
– Ну, ладно. Приставить к нему двух лакеев и скорохода. Да обед со стола. Ступай.
VII
Еще в апреле мееяце князь Таврический, после великолепного торжества, данного в честь царицы, которое изумило всю столицу, вдруг снова захворал своей неизъяснимой болезнью – хандрой. Тогда, пробегая переводы из немецких газет, которые ему постоянно делались в его канцелярии, он напал на восхваление одного виртуоза скрипача. Газеты превозносили до небес новоявленного гения. Эмигрант Alfred Moreillen, Marquis de la Tour d'Overst был, по словам газет, невиданное и неслыханное дотоле чудо. Его скрипка – живая душа, говорящая душам людским о чем-то… дивном и сверхъестественном. Это не музыка, а откровение божественное.
Князь тоскующий, то плачущий, то молящийся, то проклинающий весь мир… задумался над этим известием.
«Вот бы этакого достать и держать при себе, заставлять играть в такие минуты томительного, неизъяснимого отчаяния».
Гениальный виртуоз Альфред Морельен, маркиз де ла Тур д'Овер, по словам тех же газет, бежал из Франции от разгрома, где погибло все его достояние, даже родной брат был казнен, и разоренный аристократ, чтобы заработать кусок хлеба, ездил по Германии из города в город и давал концерты.
«Послать за ним? Что ж ему лучше: шататься по Немеции и гроши собирать или жить у меня на всем на готовом. Обращение обещаю ему по его роду и имени. Царица – покровительница ученых и художников. Коли полюбит, пенсию ему положит. Напишу письмо и отряжу кого посмышленее».
И князь написал письмо, короткое, но сильное, где звал маркиза Морельена в Россию и обещал от царицы и от себя горы золотые.
Малый подходящий, т. е. юркий и смышленый, был у князя налицо – его адъютант Брусков. В полчаса времени Брусков все понял, сообразил и поклялся светлейшему, что разыщет виртуоза маркиза и привезет в Россию самое позднее через два месяца.
Получил Брусков две тысячи червонцев на путевые и всякие издержки да еще тысячу для задатка эмигранту-французу… Но этого мало. Князь узнал, что Брусков пленен барышней Саблуковой, приезжей из провинции с отцом, и мечтает жениться, но тщетно, ибо отец, крутой и гордый, не соглашается выдать дочь за простого офицера без состояния и положения.
– Привези мне маркиза, а я у тебя сватом буду и посаженым вызовусь быть на свадьбе. Посмотрим, как тогда не согласятся. Не привезешь скрипача – не смей и на глаза мне ворочаться.
Счастливый Брусков, ног под собой не чуя от счастья, с легким сердцем и тяжелым карманом, туго набитым золотом, простился тайком с предметом своей страсти у общих знакомых и наказал девице-красавице не плакать, а радоваться и ждать его для свадьбы – и выехал.
Теперь ловкий Брусков возвратился и привез с собой кавалера Морельена, маркиза де ла Тур д'Овера. Следовательно, скоро можно посылать светлейшего сватом к Саблуковым.
Брусков, побывав у князя, нацеловавшись вдоволь со старухой матерью, рассказал ей подробно, как он разыскивал в чужих краях эмигранта маркиза.
Много городов объездил он, всюду разузнавая про место нахождения удивительного музыканта.
– И не боялся ты… Побожися… Не боялся? – спрашивала мать.
– Чего же, матушка, ведь немцы такие же люди, как и мы. Ведь они и здесь есть – я чай, не мало вы их видали.
– Так, соколик мой, верно. Люди они то ж. Да ведь здесь они промеж нас… А там-то они у себя… пойми… а ты промеж них.
– Так что же. Все едино.
– Ой нет. Вон иного зверя показывают в клетках иль вот Мишку какого на цепи медвежатник водит. Не страшно ничуть. А попади-ко ты ему в лапы у него в лесу, в его берлоге, что тогда. Так и немцы. Ведь они там у себя, а ты уж входишь чужой человек у них. Ну… Ну! Рассказывай…
Брусков смеялся и весело передал матери в мельчайших подробностях, как он разыскал наконец маркиза, уговорил ехать с ним в Россию и повез.
Разгорячился юный офицер и, окончив повествование, вскочил вдруг.
– Мне бы, матушка, только бы прислать скорее князя сватом да жениться на моей Оле, а там пропадай моя головушка…
– Зачем? Что ты! За что?
Брусков спохватился… смутился и, молча поцеловав старуху мать, вышел и поехал к Саблуковым.
Здесь ожидала его, к довершению счастия, дивная новость! Отец красавицы, упрямый и гордый, возившийся в столице с судом и подьячими, чтобы спасти от ябедника свое состояние, ни за что не хотел ехать и просить у князя Таврического помощи и заступничества!
– Я исконный дворянин русский, да поеду порог обивать, кланяться временщикам. Нет, дудки! За меня – закон.
Увидя наконец, что он разорен и на улице – исконный дворянин смирился в своей дворянской гордости и пошел к князю… но порог обивать ему не пришлось.
После смущения и робости в приемной светлейшего, он получил слово Потемкина, что все будет сделано по справедливости и по закону.
Стало быть, теперь барышня Саблукова будет даже богатой невестой!
Приезжий нежданно в Россию, прямо во дворец князя Таврического, кавалер Морельен и маркиз де ла Тур д'Овер сидел внизу, в горницах, отводимых для гостящих у князя родственников и благоприятелей из провинции. Маркиз был окружен по указу князя и всеми удобствами и почетом. Даже особая четверка цугом и карета была в его распоряжении. Маркиз уже три раза выезжал и видел всю столицу, был у обедни и в гостях у своего католического пастора. Сидя у себя в сумерки и вечером, он постоянно играл на скрипке, и все кругом – чиновники и люди, даже арапы и калмычки – заслушивались игры маркиза. Калмычат, прикурнувших в коридоре близ дверей его горницы, отогнать было нельзя.
Маркиз был человек лет двадцати пяти, высокий, красивый, с южным типом лица, чернобровый, с карими глазами и задумчивым взглядом. Было, однако, иногда в глазах его что-то странное… Глаза бегали, косились беспокойно… Но определить эту особенность лица трудно было бы. Точно он будто по пословице обеспокоен: «Знает кошка, что мясо съела!» Может быть, там у себя в отечестве совершил какое преступление да и дал тягу… А стал говорить, что эмигрант и от революции бежал; газеты и поверили и на весь мир оповестили. Может быть! Но вряд ли…
Кой-кто из чиновников князя, понимавших по-французски, уже познакомился с маркизом и бывал у него и днем и вечером. Он охотно играл и с улыбкой самодовольства принимал похвалы себе и своему дарованию. Вдобавок оказалось, что он отлично говорит по-немецки, а так как язык этот был очень распространен в Петербурге, то и в канцелярии князя многие знали его… Нашлись живо у маркиза и собеседники… Он был веселый и болтун и рассказывал им многоречиво про свой дворец в Париже, про двор короля Лудовика и балы и торжества, про революцию, про свое разорение, бегство.
– Нас теперь много в Германии! Во всех городах есть эмигранты, и все бедствуют. Уроки дают, лавочки заводят и торгуют чем попало, больше нюхательным табаком. Мой кузен виконт де ла Бар живет особым талантом. Силуэты делает. Как? Да вырезает из черной бумаги портреты – и одно лицо и во весь рост, миниатюры делает. И я умею.
VIII
Князь всякий день собирался призвать маркиза – расспросить, заставить сыграть, но за недосугом все откладывал. За время его хворания накопилось столько дела, спешного письма и вообще занятий государственной важности, что он почти не выходил из кабинета, переходя от письменного стола на диван, где принимал обыкновенно всех имевших до него дело, нужду, просьбу… А таких было много. Брусков всякий день нетерпеливо ждал свидания маркиза с князем. Нетерпение его росло с часу на час. Он волновался и видимо истомился. На расспросы матери о причине его волнения он объяснил, что смущен мыслью, как маркиз Морельен понравится светлейшему.
– А тебе-то что же? – удивилась Брускова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18