Что ее никогда не было на свете!
Наконец однажды пастор понял, что бедный артист близок к помешательству.
«Лучше сердечная боль от оскорбления, лучше пусть пострадает его самолюбие, нежели эти муки сердца влюбленного в несуществующее».
Так рассудил старик и отправился к Зубову объяснить все и просить устроить артисту свидание с той личностью, которая так зло насмеялась над ним.
Зубов наотрез отказался. Одно воспоминание обо всей истории его вывело из себя.
Пастор решился и отправился прямо к князю в приемный день, был принят и объяснился.
Князь подумал и головой покачал.
– Жаль молодца. Но ведь горю не пособишь. Я полагаю, что он и самой княжне в вицмундире не поверит…
Князь велел позвать делопроизводителя Саркизова и пояснил казус с музыкантом.
Павел Григорьевич выслушал и грустно потупился.
– Что же? – спросил князь.
– Увольте, ваша светлость, – глухо и тихо проговорил он – Вы сами изволите сказывать… Кончен машкерад, и кончена эта канитель. Я свое слово сдержал, хоть и трудно было. Душа не лежала к этому. Я знал, что злодеяние совершаю. Кому смех, а кому и горе, отчаяние. Я слово дал и сдержал. Сдержите и вы свое… Мне видеть музыканта будет тяжко, так тяжко, что я и сказать не могу. Ведь я ему сердце растерзал… Мне его жаль… А видеть просто не в силу. Увольте хоть пока. А чрез месяц – обойдется, может. Тогда мы повидаемся… А затем ваша воля – как прикажете…
Наступило молчание.
Пастор, пораженный голосом Павла Григорьевича, ничего не сказал.
«Этот тоже страдает из-за причиненного им ближнему зла», – подумал старик.
– Ну, вот ответ! – сказал князь пастору. – Я приказывать не стану. Чрез месяц, коли мы будем еще здесь, пускай свидятся.
Пастор вернулся домой… Объяснил несчастному все, что видел и слышал сам, своими глазами и ушами.
Но артист засмеялся, а потом горько заплакал как ребенок.
– И вы тоже! Священник! Тоже ложь, даже в устах служителя алтаря…
ЭПИЛОГ
Чей одр – земля, кров – воздух синь,
Чертоги – вкруг пустынны виды…
То он – любимый славы сын,
Великолепный князь Тавриды!
Державин
Голая равнина на громадном протяжении вся изрезана водными потоками, из которых каждый – широкая быстрая река и бурно катит свои волны в недалекое море. Это – рукава и гирлы Дуная.
На одном из рукавов, вдоль пологого берега, раскинулись кое-где постройки… Это маленький городок Галац.
Здесь, среди домов и домишек, кое-где виднеются христианские храмы, а за рекой, на том берегу, уже высятся тонкие и легкие остроконечные минареты. Там начало мусульманского мира.
В маленьком городке заметно особенное оживление, но весь город кажет лагерем. На улицах и в домах только и видны, что мундиры, на площадях – кони и орудия.
Несмотря на августовские жары, горячий воздух и раскаленную землю, на улицах сильное движение.
Три дома в городе разделили между собой толпы военных и служат как бы центрами сборищ.
В одном из них, поменьше других, квартира военачальника князя Репнина.
Еще несколько дней назад он был главнокомандующим победоносной армии… Великий визирь после поражения при Мачине сносился с ним одним.
Но вот не так давно явился сюда могущественный вельможа и полководец, «великолепный князь Тавриды», и принял вновь начальство над русскими силами и над заменявшим его полгода Репниным…
И теперь он первое лицо здесь – и для своих, и для неприятеля.
В другом доме, неподалеку от первого, красивой архитектуры, но сравнительно меньшем, движение ограничено подъездом и двором. К дому идут и скачут офицеры со всех сторон, но, не входя, а только побывав в передней или на дворе, возвращаются обратно… Они являются сюда за вестями…
В этом доме поместился генерал русской службы, принц Карл Вюртембергский и за последнее время опасно заболел южной гнилостной горячкой. Так как это родной брат жены наследника престола, то болезнь его многих озабочивала.
На другом краю города, в большом доме, где поместился приезжий со свитой князь Таврический, движение более чем когда-либо.
В одной из горниц этого дома, несколько в стороне от всех остальных, на большой софе лежит в одном белье и турецких туфлях на босу ногу огромный широкоплечий человек, лохматый, неумытый, небритый и задумчиво, почти бессмысленно смотрит в пустую стену и грызет ногти… Лицо его изжелта-бледное, худое, осунувшееся, не только угрюмо, а печально-тоскливо… Он или был опасно болен, или горе поразило его недавно. Черты лица настолько изменились за последнее время, в волосах так дружно сразу блеснула седина, а глаза так нежданно вдруг потускнели… что этого человека многие друзья и враги едва бы теперь узнали. Друзья бы ахнули, а враги возликовали.
Это сам князь Потемкин, еще недавно, месяца с полтора назад, выехавший из Петербурга добрым, веселым и могучим. Он скакал счастливый чрез всю Россию, сюда, на Дунай, снова громить векового врага, надеясь теперь окончательно стереть его с лица земли, именуемой Европою, и, «оттеснив луну от берегов этой реки, перебросить затем чрез Босфор, на тот берег, где уже другая часть света…». Это его мечта уже за двадцать лет, и она его несла и гнала как вихрь от берегов Невы на берега Дуная. Но здесь ожидал богатыря удар, сразу сразивший его… Только это, что он узнал здесь, могло сломить его железную мощь и духа, и тела…
Первого июля прискакал он в этот городок, окруженный целой золотой толпой военачальников и сановников… и стал лихорадочно поджидать появления своего заместителя с поздравлением по случаю прибытия в армию и с первым докладом…
Князь Репнин, видевший въезд генерал-фельдмаршала, главнокомандующего, – медлил и не являлся…
Прошел час.
Тень набежала на лицо князя… Оставшись один с любимой племянницей, всюду его сопровождавшей, он поглядел на нее тревожными глазами и вздохнул.
За час назад графиня Браницкая видела его счастливым и сияющим… На ее удивление и вопрос о причине внезапной перемены князь ответил с тревогой в голосе:
– Боюся… Сашенька… Боюся… Если Репнин не прибежал тотчас, не выбежал за сто верст навстречу! то… дело плохо! Мое дело плохо!
Несмотря на возражения, шутки и успокаивание дяди, графиня не добилась улыбки от него.
– Сразит меня. Если это так!
– Что?
– Команда передана ему… Тайно. Без моего ведома. Я здесь второй… Я этого не перенесу. Что ж хуже этого может быть… Ничего! Одно разве – мир с Турцией. Да. Уж если выбирать, – то пускай я буду его адъютантом, его ординарцем на побегушках, да буду видеть, как мы начнем громить турку.
Князь Репнин явился наконец, поздравил светлейшего с прибытием из дальнего пути и как бы передал ему права главнокомандующего, начав доклад подчиненного о последних событиях на берегах Дуная.
А одно событие мирового значения совершилось вчера…
Вчера, 31-го числа июня, он, князь Репнин, заместитель светлейшего, подписал здесь в Галаце перемирие с султаном и прелиминарии будущего трактата. Вчера! Молния ударила в сердце и в мозг богатыря и с этого мгновения – он до сих пор еще не пришел окончательно в себя.
– Как вы смели? – вскрикнул он тогда. И до сих пор еще в ушах его звучит ответ Репнина, много значащий, многое говорящий иносказательно и многое объясняющий, чему не хотел верить князь еще на берегах Невы.
– Я исполнил свой долг и отдам ответ в моих действиях государыне императрице, – сказал Репнин.
«Перед ней, монархиней, а не пред тобой. Тебя прежнего уже нет. Ты был! Теперь ты нечто иное… Могущественный Потемкин заживо умер, осталась внешняя твоя оболочка в мундире и орденах, а пустяки, мелочная подробность, т. е. власть и могущество, от тебя отошли».
«Отчего и когда!.. От одного слова, одной бумаги, которую привез сюда курьер из Петербурга, когда ты там чудодействовал… Теперь ты, как кукла, имеешь все права и полномочия действовать так, как тебе прикажет оттуда тот, кто власть имеет…»
Платон Александрович Зубов! Мальчишка!
Он вел все лето тайные переговоры с Диваном, и он привел их к указу царицы о подписании первых основных условий мирного трактата между двумя империями.
Вот с этого дня и лежит на диване, полураздетый, будто обезумевший, человек, будто заживо погребенный… Да и впрямь, жизнь его держится только в теле, ухватившись за соломинку… Он писал и пишет в Петербург, умоляя в тысячный раз – продолжать войну, но и сам не верит в успех своих молений. Он верит только в русский авось!
«Авось что-нибудь случится, и он снова расстроит мир и снова ударит на врага». Если же этого ничего не случится – то… Что же? Надо умирать!.. Песенка его спета и кончилась, оборвалася тогда, когда он думал, что еще только на половине ее.
И она обманула его, как прежде, по его же совету, обманывала других… Григорий Орлов также был поражен здесь же одним нежданным известием. Он поскакал в Петербург, но не был допущен в город… Очутился узником в Гатчине. А когда был допущен, то встретил в ней уже только монархиню, милостивую и благодарную, но свергнувшую с себя всякое иное иго.
Что ж? И ему скакать теперь туда, чтобы очутиться узником в Москве или даже в Таврическом дворце, без права явиться в Зимний впредь до особого разрешения гофмаршала.
«Нет, уж лучше умирать!»
Мирный трактат будет праздноваться на его свежей могиле.
Борьба Креста с Луной была его душой. Нет борьбы – нет души. Она отлетела. А эта скорлупа, это бренное тело – ни на что никому не нужно. И ему не нужно. Он видел на своем небе Крест, а на нем надпись: «Сим победиши». Упал этот крест с русских небес и утонул в волнах Дуная…
И все кончено!..
* * *
День за днем проводил так, в каком-то полузабытии, томительном и болезненном, князь Таврический, еще недавно деятельный, самоуверенный, счастливый…
Давно ли он был способен с маху и на отважный политический шаг, весь успех которого именно в дерзости, в махе. И на ребяческую проказу, вся прелесть которой – в ее добродушии… Теперь и то, и другое было немыслимо. Полный упадок духа и надломленность тела сказывались во всем. Он никого не принимал, изредка справляясь о курьере, которого ждал из Петербурга, и об здоровье принца Карла.
Однажды графиня Браницкая вошла к дяде и объявила ему печальную весть.
– Дядюшка, принц Вюртембергский скончался.
Князь онемел… Потом он сразу поднялся с дивана и вытянулся во весь рост. Лицо его побледнело.
– Что? – прошептал он и через мгновение робко прибавил: – Как же это?
И, постояв, князь сгорбился понемногу, осунулся весь и опустился бессильно на диван, почти упал.
– Ох, страшно… – простонал он. – Да и рано… Рано же!!
– Что вы, дядюшка? – изумилась графиня, знавшая, что между покойным принцем и дядей не существовало крепкой связи, а была лишь одна простая приязнь.
Князь молчал и тяжело дышал.
– Что вы, дядюшка? – повторила графиня.
– Сашенька! Цыганка в Яссах о прошлую осень предсказала по руке принцу, что ему году не прожить.
– Странно… Ну что ж… Бывают такие странные совпадения… Чего же вы смущаетесь?
– А мне – год…
– Что-о?
– А мне – год дала… Ровно год… Мы тогда смеялись… Вот…
Князь закрыл лицо руками.
– Полноте, дядюшка… Как не стыдно? Бог с вами. Это ребячество. Ну, тут потрафилось так. Но ведь это простая случайность.
Браницкая села около князя и долго говорила, успокоивая его…
– Это простая случайность! – повторяла она.
Наконец князь отнял руки от бледного лица в слезах и выговорил глухо:
– Не лги, Саша… Сама испугалась и веришь…
– С чего вы это взяли!
– По твоему лицу и голосу… Сама веришь, испугалась и лжешь…
И князь замолчал и просидел несколько часов, не двигаясь, в той же позе, понурившись и положив голову на руки.
На третий день после этого князь, слабый, унылый, задумчивый и рассеянный, будто совсем ушедший в самого себя, оделся в свою полную парадную форму главнокомандующего и генерал-фельдмаршала и, сияя, весь горя, как алмаз, в лучах южного палящего солнца, отправился на похороны умершего принца…
Все, что было воинства от офицеров до генералов в Галаце и окрестностях, явилось присутствовать на погребении и отдать последний долг хотя чужестранному принцу в русской службе, но родному брату будущей царицы.
Всех поразила фигура генерал-фельдмаршала.
Он тихо двигался, странно глядел на всех, озирался часто по сторонам, будто усиленно искал что-то или кого-то, но на вопросы и предложения услуг ближайших бессознательно взглядывал и не отвечал.
И за все время отпевания он не произнес ни слова.
Наконец, оглянувшись вновь кругом и завидя движение около гроба, всеобщее молчание, отсутствие пастора, он услыхал смутно слова: «Вас ждут, князь». Он отозвался как в дремоте:
– А? Что?
– Вас ждут, князь, – говорил тихо Репнин. – Соизвольте… Или прикажете всем прежде вас подходить?
– Что?
– Прощаться с покойником!
– Да… Да… Я первый. Первый… – прошептал князь глухо. – Да, первый после него, из всех вас… Моя очередь. За ним – первый…
Репнин ничего не понял и, приняв слова за бред наяву, изумленно глянул в желтое и исхудалое лицо светлейшего.
Князь полусознательно приложился к руке покойника и, отойдя от гроба, двинулся к дверям между двух рядов военных.
Всюду толпа, мундиры, ордена, оружие… Все незнакомые лица, и все глаза так пристально-упорно смотрят на него… Точно будто он им привидение какое дался…
Князь двинулся скорее. Уйти скорее от них, от их пучеглазых лиц, их глупого любопытства!
Сойдя с крыльца снова под жгучие лучи солнца, палящего с безоблачного неба, он увидел лошадей… Экипаж при его появлении подали к самым ступеням подъезда. Дав ему время остановиться, князь сел…
Лошади не трогаются… Чего они?! Уж ехали бы скорее от этого глупого народа. Скучно! Ну, что ж они?.. Застряли!
– Ваша светлость! ваша светлость! – уж давно слышит князь голос около себя, и наконец кто-то дергает его за рукав мундира…
– Ваша светлость!
– А-а?.. – вскрикивает он, как бы проснувшись.
Маленький, красивый чиновник, его новый любимец, Павел Саркизов, стоит перед ним, смело положив руку на обшлаг его кафтана.
– Извольте слезть! – говорит Саркизов тревожно.
– Чего?
– Извольте слезть!.. Вы по забывчивости… Слезайте…
И Саркизов смело потянул его за рукав…
Князь очнулся, огляделся и, вскочив как ужаленный, сразу шагнул прочь…
Он увидел себя сидящим среди погребальных дрог, поданных к подъезду для постановки гроба.
Жутко стало, защемило на сердце суеверного баловня счастья.
Князь быстро отошел, сел в свои дрожки и, отъезжая от толпы, отвернулся скорее…
Он чуял, какое у него в этот миг лицо, и не хотел казать его толпе.
– Видели? – говорила эта толпа шепотом.
– Да… По рассеянности!
– Ох, плохая примета…
– Совсем негодная примета. И верная.
– И без приметы вашей – приметно! По лицу его… Недолог!..
Так говорили, перешептываясь и толпясь вокруг погребальных дрог, собравшиеся офицеры…
«Ох, типун вам на язык! – грустно думал маленький и красивый чиновник-юноша, прислушиваясь к этому говору. – Злыдни! Вы бы рады! Да Бог милостив… Не допустит. Его смерть – моя погибель… Ох, Фортуна! Неужто она и со мной ныне – мудреные литеры вилами по воде пишет… Страшно… Помилуй Бог. Куда тогда бежать, где укрыться… Только разве за границу, в Польское королевство…»
Был он Саркизка – и весело жилося… Светел был весь мир Божий… Стал он чиновник канцелярии, Павел Григорьевич… на миг все блеснуло кругом еще ярче, но тотчас же темь началась, и вот все больше темнеет и темнеет… Надвигается отовсюду на душу оторопелую тяжелая мгла… и чудится ему голос:
«Я отшутила… Буде!..»
Это Фортуна кричит ему из мглы…
* * *
Ровная, голая, однообразная пустыня раскинулась без конца во все края… Ни камня, ни дерева, ни птицы, ни чего-либо, на чем взор остановить… Это степь молдавская.
Степь эта словно море разверзлось кругом, но черное, недвижимое, мертвое. Не то море, что лазурью и всеми радужными цветами отливает, встречая и провожая солнце, что журчит и поет, покрытое золотыми парусами, или порой, озлобясь, стонет и грозно ревет, будто борется с врагом, с невидимкой вихрем. Но, истратив весь порыв гнева, понемногу стихает, смотрится вновь в ясные небеса, а в нем сверкают, будто родясь в глубине, алмазные звезды.
Здесь, в этом черном и недвижном просторе, нет ни тиши, ни злобы – нет жизни.
В теплый октябрьский день, в этой степи, в окрестностях столицы Ясс, летели вскачь три экипажа, в шесть лошадей каждый. Вокруг передней открытой коляски неслось трое всадников конвойных.
В коляске, полулежа, бессильно опустив голову на широкую грудь и устремив тусклый взор в окрестную ширь и голь, бестрепетную и немую, сидел князь Таврический. Около него была его племянница… И ее взор тоже грустно блуждал по голой степи, будто искал чего-то…
Князь упрямо решился на отчаянный шаг, безрассудный, ребячески капризный и, быть может, гибельный…
Уехав из Галаца тотчас после похорон принца Карла, он весь сентябрь месяц прожил в Яссах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Наконец однажды пастор понял, что бедный артист близок к помешательству.
«Лучше сердечная боль от оскорбления, лучше пусть пострадает его самолюбие, нежели эти муки сердца влюбленного в несуществующее».
Так рассудил старик и отправился к Зубову объяснить все и просить устроить артисту свидание с той личностью, которая так зло насмеялась над ним.
Зубов наотрез отказался. Одно воспоминание обо всей истории его вывело из себя.
Пастор решился и отправился прямо к князю в приемный день, был принят и объяснился.
Князь подумал и головой покачал.
– Жаль молодца. Но ведь горю не пособишь. Я полагаю, что он и самой княжне в вицмундире не поверит…
Князь велел позвать делопроизводителя Саркизова и пояснил казус с музыкантом.
Павел Григорьевич выслушал и грустно потупился.
– Что же? – спросил князь.
– Увольте, ваша светлость, – глухо и тихо проговорил он – Вы сами изволите сказывать… Кончен машкерад, и кончена эта канитель. Я свое слово сдержал, хоть и трудно было. Душа не лежала к этому. Я знал, что злодеяние совершаю. Кому смех, а кому и горе, отчаяние. Я слово дал и сдержал. Сдержите и вы свое… Мне видеть музыканта будет тяжко, так тяжко, что я и сказать не могу. Ведь я ему сердце растерзал… Мне его жаль… А видеть просто не в силу. Увольте хоть пока. А чрез месяц – обойдется, может. Тогда мы повидаемся… А затем ваша воля – как прикажете…
Наступило молчание.
Пастор, пораженный голосом Павла Григорьевича, ничего не сказал.
«Этот тоже страдает из-за причиненного им ближнему зла», – подумал старик.
– Ну, вот ответ! – сказал князь пастору. – Я приказывать не стану. Чрез месяц, коли мы будем еще здесь, пускай свидятся.
Пастор вернулся домой… Объяснил несчастному все, что видел и слышал сам, своими глазами и ушами.
Но артист засмеялся, а потом горько заплакал как ребенок.
– И вы тоже! Священник! Тоже ложь, даже в устах служителя алтаря…
ЭПИЛОГ
Чей одр – земля, кров – воздух синь,
Чертоги – вкруг пустынны виды…
То он – любимый славы сын,
Великолепный князь Тавриды!
Державин
Голая равнина на громадном протяжении вся изрезана водными потоками, из которых каждый – широкая быстрая река и бурно катит свои волны в недалекое море. Это – рукава и гирлы Дуная.
На одном из рукавов, вдоль пологого берега, раскинулись кое-где постройки… Это маленький городок Галац.
Здесь, среди домов и домишек, кое-где виднеются христианские храмы, а за рекой, на том берегу, уже высятся тонкие и легкие остроконечные минареты. Там начало мусульманского мира.
В маленьком городке заметно особенное оживление, но весь город кажет лагерем. На улицах и в домах только и видны, что мундиры, на площадях – кони и орудия.
Несмотря на августовские жары, горячий воздух и раскаленную землю, на улицах сильное движение.
Три дома в городе разделили между собой толпы военных и служат как бы центрами сборищ.
В одном из них, поменьше других, квартира военачальника князя Репнина.
Еще несколько дней назад он был главнокомандующим победоносной армии… Великий визирь после поражения при Мачине сносился с ним одним.
Но вот не так давно явился сюда могущественный вельможа и полководец, «великолепный князь Тавриды», и принял вновь начальство над русскими силами и над заменявшим его полгода Репниным…
И теперь он первое лицо здесь – и для своих, и для неприятеля.
В другом доме, неподалеку от первого, красивой архитектуры, но сравнительно меньшем, движение ограничено подъездом и двором. К дому идут и скачут офицеры со всех сторон, но, не входя, а только побывав в передней или на дворе, возвращаются обратно… Они являются сюда за вестями…
В этом доме поместился генерал русской службы, принц Карл Вюртембергский и за последнее время опасно заболел южной гнилостной горячкой. Так как это родной брат жены наследника престола, то болезнь его многих озабочивала.
На другом краю города, в большом доме, где поместился приезжий со свитой князь Таврический, движение более чем когда-либо.
В одной из горниц этого дома, несколько в стороне от всех остальных, на большой софе лежит в одном белье и турецких туфлях на босу ногу огромный широкоплечий человек, лохматый, неумытый, небритый и задумчиво, почти бессмысленно смотрит в пустую стену и грызет ногти… Лицо его изжелта-бледное, худое, осунувшееся, не только угрюмо, а печально-тоскливо… Он или был опасно болен, или горе поразило его недавно. Черты лица настолько изменились за последнее время, в волосах так дружно сразу блеснула седина, а глаза так нежданно вдруг потускнели… что этого человека многие друзья и враги едва бы теперь узнали. Друзья бы ахнули, а враги возликовали.
Это сам князь Потемкин, еще недавно, месяца с полтора назад, выехавший из Петербурга добрым, веселым и могучим. Он скакал счастливый чрез всю Россию, сюда, на Дунай, снова громить векового врага, надеясь теперь окончательно стереть его с лица земли, именуемой Европою, и, «оттеснив луну от берегов этой реки, перебросить затем чрез Босфор, на тот берег, где уже другая часть света…». Это его мечта уже за двадцать лет, и она его несла и гнала как вихрь от берегов Невы на берега Дуная. Но здесь ожидал богатыря удар, сразу сразивший его… Только это, что он узнал здесь, могло сломить его железную мощь и духа, и тела…
Первого июля прискакал он в этот городок, окруженный целой золотой толпой военачальников и сановников… и стал лихорадочно поджидать появления своего заместителя с поздравлением по случаю прибытия в армию и с первым докладом…
Князь Репнин, видевший въезд генерал-фельдмаршала, главнокомандующего, – медлил и не являлся…
Прошел час.
Тень набежала на лицо князя… Оставшись один с любимой племянницей, всюду его сопровождавшей, он поглядел на нее тревожными глазами и вздохнул.
За час назад графиня Браницкая видела его счастливым и сияющим… На ее удивление и вопрос о причине внезапной перемены князь ответил с тревогой в голосе:
– Боюся… Сашенька… Боюся… Если Репнин не прибежал тотчас, не выбежал за сто верст навстречу! то… дело плохо! Мое дело плохо!
Несмотря на возражения, шутки и успокаивание дяди, графиня не добилась улыбки от него.
– Сразит меня. Если это так!
– Что?
– Команда передана ему… Тайно. Без моего ведома. Я здесь второй… Я этого не перенесу. Что ж хуже этого может быть… Ничего! Одно разве – мир с Турцией. Да. Уж если выбирать, – то пускай я буду его адъютантом, его ординарцем на побегушках, да буду видеть, как мы начнем громить турку.
Князь Репнин явился наконец, поздравил светлейшего с прибытием из дальнего пути и как бы передал ему права главнокомандующего, начав доклад подчиненного о последних событиях на берегах Дуная.
А одно событие мирового значения совершилось вчера…
Вчера, 31-го числа июня, он, князь Репнин, заместитель светлейшего, подписал здесь в Галаце перемирие с султаном и прелиминарии будущего трактата. Вчера! Молния ударила в сердце и в мозг богатыря и с этого мгновения – он до сих пор еще не пришел окончательно в себя.
– Как вы смели? – вскрикнул он тогда. И до сих пор еще в ушах его звучит ответ Репнина, много значащий, многое говорящий иносказательно и многое объясняющий, чему не хотел верить князь еще на берегах Невы.
– Я исполнил свой долг и отдам ответ в моих действиях государыне императрице, – сказал Репнин.
«Перед ней, монархиней, а не пред тобой. Тебя прежнего уже нет. Ты был! Теперь ты нечто иное… Могущественный Потемкин заживо умер, осталась внешняя твоя оболочка в мундире и орденах, а пустяки, мелочная подробность, т. е. власть и могущество, от тебя отошли».
«Отчего и когда!.. От одного слова, одной бумаги, которую привез сюда курьер из Петербурга, когда ты там чудодействовал… Теперь ты, как кукла, имеешь все права и полномочия действовать так, как тебе прикажет оттуда тот, кто власть имеет…»
Платон Александрович Зубов! Мальчишка!
Он вел все лето тайные переговоры с Диваном, и он привел их к указу царицы о подписании первых основных условий мирного трактата между двумя империями.
Вот с этого дня и лежит на диване, полураздетый, будто обезумевший, человек, будто заживо погребенный… Да и впрямь, жизнь его держится только в теле, ухватившись за соломинку… Он писал и пишет в Петербург, умоляя в тысячный раз – продолжать войну, но и сам не верит в успех своих молений. Он верит только в русский авось!
«Авось что-нибудь случится, и он снова расстроит мир и снова ударит на врага». Если же этого ничего не случится – то… Что же? Надо умирать!.. Песенка его спета и кончилась, оборвалася тогда, когда он думал, что еще только на половине ее.
И она обманула его, как прежде, по его же совету, обманывала других… Григорий Орлов также был поражен здесь же одним нежданным известием. Он поскакал в Петербург, но не был допущен в город… Очутился узником в Гатчине. А когда был допущен, то встретил в ней уже только монархиню, милостивую и благодарную, но свергнувшую с себя всякое иное иго.
Что ж? И ему скакать теперь туда, чтобы очутиться узником в Москве или даже в Таврическом дворце, без права явиться в Зимний впредь до особого разрешения гофмаршала.
«Нет, уж лучше умирать!»
Мирный трактат будет праздноваться на его свежей могиле.
Борьба Креста с Луной была его душой. Нет борьбы – нет души. Она отлетела. А эта скорлупа, это бренное тело – ни на что никому не нужно. И ему не нужно. Он видел на своем небе Крест, а на нем надпись: «Сим победиши». Упал этот крест с русских небес и утонул в волнах Дуная…
И все кончено!..
* * *
День за днем проводил так, в каком-то полузабытии, томительном и болезненном, князь Таврический, еще недавно деятельный, самоуверенный, счастливый…
Давно ли он был способен с маху и на отважный политический шаг, весь успех которого именно в дерзости, в махе. И на ребяческую проказу, вся прелесть которой – в ее добродушии… Теперь и то, и другое было немыслимо. Полный упадок духа и надломленность тела сказывались во всем. Он никого не принимал, изредка справляясь о курьере, которого ждал из Петербурга, и об здоровье принца Карла.
Однажды графиня Браницкая вошла к дяде и объявила ему печальную весть.
– Дядюшка, принц Вюртембергский скончался.
Князь онемел… Потом он сразу поднялся с дивана и вытянулся во весь рост. Лицо его побледнело.
– Что? – прошептал он и через мгновение робко прибавил: – Как же это?
И, постояв, князь сгорбился понемногу, осунулся весь и опустился бессильно на диван, почти упал.
– Ох, страшно… – простонал он. – Да и рано… Рано же!!
– Что вы, дядюшка? – изумилась графиня, знавшая, что между покойным принцем и дядей не существовало крепкой связи, а была лишь одна простая приязнь.
Князь молчал и тяжело дышал.
– Что вы, дядюшка? – повторила графиня.
– Сашенька! Цыганка в Яссах о прошлую осень предсказала по руке принцу, что ему году не прожить.
– Странно… Ну что ж… Бывают такие странные совпадения… Чего же вы смущаетесь?
– А мне – год…
– Что-о?
– А мне – год дала… Ровно год… Мы тогда смеялись… Вот…
Князь закрыл лицо руками.
– Полноте, дядюшка… Как не стыдно? Бог с вами. Это ребячество. Ну, тут потрафилось так. Но ведь это простая случайность.
Браницкая села около князя и долго говорила, успокоивая его…
– Это простая случайность! – повторяла она.
Наконец князь отнял руки от бледного лица в слезах и выговорил глухо:
– Не лги, Саша… Сама испугалась и веришь…
– С чего вы это взяли!
– По твоему лицу и голосу… Сама веришь, испугалась и лжешь…
И князь замолчал и просидел несколько часов, не двигаясь, в той же позе, понурившись и положив голову на руки.
На третий день после этого князь, слабый, унылый, задумчивый и рассеянный, будто совсем ушедший в самого себя, оделся в свою полную парадную форму главнокомандующего и генерал-фельдмаршала и, сияя, весь горя, как алмаз, в лучах южного палящего солнца, отправился на похороны умершего принца…
Все, что было воинства от офицеров до генералов в Галаце и окрестностях, явилось присутствовать на погребении и отдать последний долг хотя чужестранному принцу в русской службе, но родному брату будущей царицы.
Всех поразила фигура генерал-фельдмаршала.
Он тихо двигался, странно глядел на всех, озирался часто по сторонам, будто усиленно искал что-то или кого-то, но на вопросы и предложения услуг ближайших бессознательно взглядывал и не отвечал.
И за все время отпевания он не произнес ни слова.
Наконец, оглянувшись вновь кругом и завидя движение около гроба, всеобщее молчание, отсутствие пастора, он услыхал смутно слова: «Вас ждут, князь». Он отозвался как в дремоте:
– А? Что?
– Вас ждут, князь, – говорил тихо Репнин. – Соизвольте… Или прикажете всем прежде вас подходить?
– Что?
– Прощаться с покойником!
– Да… Да… Я первый. Первый… – прошептал князь глухо. – Да, первый после него, из всех вас… Моя очередь. За ним – первый…
Репнин ничего не понял и, приняв слова за бред наяву, изумленно глянул в желтое и исхудалое лицо светлейшего.
Князь полусознательно приложился к руке покойника и, отойдя от гроба, двинулся к дверям между двух рядов военных.
Всюду толпа, мундиры, ордена, оружие… Все незнакомые лица, и все глаза так пристально-упорно смотрят на него… Точно будто он им привидение какое дался…
Князь двинулся скорее. Уйти скорее от них, от их пучеглазых лиц, их глупого любопытства!
Сойдя с крыльца снова под жгучие лучи солнца, палящего с безоблачного неба, он увидел лошадей… Экипаж при его появлении подали к самым ступеням подъезда. Дав ему время остановиться, князь сел…
Лошади не трогаются… Чего они?! Уж ехали бы скорее от этого глупого народа. Скучно! Ну, что ж они?.. Застряли!
– Ваша светлость! ваша светлость! – уж давно слышит князь голос около себя, и наконец кто-то дергает его за рукав мундира…
– Ваша светлость!
– А-а?.. – вскрикивает он, как бы проснувшись.
Маленький, красивый чиновник, его новый любимец, Павел Саркизов, стоит перед ним, смело положив руку на обшлаг его кафтана.
– Извольте слезть! – говорит Саркизов тревожно.
– Чего?
– Извольте слезть!.. Вы по забывчивости… Слезайте…
И Саркизов смело потянул его за рукав…
Князь очнулся, огляделся и, вскочив как ужаленный, сразу шагнул прочь…
Он увидел себя сидящим среди погребальных дрог, поданных к подъезду для постановки гроба.
Жутко стало, защемило на сердце суеверного баловня счастья.
Князь быстро отошел, сел в свои дрожки и, отъезжая от толпы, отвернулся скорее…
Он чуял, какое у него в этот миг лицо, и не хотел казать его толпе.
– Видели? – говорила эта толпа шепотом.
– Да… По рассеянности!
– Ох, плохая примета…
– Совсем негодная примета. И верная.
– И без приметы вашей – приметно! По лицу его… Недолог!..
Так говорили, перешептываясь и толпясь вокруг погребальных дрог, собравшиеся офицеры…
«Ох, типун вам на язык! – грустно думал маленький и красивый чиновник-юноша, прислушиваясь к этому говору. – Злыдни! Вы бы рады! Да Бог милостив… Не допустит. Его смерть – моя погибель… Ох, Фортуна! Неужто она и со мной ныне – мудреные литеры вилами по воде пишет… Страшно… Помилуй Бог. Куда тогда бежать, где укрыться… Только разве за границу, в Польское королевство…»
Был он Саркизка – и весело жилося… Светел был весь мир Божий… Стал он чиновник канцелярии, Павел Григорьевич… на миг все блеснуло кругом еще ярче, но тотчас же темь началась, и вот все больше темнеет и темнеет… Надвигается отовсюду на душу оторопелую тяжелая мгла… и чудится ему голос:
«Я отшутила… Буде!..»
Это Фортуна кричит ему из мглы…
* * *
Ровная, голая, однообразная пустыня раскинулась без конца во все края… Ни камня, ни дерева, ни птицы, ни чего-либо, на чем взор остановить… Это степь молдавская.
Степь эта словно море разверзлось кругом, но черное, недвижимое, мертвое. Не то море, что лазурью и всеми радужными цветами отливает, встречая и провожая солнце, что журчит и поет, покрытое золотыми парусами, или порой, озлобясь, стонет и грозно ревет, будто борется с врагом, с невидимкой вихрем. Но, истратив весь порыв гнева, понемногу стихает, смотрится вновь в ясные небеса, а в нем сверкают, будто родясь в глубине, алмазные звезды.
Здесь, в этом черном и недвижном просторе, нет ни тиши, ни злобы – нет жизни.
В теплый октябрьский день, в этой степи, в окрестностях столицы Ясс, летели вскачь три экипажа, в шесть лошадей каждый. Вокруг передней открытой коляски неслось трое всадников конвойных.
В коляске, полулежа, бессильно опустив голову на широкую грудь и устремив тусклый взор в окрестную ширь и голь, бестрепетную и немую, сидел князь Таврический. Около него была его племянница… И ее взор тоже грустно блуждал по голой степи, будто искал чего-то…
Князь упрямо решился на отчаянный шаг, безрассудный, ребячески капризный и, быть может, гибельный…
Уехав из Галаца тотчас после похорон принца Карла, он весь сентябрь месяц прожил в Яссах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18