Катулл, однако, быстро набирался степенности. Он написал стихотворение, в котором просил об одном: пусть боги сделают так, чтобы Лесбия говорила правду и исполняла обещанья. Все чаще стали звучать в его поэзии раздумье и торжественный тон, а описания ласк сменила назидательность.
Вскоре поэт снова совершенно теряет голову. Возникают язвительные эпиграммы, позорящие Руфа. Неуклюже и нелепо великий поэт пытается скомпрометировать соперника в глазах Лесбии.
Он пишет эпиграмму на какую-то другую женщину, находящуюся в связи с Руфом, и силится представить ее в самом дурном свете. Он решается на нечто еще более постыдное. – Не удивляйся, Руф, – говорит он, – что ни одна женщина не хочет тебе отдаться. (И эти слова не застряли у него в глотке!) Ведь от твоих подмышек разит отвратительным козлиным потом. Поистине, красивые девушки не спят с существом, до такой степени напоминающим скотину. И наконец: Руф, я хотел видеть в тебе друга, увы, напрасно. Напрасно? Нет, я плачу ужасную цену. Ты выжег мое нутро, отнял единственное мое сокровище, оторвал ее от меня, ах, язва моей жизни, чума моей любви! Я страдаю, ибо уста, которые я целовал, ты осквернил своей мерзкой слюной. О, это не пройдет тебе безнаказанно, тебя будут знать в веках, я обеспечу тебе славу. Потомство узнает, каков ты был.
А тебя, Лесбия, не львица ли родила? Не из камня ли у тебя сердце? О нет, Лесбия непрестанно обо мне говорит и непрестанно меня ругает. Значит, любит! Я тоже вечно ее проклинаю. Потому что люблю. Постойте, постойте… Неправда, что я дурно говорю о Лесбии. Я не смог бы говорить о ней дурно. Не смог бы так гибельно любить. Это вы там опять выдумываете… Клянусь Юпитером! Лесбия возвращается, сама возвращается, по своей воле, а я уже не надеялся, но так желал. Разве бывает большее счастье?
Miser Catulle, desinas ineptire…
Несчастный Катулл, освободись от наважденья…
Настали самые черные дни. Лесбия часто меняла любовников, а порою имела их по нескольку зараз, по мнению Катулла, – триста (полюбилось ему это число). Вилла Лесбии на Палатине стала местом непрерывных увеселений и кутежей. – Вы устроили в ее доме кабак! – кричал Катулл гостям первой великосветской львицы того времени. – А ведь там живет женщина, которую так любят, как ни одну никогда не будут любить. Я испачкаю вход вашего кабака позорными надписями. Что вы думаете? Что только у вас есть?… Вы, презренная свора развратных волокит, особенно Эгнатий, этот испанский хам, который моет зубы мочой и смеется идиотским смехом.
Однако нельзя долго заниматься Эгнатием, вон другой соперник угрожает: Равид. Дурень! Куда ты лезешь? Под огонь моих ямбов? Милости прошу, можешь и ты прославиться, если хочешь. А это кто? Геллий? Этот негодяй когда-то соблазнил жену собственного дяди. Он блудил с матерью и сестрой. Он должен оставить Лесбию в покое, ведь она ему не родня.
О, Геллий, я, правда, хотел с тобой дружить и подарить тебе стихи Каллимаха, но этому уже не бывать.
Катулл метался, встревая в безнадежную борьбу и унижаясь неслыханным образом. Не было таких аргументов, которые он поколебался бы бросить в лицо «жалким развратникам». Поэт высоких чувств и певец сексуальной одержимости откровенно показывал свою слабость, но в то же время старался осуществить угрозы. Может, ему удастся увековечить Равида, Эгнатия и прочих? Пусть тысячелетиями терзают их, как фурии, ямбы Катулла, Эгнатиев много, но, может быть, кто-нибудь когда-нибудь захочет индентифицировать личность того, который мыл зубы мочой, – и месть Катулла свершится.
Маньяк Катулл неутомимо громил соперников, обвиняя их в ужаснейших извращениях, но суда поэта ждала сама Лесбия. Вопреки характеристике, данной Цицероном, это, видимо, была женщина незаурядная. Куртизанка, наделенная умом, размахом и воображением, она знала греческую культуру и имела наклонности к литературе. Катулл называл ее «преступницей», однако не клеветал на нее, что не составило бы большого труда, поскольку Цицерон в завуалированной форме обвинил Клодию в убийстве мужа и подозрительно близких отношениях с братом. Для Катулла существовало только одно преступление Лесбии: любовные (и нравственные) муки, ему причиненные. Он знал, что делала Лесбия, даже знал, что она делала это «в переулках и на перекрестках». (Смысл, конечно, был не буквальный, а символический, и слова эти заменяли некоторое ценностное определение.) Но не в этих поступках, как таковых, обвинял Катулл Лесбию, не в них видел суть преступления, а в отказе от любви чистой и святой, от той его любви, которую ни с чем нельзя сравнить, которая, увы, уже не может быть ни добротой, ни любовной дружбой, si opitima fias (хотя бы ты и стала совершенством), и которая никогда не кончится, omnia si facias (хотя бы ты совершила все). Преступление состояло в том, что наградой за любовь были терзания. Odi et amo. Ненавижу и люблю. Почему, не знаю. Но чувствую, что так оно есть. Я испытываю муки распятого на кресте.
Наконец пришла последняя мысль: но ведь я был добр! Может быть, у богов есть жалость? Если такая жалость есть, пусть они обратят взор на меня, беспорочно прошедшего через жизнь. Я уже не прошу, чтобы она меня любила. И не прошу невозможного: чтобы она стала чистой. Я хочу выздороветь сам, избавиться от этой злой хвори. Боги, верните мне здоровье за то, что я порядочный человек.
А вы, ближайшие друзья, передайте моей милой «немного злых и последних слов». Пусть себе живет и здравствует со своими кобелями, которых она обнимает по три сотни зараз и из которых ни одного не любит душой, но только терзает печень им всем. И пусть не ждет от меня любви, как бывало, ибо по ее вине любовь эта вырвана с корнем, как цветок в поле, срезанный плугом.
* * *
Политиком Катулл не был. У него не было политической программы, в политике он не разбирался, видел только внешние проявления, несущественную поверхность исторических процессов, но смысла их не понимал. Более того, не хотел понимать и не намерен был ими интересоваться. Цезарю он прямо сказал: «Во всяком случае, я не стараюсь тебе нравиться и не желаю знать, ты бел или черен». Цезаря, возможно, это даже не задевало. Цезарь с сожалением глядел на такое обскурантское отношение к политике. Но болтовня безумствующего поэта наверняка казалась ему вредной.
Партнеры встретились далеко не равные. С одной стороны – трезвейший и дальновиднейший политик, с другой – одержимый лирик, поглощенный любовью, александрийской поэзией и светской жизнью узкого, элитарного литературного круга. С одной стороны – зрелый мужчина, владеющий своими страстями и не знающий угрызений совести, с другой – молодой человек, страстно увлекающийся и моралист. (Его творчество, впрочем, обвиняли в безнравственности. Он. ответил: «Автор должен быть чист, поэзия же не обязана».) С одной стороны – практик, с другой – романтик. С одной – ловкий тактик, с другой – беспомощный нонконформист. С одной – деятель, с другой – всего лишь наблюдатель.
Предметом нападок Катулла стали не политические идеи Цезаря и не его общественная, административная или военная деятельность. Это была не критика системы правления. Даже в выдвигавшихся Катуллом упреках в плане экономическом речь шла о частностях, не об основе. Основы Катулл не разглядел. Понятно, цезарианские круги, выступая против Катулла, обвиняли его в верхоглядстве, этот упрек сам напрашивался. Не раз делались замечания, что поэт имеет слабое понятие о системе политических отношений в Риме. Знаешь мало, а критикуешь, – так обрывали его то и дело. Ответом Катулла была эпиграмма-двустишие, в которой он заявлял, что не старается что-либо знать и что его вообще ничуть не волнует вопрос, белый ли Цезарь или черный, иначе говоря, какую программу представляет, потому что – и это надо было уже додумать самим – существуют более важные критерии и все явления дозволено рассматривать в ином аспекте. Весь мир ваших представлений меня не интересует – вот смысл этой краткой эпиграммы.
Катулл обладал чертой, у поэтов весьма нередкой: он слегка иронически относился ко всем сухим, чересчур рациональным дисциплинам, ко всякой формализации мышления и действий, к рутинерству и педантичной учености. Он посвятил книгу историку Непоту, с которым был дружен и которого любил. Но в посвящении этом есть что-то двусмысленное, а именно – пафос, за которым как бы прячется легкая насмешка. Раздумывая, кому бы посвятить свою «книжонку», свои «стишки», свои «безделки» и «пустячки», Катулл приходил к выводу, что посвятит только Непоту, ибо «ты, Корнелий… отважился изложить всю историю мира в трех томах ученых, клянусь Юпитером, и объемистых». Еще более явная ирония сквозит в характеристике Цицерона, красноречивейшего римлянина из всех, «какие есть, были и еще будут в грядущие годы», а также «наилучшего из адвокатов», тогда как Катулл – «наихудший из поэтов».
И вот человек такого психического склада начинает задираться с Цезарем. Помпей его меньше интересует: пожалуй, только как зять Цезаря. «Тесть и зять». Оба триумвира связаны семейными узами, и это невероятно раздражает Катулла, словно сам факт, что триумвиры породнились, был неслыханным «сандалом. Страсти Катулла всегда необузданны, а аргументы неисчерпаемы. Но единственно возможная для него оценка общественных явлений – это оценка моральная, стало быть, все аргументы, возмущенья и нападки будут в морализаторском плане. Ведь этот аполитичный поэт не интересуется ни мотивами политических действий, ни их эффективностью, вообще ничем, кроме проявлений добра и зла, которые он лично видит в ближайшем своем окружении.
Непосредственной мишенью для ударов Катулла редко бывал Цезарь, чаще его любимчики, в особенности Мамурра и Ватиний. Мамурра, саперный офицер Цезаря, удостоился наихудшей характеристики. Он оказался мотом, развратником, спесивцем, да еще пытается, видите ли, писать стихи, что вконец рассердило Катулла. Поэт чувствовал себя оскорбленным всеми претензиями Мамурры, а их было много и самых разнообразных. Мамурра желал, чтобы все видели его богатство, слепил людям глаза роскошью и беспечным обращением с деньгами, которыми сорил слишком уж явно. Он претендовал на высокое общественное положение как важная персона, на роль первого любовника как возлюбленный многих женщин, на роль светского человека как завсегдатай салонов, наконец, на причастность к поэзии как графоман. А между тем этот светский лев, этот король жизни, был всего лишь провинциалом из Формии. Напыщенный шут! Креатура с сомнительным происхождением! Откуда взялось все то, что эта темная личность смеет демонстрировать с таким шумом? Кто покрывает издержки? Кто оплачивает его карьеру? Цезарь, отчитайся за финансовые дела Мамурры!
Разумеется, счета подводит не Цезарь, а сам Катулл. Мамурра владеет тем, чем прежде владели косматые галлы. Да, да, Цезарь, да, современный Ромул, да, старый похабник! Ты будешь на это глядеть и этому потакать? А этот шут, заплывший изобилием, будет порхать по всем постелям этаким белым голубком, Адонисом этаким? Кто способен видеть это и терпеть, если не бесстыдный пожиратель состояний и плут? О, несравненный полководец, единственный в своем роде, неужто для того затевал ты военные походы, чтобы этот холеный болван мог проживать тысячи? Разве можно это назвать иначе, как злоупотребление покровительством? Мало он растранжирил, мало промотал? Почему вы потакаете этому негодяю? На что он годен, кроме того, чтобы пожирать одно состояние за другим? Во имя чего вы, толстосумы, тесть и зять, два богача, проматываете собственность города Рима?
Вторым человеком, весьма не нравившимся Катуллу, был Ватиний. На сей раз речь шла о чиновнике, тоже величине искусственно созданной Цезарем, милостью Цезаря, но более влиятельной, чем Мамурра. Ватиний, homo novus, представитель партии популяров, отличился тем, что в бытность народным трибуном в 59 году внес в сенат предложение и добился утверждения закона о предоставлении Цезарю управления Цизальпинской Галлией, а также Иллириком на пять лет с чрезвычайными полномочиями (знаменитый lex Vatinia de Caesaris provincia). Сам Цезарь как будто сказал, что Ватиний никогда ничего не сделал безвозмездно. Предложения Ватиния были приняты в нарушение законодательной процедуры и вопреки некоторым религиозным традициям. Ватиний ни во что не ставил авторитет сената, ради выгоды Цезаря шел на многие противозаконные действия, выказывал нарочитое презрение ко всякой законности и демонстративно нарушал обычаи. Однажды он появился в черной тоге на погребальной церемонии, тогда как полагалось надевать белую тогу. Цицерон даже обвинил его в провокации большего масштаба. Ватиний, по его словам, подговорил некоего агента к ложному самообвинению перед сенатом. Агент заявил, что намеревался совершить покушение на Помпея, а Ватинию важно было только замешать в дело о заговоре кое-каких известных особ. Несмотря на усилия Ватиния, сенат не поверил сфабрикованным обвинениям, и провокация сорвалась. Ватиний сразу же удушил агента в тюрьме, чтобы уничтожить следы.
Хотя Ватиний делал немало демократических жестов, заигрывал с народом и прикрывался именем Цезаря, его не любили, он у всех вызывал отвращение. Ему пришлось добиться постановления, чтобы во время игр зрителям не разрешалось бросать камни, но самое большее – яблоки. Устраивая игры, он как-то раз пострадал от взбесившейся публики.
Обо всех этих делишках Ватиния Катулл не написал ни слова, только в короткой фразе выразил сомнение, имеет ли еще жизнь хоть какую-нибудь ценность. Вот другое ничтожество, Струма Ноний, сел в курульное кресло. Ватиний, пробиваясь в консулы, совершает клятвопрестугашчество. Ну что, Катулл? Не лучше ли умереть поскорей?
Ионий этот ничем не был примечателен, кроме того, что в качестве курульного эдила восседал в знаменитом кресле из слоновой кости и что звался «струма», то есть «шейная опухоль». Ватиний действительно рассчитывал стать консулом. Это была его честолюбивая мечта, над которой смеялся и Цицерон.
Вот до какого морального упадка довел Цезарь! Катулл задыхается в этой ужасной атмосфере. Он не намерен вникать, полезны ли все leges Vatiniae (например, о земле для ветеранов Помпея) или нет, правы ли сторонники радикальных реформ или же консервативные оптиматы. Он на самом деле аполитичен, но ему все это непереносимо. Цезарь окружил себя плохими людьми. Что же может принести хорошего общественное движение, способствующее таким ничтожествам? Ты, Цезарь, опять будешь сердиться из-за моих шуток? А какое оправдание найдешь ты для дурной башки твоего любимчика Отона? Кроме того, ты сам знаешь, что у Нерия ляжки не мыты.
Борьба с Цезарем была неравная. Катуллу, собственно, не хватало для нее идей и времени. Он ведь занимался переводами длиннейших поэм Каллимаха. Добиваясь признания у столичных критиков, он писал свадебные гимны по александрийским образцам, глубоко чуждые его таланту, но «ученые». Полемизируя с Цезарем и клеймя Ватиния, он, должно быть, часто повторял то, что слышал в своей среде за кубком вина, в банях, от других литераторов, лучше разбиравшихся в политике. Кафе тогда не было, поэтому никто не назвал Катулла «политиком из кафе». Зато были бани. Катулл, этот политик из бань, – всегда и во всем поэт. Найдется ли хоть одна черта, которой бы не доставало этой образцовой модели поэта? Он любил, ненавидел, волновался и негодовал, пил, развлекался, писал стихи по ночам, издевался над графоманами и был беден.
Его разногласия с Цезарем неожиданно закончились примирением, что отметил позже историк Светоний. Протянул руку поэт, и Цезарь охотно этим воспользовался. В тот же день он принял Катулла с большим почетом и дал в его честь обед. Но как, наверно, смешно было слушать их беседу!
* * *
Такова обстановка в Риме, с которым Цезарь более тесно контактирует в зимние месяцы, когда, покинув косматых галлов, переезжает в северную Италию. Короткая передышка, визиты многих наезжающих из Рима, чтение литературных новинок (для государства эта капелька поэзии – тоже передышка). А впрочем, какая уж там передышка в водовороте интриг и политических маневров среди «важных особ», говоря словами Ариовиста! Такова атмосфера в Италии, атмосфера, надо сказать, удушливая, однако, по сути дела, обнадеживающая, да, да, именно так, хотя до божественности еще далеко. Перспективы у Цезаря неплохие. Катулл, безусловно, во многом прав, Ватиний – свинья.
Но пора уже прощаться с соотечественниками и возвращаться в Галлию, откуда приходят неутешительные вести. Оказывается, в Галлии еще далеко не все кончено, как думалось сперва. Цезарь уже это знает, и теперь у него сложилось другое представление о Галлии. Скажем прямо – Галлия не покорена. В Галлии будет восстание. Все галлы жаждут политических перемен, это, видно, у них в крови, но что может быть естественней, все люди желают свободы и ненавидят рабство.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
Вскоре поэт снова совершенно теряет голову. Возникают язвительные эпиграммы, позорящие Руфа. Неуклюже и нелепо великий поэт пытается скомпрометировать соперника в глазах Лесбии.
Он пишет эпиграмму на какую-то другую женщину, находящуюся в связи с Руфом, и силится представить ее в самом дурном свете. Он решается на нечто еще более постыдное. – Не удивляйся, Руф, – говорит он, – что ни одна женщина не хочет тебе отдаться. (И эти слова не застряли у него в глотке!) Ведь от твоих подмышек разит отвратительным козлиным потом. Поистине, красивые девушки не спят с существом, до такой степени напоминающим скотину. И наконец: Руф, я хотел видеть в тебе друга, увы, напрасно. Напрасно? Нет, я плачу ужасную цену. Ты выжег мое нутро, отнял единственное мое сокровище, оторвал ее от меня, ах, язва моей жизни, чума моей любви! Я страдаю, ибо уста, которые я целовал, ты осквернил своей мерзкой слюной. О, это не пройдет тебе безнаказанно, тебя будут знать в веках, я обеспечу тебе славу. Потомство узнает, каков ты был.
А тебя, Лесбия, не львица ли родила? Не из камня ли у тебя сердце? О нет, Лесбия непрестанно обо мне говорит и непрестанно меня ругает. Значит, любит! Я тоже вечно ее проклинаю. Потому что люблю. Постойте, постойте… Неправда, что я дурно говорю о Лесбии. Я не смог бы говорить о ней дурно. Не смог бы так гибельно любить. Это вы там опять выдумываете… Клянусь Юпитером! Лесбия возвращается, сама возвращается, по своей воле, а я уже не надеялся, но так желал. Разве бывает большее счастье?
Miser Catulle, desinas ineptire…
Несчастный Катулл, освободись от наважденья…
Настали самые черные дни. Лесбия часто меняла любовников, а порою имела их по нескольку зараз, по мнению Катулла, – триста (полюбилось ему это число). Вилла Лесбии на Палатине стала местом непрерывных увеселений и кутежей. – Вы устроили в ее доме кабак! – кричал Катулл гостям первой великосветской львицы того времени. – А ведь там живет женщина, которую так любят, как ни одну никогда не будут любить. Я испачкаю вход вашего кабака позорными надписями. Что вы думаете? Что только у вас есть?… Вы, презренная свора развратных волокит, особенно Эгнатий, этот испанский хам, который моет зубы мочой и смеется идиотским смехом.
Однако нельзя долго заниматься Эгнатием, вон другой соперник угрожает: Равид. Дурень! Куда ты лезешь? Под огонь моих ямбов? Милости прошу, можешь и ты прославиться, если хочешь. А это кто? Геллий? Этот негодяй когда-то соблазнил жену собственного дяди. Он блудил с матерью и сестрой. Он должен оставить Лесбию в покое, ведь она ему не родня.
О, Геллий, я, правда, хотел с тобой дружить и подарить тебе стихи Каллимаха, но этому уже не бывать.
Катулл метался, встревая в безнадежную борьбу и унижаясь неслыханным образом. Не было таких аргументов, которые он поколебался бы бросить в лицо «жалким развратникам». Поэт высоких чувств и певец сексуальной одержимости откровенно показывал свою слабость, но в то же время старался осуществить угрозы. Может, ему удастся увековечить Равида, Эгнатия и прочих? Пусть тысячелетиями терзают их, как фурии, ямбы Катулла, Эгнатиев много, но, может быть, кто-нибудь когда-нибудь захочет индентифицировать личность того, который мыл зубы мочой, – и месть Катулла свершится.
Маньяк Катулл неутомимо громил соперников, обвиняя их в ужаснейших извращениях, но суда поэта ждала сама Лесбия. Вопреки характеристике, данной Цицероном, это, видимо, была женщина незаурядная. Куртизанка, наделенная умом, размахом и воображением, она знала греческую культуру и имела наклонности к литературе. Катулл называл ее «преступницей», однако не клеветал на нее, что не составило бы большого труда, поскольку Цицерон в завуалированной форме обвинил Клодию в убийстве мужа и подозрительно близких отношениях с братом. Для Катулла существовало только одно преступление Лесбии: любовные (и нравственные) муки, ему причиненные. Он знал, что делала Лесбия, даже знал, что она делала это «в переулках и на перекрестках». (Смысл, конечно, был не буквальный, а символический, и слова эти заменяли некоторое ценностное определение.) Но не в этих поступках, как таковых, обвинял Катулл Лесбию, не в них видел суть преступления, а в отказе от любви чистой и святой, от той его любви, которую ни с чем нельзя сравнить, которая, увы, уже не может быть ни добротой, ни любовной дружбой, si opitima fias (хотя бы ты и стала совершенством), и которая никогда не кончится, omnia si facias (хотя бы ты совершила все). Преступление состояло в том, что наградой за любовь были терзания. Odi et amo. Ненавижу и люблю. Почему, не знаю. Но чувствую, что так оно есть. Я испытываю муки распятого на кресте.
Наконец пришла последняя мысль: но ведь я был добр! Может быть, у богов есть жалость? Если такая жалость есть, пусть они обратят взор на меня, беспорочно прошедшего через жизнь. Я уже не прошу, чтобы она меня любила. И не прошу невозможного: чтобы она стала чистой. Я хочу выздороветь сам, избавиться от этой злой хвори. Боги, верните мне здоровье за то, что я порядочный человек.
А вы, ближайшие друзья, передайте моей милой «немного злых и последних слов». Пусть себе живет и здравствует со своими кобелями, которых она обнимает по три сотни зараз и из которых ни одного не любит душой, но только терзает печень им всем. И пусть не ждет от меня любви, как бывало, ибо по ее вине любовь эта вырвана с корнем, как цветок в поле, срезанный плугом.
* * *
Политиком Катулл не был. У него не было политической программы, в политике он не разбирался, видел только внешние проявления, несущественную поверхность исторических процессов, но смысла их не понимал. Более того, не хотел понимать и не намерен был ими интересоваться. Цезарю он прямо сказал: «Во всяком случае, я не стараюсь тебе нравиться и не желаю знать, ты бел или черен». Цезаря, возможно, это даже не задевало. Цезарь с сожалением глядел на такое обскурантское отношение к политике. Но болтовня безумствующего поэта наверняка казалась ему вредной.
Партнеры встретились далеко не равные. С одной стороны – трезвейший и дальновиднейший политик, с другой – одержимый лирик, поглощенный любовью, александрийской поэзией и светской жизнью узкого, элитарного литературного круга. С одной стороны – зрелый мужчина, владеющий своими страстями и не знающий угрызений совести, с другой – молодой человек, страстно увлекающийся и моралист. (Его творчество, впрочем, обвиняли в безнравственности. Он. ответил: «Автор должен быть чист, поэзия же не обязана».) С одной стороны – практик, с другой – романтик. С одной – ловкий тактик, с другой – беспомощный нонконформист. С одной – деятель, с другой – всего лишь наблюдатель.
Предметом нападок Катулла стали не политические идеи Цезаря и не его общественная, административная или военная деятельность. Это была не критика системы правления. Даже в выдвигавшихся Катуллом упреках в плане экономическом речь шла о частностях, не об основе. Основы Катулл не разглядел. Понятно, цезарианские круги, выступая против Катулла, обвиняли его в верхоглядстве, этот упрек сам напрашивался. Не раз делались замечания, что поэт имеет слабое понятие о системе политических отношений в Риме. Знаешь мало, а критикуешь, – так обрывали его то и дело. Ответом Катулла была эпиграмма-двустишие, в которой он заявлял, что не старается что-либо знать и что его вообще ничуть не волнует вопрос, белый ли Цезарь или черный, иначе говоря, какую программу представляет, потому что – и это надо было уже додумать самим – существуют более важные критерии и все явления дозволено рассматривать в ином аспекте. Весь мир ваших представлений меня не интересует – вот смысл этой краткой эпиграммы.
Катулл обладал чертой, у поэтов весьма нередкой: он слегка иронически относился ко всем сухим, чересчур рациональным дисциплинам, ко всякой формализации мышления и действий, к рутинерству и педантичной учености. Он посвятил книгу историку Непоту, с которым был дружен и которого любил. Но в посвящении этом есть что-то двусмысленное, а именно – пафос, за которым как бы прячется легкая насмешка. Раздумывая, кому бы посвятить свою «книжонку», свои «стишки», свои «безделки» и «пустячки», Катулл приходил к выводу, что посвятит только Непоту, ибо «ты, Корнелий… отважился изложить всю историю мира в трех томах ученых, клянусь Юпитером, и объемистых». Еще более явная ирония сквозит в характеристике Цицерона, красноречивейшего римлянина из всех, «какие есть, были и еще будут в грядущие годы», а также «наилучшего из адвокатов», тогда как Катулл – «наихудший из поэтов».
И вот человек такого психического склада начинает задираться с Цезарем. Помпей его меньше интересует: пожалуй, только как зять Цезаря. «Тесть и зять». Оба триумвира связаны семейными узами, и это невероятно раздражает Катулла, словно сам факт, что триумвиры породнились, был неслыханным «сандалом. Страсти Катулла всегда необузданны, а аргументы неисчерпаемы. Но единственно возможная для него оценка общественных явлений – это оценка моральная, стало быть, все аргументы, возмущенья и нападки будут в морализаторском плане. Ведь этот аполитичный поэт не интересуется ни мотивами политических действий, ни их эффективностью, вообще ничем, кроме проявлений добра и зла, которые он лично видит в ближайшем своем окружении.
Непосредственной мишенью для ударов Катулла редко бывал Цезарь, чаще его любимчики, в особенности Мамурра и Ватиний. Мамурра, саперный офицер Цезаря, удостоился наихудшей характеристики. Он оказался мотом, развратником, спесивцем, да еще пытается, видите ли, писать стихи, что вконец рассердило Катулла. Поэт чувствовал себя оскорбленным всеми претензиями Мамурры, а их было много и самых разнообразных. Мамурра желал, чтобы все видели его богатство, слепил людям глаза роскошью и беспечным обращением с деньгами, которыми сорил слишком уж явно. Он претендовал на высокое общественное положение как важная персона, на роль первого любовника как возлюбленный многих женщин, на роль светского человека как завсегдатай салонов, наконец, на причастность к поэзии как графоман. А между тем этот светский лев, этот король жизни, был всего лишь провинциалом из Формии. Напыщенный шут! Креатура с сомнительным происхождением! Откуда взялось все то, что эта темная личность смеет демонстрировать с таким шумом? Кто покрывает издержки? Кто оплачивает его карьеру? Цезарь, отчитайся за финансовые дела Мамурры!
Разумеется, счета подводит не Цезарь, а сам Катулл. Мамурра владеет тем, чем прежде владели косматые галлы. Да, да, Цезарь, да, современный Ромул, да, старый похабник! Ты будешь на это глядеть и этому потакать? А этот шут, заплывший изобилием, будет порхать по всем постелям этаким белым голубком, Адонисом этаким? Кто способен видеть это и терпеть, если не бесстыдный пожиратель состояний и плут? О, несравненный полководец, единственный в своем роде, неужто для того затевал ты военные походы, чтобы этот холеный болван мог проживать тысячи? Разве можно это назвать иначе, как злоупотребление покровительством? Мало он растранжирил, мало промотал? Почему вы потакаете этому негодяю? На что он годен, кроме того, чтобы пожирать одно состояние за другим? Во имя чего вы, толстосумы, тесть и зять, два богача, проматываете собственность города Рима?
Вторым человеком, весьма не нравившимся Катуллу, был Ватиний. На сей раз речь шла о чиновнике, тоже величине искусственно созданной Цезарем, милостью Цезаря, но более влиятельной, чем Мамурра. Ватиний, homo novus, представитель партии популяров, отличился тем, что в бытность народным трибуном в 59 году внес в сенат предложение и добился утверждения закона о предоставлении Цезарю управления Цизальпинской Галлией, а также Иллириком на пять лет с чрезвычайными полномочиями (знаменитый lex Vatinia de Caesaris provincia). Сам Цезарь как будто сказал, что Ватиний никогда ничего не сделал безвозмездно. Предложения Ватиния были приняты в нарушение законодательной процедуры и вопреки некоторым религиозным традициям. Ватиний ни во что не ставил авторитет сената, ради выгоды Цезаря шел на многие противозаконные действия, выказывал нарочитое презрение ко всякой законности и демонстративно нарушал обычаи. Однажды он появился в черной тоге на погребальной церемонии, тогда как полагалось надевать белую тогу. Цицерон даже обвинил его в провокации большего масштаба. Ватиний, по его словам, подговорил некоего агента к ложному самообвинению перед сенатом. Агент заявил, что намеревался совершить покушение на Помпея, а Ватинию важно было только замешать в дело о заговоре кое-каких известных особ. Несмотря на усилия Ватиния, сенат не поверил сфабрикованным обвинениям, и провокация сорвалась. Ватиний сразу же удушил агента в тюрьме, чтобы уничтожить следы.
Хотя Ватиний делал немало демократических жестов, заигрывал с народом и прикрывался именем Цезаря, его не любили, он у всех вызывал отвращение. Ему пришлось добиться постановления, чтобы во время игр зрителям не разрешалось бросать камни, но самое большее – яблоки. Устраивая игры, он как-то раз пострадал от взбесившейся публики.
Обо всех этих делишках Ватиния Катулл не написал ни слова, только в короткой фразе выразил сомнение, имеет ли еще жизнь хоть какую-нибудь ценность. Вот другое ничтожество, Струма Ноний, сел в курульное кресло. Ватиний, пробиваясь в консулы, совершает клятвопрестугашчество. Ну что, Катулл? Не лучше ли умереть поскорей?
Ионий этот ничем не был примечателен, кроме того, что в качестве курульного эдила восседал в знаменитом кресле из слоновой кости и что звался «струма», то есть «шейная опухоль». Ватиний действительно рассчитывал стать консулом. Это была его честолюбивая мечта, над которой смеялся и Цицерон.
Вот до какого морального упадка довел Цезарь! Катулл задыхается в этой ужасной атмосфере. Он не намерен вникать, полезны ли все leges Vatiniae (например, о земле для ветеранов Помпея) или нет, правы ли сторонники радикальных реформ или же консервативные оптиматы. Он на самом деле аполитичен, но ему все это непереносимо. Цезарь окружил себя плохими людьми. Что же может принести хорошего общественное движение, способствующее таким ничтожествам? Ты, Цезарь, опять будешь сердиться из-за моих шуток? А какое оправдание найдешь ты для дурной башки твоего любимчика Отона? Кроме того, ты сам знаешь, что у Нерия ляжки не мыты.
Борьба с Цезарем была неравная. Катуллу, собственно, не хватало для нее идей и времени. Он ведь занимался переводами длиннейших поэм Каллимаха. Добиваясь признания у столичных критиков, он писал свадебные гимны по александрийским образцам, глубоко чуждые его таланту, но «ученые». Полемизируя с Цезарем и клеймя Ватиния, он, должно быть, часто повторял то, что слышал в своей среде за кубком вина, в банях, от других литераторов, лучше разбиравшихся в политике. Кафе тогда не было, поэтому никто не назвал Катулла «политиком из кафе». Зато были бани. Катулл, этот политик из бань, – всегда и во всем поэт. Найдется ли хоть одна черта, которой бы не доставало этой образцовой модели поэта? Он любил, ненавидел, волновался и негодовал, пил, развлекался, писал стихи по ночам, издевался над графоманами и был беден.
Его разногласия с Цезарем неожиданно закончились примирением, что отметил позже историк Светоний. Протянул руку поэт, и Цезарь охотно этим воспользовался. В тот же день он принял Катулла с большим почетом и дал в его честь обед. Но как, наверно, смешно было слушать их беседу!
* * *
Такова обстановка в Риме, с которым Цезарь более тесно контактирует в зимние месяцы, когда, покинув косматых галлов, переезжает в северную Италию. Короткая передышка, визиты многих наезжающих из Рима, чтение литературных новинок (для государства эта капелька поэзии – тоже передышка). А впрочем, какая уж там передышка в водовороте интриг и политических маневров среди «важных особ», говоря словами Ариовиста! Такова атмосфера в Италии, атмосфера, надо сказать, удушливая, однако, по сути дела, обнадеживающая, да, да, именно так, хотя до божественности еще далеко. Перспективы у Цезаря неплохие. Катулл, безусловно, во многом прав, Ватиний – свинья.
Но пора уже прощаться с соотечественниками и возвращаться в Галлию, откуда приходят неутешительные вести. Оказывается, в Галлии еще далеко не все кончено, как думалось сперва. Цезарь уже это знает, и теперь у него сложилось другое представление о Галлии. Скажем прямо – Галлия не покорена. В Галлии будет восстание. Все галлы жаждут политических перемен, это, видно, у них в крови, но что может быть естественней, все люди желают свободы и ненавидят рабство.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20