Хотел я, рвался понять Все, страдал от того, что есть что-то скрытое от меня навсегда. Ты же знаешь, Маркиз, что такое жить и не понимать. Чувствовать, что есть нечто _иное_ и не воспринимать его.
Кто-то из редких прохожих берет слепца под руку и переводит меня через улицу.
Спасибо...
Как обидно прожить жизнь и ничего не понять в ней... А, Маркиз...
11. НОЯБРЬ
Я нагибаюсь за упавшей шариковой ручкой.
Я точно помню, что нагнулся... и оказываюсь в постели.
Такая благоговейная тишина, белизна. Все подчеркнуто чисто. Все это словно ненастоящее.
Я лежу и мне не хочется вставать. Нет сил встать. Я не могу пошевелить ни одним пальцем. Язык прилип к гортани. Мне ничего не хочется. Даже говорить. Лучше я буду закрывать веки в знак согласия и смотреть, не мигая, в знак отрицания, несогласия. Так будет лучше. Мне становится смешно. Значит, когда я сплю, я со всем согласен? А днем? Нет. Тут что-то не то. Впрочем, это ведь только сейчас. А раньше все было по-другому.
Тишина. Окна. Замерзшее стекло. Всего каких-нибудь два миллиметра. Потом слой холодного воздуха. Снова два миллиметра стекла. А дальше мир. Целый мир! Мир, в котором я жил. Ветер. Снег. Сугробы. Люди. Дома. Холод. Жар. Свет. Тьма. Там — все.
Я рвусь туда, стремлюсь всей душой. Примите меня. Возьмите. Я ваш, ваш! Я никогда не буду своим, я буду теперь только вашим. Да и был ли я когда своим? Наверное, был, потому что меня отличали от других. Каждый отличен. Но я был и вашим, потому что меня принимали, считали своим, не отделяли. Каждый должен быть с кем-то.
Но теперь барьер, стена, молчание.
Мне ни жарко, ни холодно, ни радостно, ни скучно.
Мне — никак.
Я вижу, что стена белая. Белая... Ну и что? На подоконнике стоят в горшках цветы. Пусть стоят. Все равно я даже не знаю, как они называются. Я этого никогда не знал. Срезанные цветы — другое дело. Гладиолусы, астры, флоксы. А названия тех, что стоят в горшках, я почему-то никогда не знал. На стене акварель. Три замерзшие березы и снег. Снег, снег. Ладно. Пусть снег. Что дальше? Ага. Вот шерстяное одеяло. Еще, поди, и верблюжье? Подумаешь... Какая разница...
Что-то еще и еще... Так было, так будет. Мне все безразлично.
Я слышу, что открылась дверь. Кто-то вошел. Я, конечно, даже не поворачиваю головы. Я даже суживаю сектор зрения, но человек все же врывается в него. А, это сосед по площадке! Я знаю его, но не узнаю.
— Здравствуй, — говорит он.
Я пока молчу. Мне все безразлично.
— Здравствуй, — повторяет он. — Ты что, не узнаешь меня?
— Здравствуй, — неожиданно для самого себя отвечаю я.
— Он говорит! — кричит сосед. — Он уже говорит!
Я не знаю, к кому он обращается. Но в дверях какое-то шевеление. Значит, там ждали. Ждали, что я заговорю. Ждали, что я что-нибудь сделаю. Безразлично — что. А я взял и сказал: «Здравствуй».
— Что, что он сказал? — спрашивает кто-то. — Он заговорил?
— Он сказал... он сказал... З-з.
Мучительное удивление появляется на лице соседа. Он не может выговорить такое простое, такое необходимое слово. Я удивлен. Я удивлен дважды. Тем, что он не может выговорить такое простое слово. И еще раз тем, что я сам удивлен этим. Неужели мне не все равно? Раз я удивлен, значит, нет. Странно.
— Он сказал, он сказал...
— Здравствуй, — подсказываю я.
— Да, да, он это самое и сказал, — подтверждает сосед.
Комната наполняется людьми. Эти — с работы. Те — просто знакомые. А вот и родственники. Свояки, сестры жены, племянницы.
— Ну! Что я вам говорил?! — восторженно кричит один.
— А я им говорю...
— Молодец! Встанешь и еще плясать будешь. И на рыбалку, и по грибы.
— Давай, давай, поворачивайся. На работе без тебя все горит.
— Да ты молодцом!
— А, что она, эта медицина, знает?! Я сто раз всем говорил!
— Я говорю вам: здравствуй, — твердо произношу я. Фраза не совсем правильная, но по-другому я сказать не могу.
— Здравствуйте, дядюшка! — Это говорит племянница.
Как хорошо! Теперь у меня есть правильный набор слов.
— Я говорю вам всем: здравствуйте!
— Ну! Что я... что я каждому... что я каждому произносил?! — Он сказал, но с каким-то трудом. Ведь ему пришлось искать слова! И вместо обычного и естественного: вам говорил, он нашел: каждому произносил.
— Что я вам говорил! — кричу я. — Я молодцом!
— Чудеса! Ты и впрямь... это... как его... м-м... огурцом выглядишь!
Я вижу, с какой натугой он искал слово. Что они, разучились говорить?
— Молодцом! — уверенно говорю я. — Что она, эта медицина, знает?! Я сто раз всем говорил!
Они ошеломлены. Они все обрадованы тем, что я выздоравливаю, что я могу говорить. Но такого темпа, такой прыти никто из них от меня не ожидал. Ведь я же разговариваю вполне нормально. Правда, набор слов у меня пока невелик. Ну, да это дело наживное! Уже кто-то выскочил за дверь. Сейчас врача позовет. Вот вам медицина — чудо. Действительно, что медицина знает?
Говорят почти все, сразу, не слушая друг друга, да и меня тоже. Им сейчас надо выговориться, успокоиться. Они часто не могут найти слов. Самых обыкновенных слов, которые произносили минуту назад. Им приходится совершать обходные маневры, заходить с тыла. И от этого их речь кажется напыщенной и тяжеловесной. Но зато у меня в запасе уже несколько сот слов.
— Мы тут поболтаем с тобой немного, а потом уж жена. Мешать не будем. Хорошо?
— Хорошо, — отвечаю я. — Пусть она придет потом.
— А дети еще не прилетели. Но завтра уж будут наверняка.
В комнату врывается врач.
— Что тут происходит?
— Происходит? — спокойно спрашиваю я. — Мы тут поболтаем немного...
— Как это поболтаем? Да ведь!.. — Он вовремя замолкает.
— Здравствуй! — говорю я. — Здравствуйте!
— Здравствуйте, — отвечает он, все еще ничего не понимая.
Да и никто ничего не понимает. Неважно. Главное — я говорю.
— Да ты, поди, и плясать можешь?
— Ты можешь шею повернуть?
— Шею повернуть?
— Нельзя, — кричит врач. — Да как это повернуть? Вы что-нибудь смыслите в медицине?
— А вот так, — говорит товарищ с работы. — А вот так! — И начинает крутить шеей, вправо, влево, вверх, вниз. Ух и старается! У него, наверное, даже мышцы заболели от такого верчения.
— Пожалуйста! — уже умоляет врач. — Не беспокоите больного. Не волнуйте!
— Пожалуйста, — говорю я. — Повернуть шею?
Я верчу шеей вправо и влево, верчу энергично, как только что мой товарищ. А у него глаза на лоб вылезли от удивления. От удивления и какой-то натуги. Он окаменел. Потом какая-то мысль мелькает в его глазах. Он что-то нашел в своей памяти.
— Вот черт! — говорит он. — Опять шейный радикулит схватил. Полгода не беспокоил.
— Конечно, — говорит кто-то, — ты так крутил шеей, что и сломать ее было недолго.
— Да, да, — соглашается он. — Вот черт!
Он чуть отходит в сторону, нелепый со своей негнущейся шеей. Я осматриваю сразу ставшую непохожей палату, одеяло, под которым спрятано мое тело, тело которое как будто и не принадлежит мне. Две неподвижных руки, вытянутые вдоль него. Друзья перехватывают мой взгляд.
— Руку! Руку! Ты можешь согнуть руку!
Нет, я не могу. Я просто забыл, как это делается.
— Смотри-ка! Вот как это делается. — Один из родственников с силой сжимает руку в локте. Даже пиджак и халат не могут скрыть, как бугром выпирают его мускулы.
Он так и замирает с согнутой рукой.
Потому что, потому что... я тоже сгибаю руку. Правда, бугор мускулов у меня поменьше.
Я кое-что начинаю понимать. Во мне еще нет ни испуга, ни радости. Просто, я начинаю что-то понимать.
— Радикулит? — беспечно спрашиваю я.
— Свело... — еле выговаривает он.
— Бывает, — соглашаюсь я, и рука моя бессильно падает на одеяло.
Родственник трет только что в судороге сведенные мускулы, кусает губы.
— Это у тебя от перевозбуждения, — успокаиваю его я. — Ты не волнуйся.
Все слова _их_. У меня нет ни одного своего слова. Но _их_ слов у меня уже набралось много. Я могу свободно разговаривать на не слишком специальные темы.
— Вы можете это проделать еще раз? — спрашивает врач.
— Нет, не могу.
— Но ведь только что...
— Я забыл.
— Разработается! — уверенно говорит кто-то. — Массаж. Тренировка.
— Да, да, — подхватываю я, — массаж и тренировка.
Я не хочу больше двигать рукой. А как радостно было движение!
Все испуганно молчат. И каждый, наверняка, думает, что виноват именно он.
А я сам? Убедился ли я в чем-нибудь? Догадался ли кто другой? Ведь если догадался хоть один, они от меня не отстанут. Они заставят меня, убедят. А я не... Шея снова не слушается меня. Вернее, слушается чуть-чуть, чтобы они все же видели, что я могу совершать движения, что я владею своим телом.
Я взял слишком много. Сразу. Я начинаю специальный разговор. Иногда мне не хватает слов, но они помогают. И все равно мне трудно говорить.
— Что это за больница?
Первая городская.
— На улице, наверное, гололед?
Нет. Сейчас нет. Почти каждый день идет снег, а вот на праздники был такой страшный гололед!
— Скорая, наверное, едва успевала? Ушибы, переломы?
Переломов, действительно, много.
— Есть, наверное, и такие, что лежат с ног до головы... загипсованные?
Да, конечно. Травм в этом месяце очень много.
Ясно. Ты, которого я не вижу, отдай мне на время какое-нибудь микродвижение. Шевеление пальца. Сжимание кулака. Сгибание руки в локте. Пожимание плечами.
Дайте мне в долг! Ведь ты загипсован с ног до головы. Что тебе стоит? Согласен?
Он согласен, потому что даже не подозревает, что у него крадут. Я не все сразу. Я помаленечку. Ну, подумаешь, онемел у тебя палец на ноге. Тебе же ведь сейчас не ходить, не плясать.
И слова. Почему только у этих, что стоят возле моей кровати? У всех. По буковке, по звуку. Никто ничего и не заметил. Я знал картавого, который даже не подозревал, что он картавый. А дальтоники? Разве бы они знали о своем неправильном восприятии цвета, если бы им на это специально не указали?
Ну подумаешь. У тебя поболит колено. Так ведь я не навсегда. Я на пять минут, на секунду, на миг. На микромиг у каждого, так что никто ничего и не заметит.
— Да я уже здоров! — весело говорю я.
А кто-то не смог встать.
Я отшвыриваю прочь одеяло, уверенно свешиваю ноги с кровати, встаю, оправляю на себе пижаму.
— Ну что, может, вам сплясать что-нибудь?
Они, конечно, остолбенели. Особенно врач. А я иду вприсядку, да так, как никогда и не умел. Я вообще не умел плясать. Я многого не умел. А теперь все смогу!
Я выйду на площадь и возьму у людей по маленькой, маленькой частичке их движений, по одному звуку.
Никто ничего и не заметит. Я буду не такой, как прежде. Я смогу поднимать штангу рекордного для нашего города веса. Я ведь на минутку возьму силу и спортивную технику у какого-нибудь чемпиона. А если мне попадется тяжеловес, то уж в своей-то весовой категории я толкну непостижимый вес. Да только мне это ни к чему. Зачем? Мне бы ходить, видеть, слышать. Мне бы дышать. Мне бы просто жить...
С друзьями я буду осторожен. Это только сейчас, когда я еще ничего не знал, я нечаянно взял у них что-то. А так... Нет. Да я с ними и встречаться буду редко. На всякий случай. Я ведь не знаю, управляема ли моя способность? Ведь все это, наверняка, идет из подсознания. Да-а...
Я всегда хотел стать певцом. А теперь я иногда смогу петь. Как? Я запою, а у певца на сцене пропадет голос. Что почувствует он? Какая боль и какой страх навеки останутся в его душе? Я сделаю шаг, а кто-то всю жизнь будет помнить, как он ни с того ни с сего оступился на ровном месте. Пусть даже не расшибся, ничего не сломал! А тот мои сосед, который теперь никому не сможет сказать «Здравствуй!»?
Я уже не пляшу. Я стою и смотрю на них. Я слышу как этажом ниже забегали медсестры и врачи. Кто-то из распятых на растяжках почувствовал, что у него нет ноги. Сейчас он не чувствует своей хоть и с переломом, но все же _своей_ ноги!
Еще минуту, еще лишь одну минуту. Мне нужно было сказать друзьям и родственникам «До свиданья». Но я не могу, потому что никто еще не говорил сейчас эти слова. Я машу рукой, но они не понимают.
— Я один! Я хочу один! Один!
Они ничего не понимают, но уже послушно поворачиваются к дверям.
— До свиданья! До свиданья! — говорят они.
— До свиданья! — кричу я.
Они испуганы.
— Это кризис, — слышу я слова врача.
Они ушли. Я осторожно выталкиваю из палаты врача. Подхожу к окну. Так вот что мне довелось увидеть в последний раз. Там, за стеклом, все застыло. Весь мир застыл. Все схвачено холодом. Деревья голые и нет сейчас в них никакой красоты. Люди торопятся, люди спешат. В тепло, в домашний уют. Прочь от стужи. Движения угловаты. Небо низкое и серое. Солнца нет. Я даже не могу определить, на какую сторону света выходят окна моей палаты. Нет. Уже больше ничего нет. От моего дыхания, что ли (да только при чем тут оно?), стекло затягивается льдом. Мир мутнеет, отделяется от меня, уродливо меняет свои пропорции. Узор. Да нет на стекле никакого узора, уж я бы нашел в его линиях какую-нибудь интересную аналогию. И ассоциации бы вспыхнули в моем мозгу, управляемые и неуправляемые. А тут ничего нет. Мир исчез. Или это исчезаю я? Исчезаю навсегда.
Ладно...
Я поворачиваюсь. Дверь даже не скрипнула, но я все же поворачиваюсь.
_Она_ вошла. В глазах ее надежда и боль. Я шумно и энергично иду ей навстречу. Я широко раскидываю руки. И от этой моей игры глаза ее тускнеют. Ее не обманешь. Она почувствовала, что все это ложь, обман, все это — неправда.
— Ложись, — говорит она. — Ведь ты, наверное устал?
А я и в самом деле устал. Устали не мускулы, не сердце. Устала душа. Я ложусь. Она накрывает меня одеялом, расправляет его.
Теперь я лежу так, как лежал десять минут назад, когда вошли друзья и родственники.
— Ты лежи, молчи. Я все понимаю. И все будет хорошо.
Я на секунду опускаю веки. Я мог бы и ответить. Но я просто опускаю веки.
— Молчи. А я буду говорить.
Кажется, напрасно поднял панику парень из хирургии. Чувствительность кожи у него нормальная. Он может даже пошевелить пальцами. Остальное-то все в гипсе. Никаких признаков радикулита у соседа. И не каменеет рука у родственника. Никто на улице не спотыкается. Споткнуться в такой гололед! Ах, да сейчас нет гололеда. Но все равно... Певцы не теряют свои голоса. Исправно поднимают штанги тяжеловесы, устанавливая мировые рекорды. Все в мире нормально.
А я лишь иногда закрываю глаза, опускаю веки.
Я многое брал. Всю жизнь. Любовь, дружбу, участие, чувства, мысли. Я делил с другими радость и горе. Я, наверное, что-то и давал, если оно у меня было. А теперь я устал. Ничего я не хочу больше брать, потому что мне теперь уже нечего отдать.
_Она_ говорит, а я иногда опускаю веки. Это движение _мое_.
— Люблю, — говорит она.
А я молчу. Я молчу! Ведь могу я, могу взять у нее это слово и сказать ей: «Люблю!». Но тогда... но тогда оно никогда уже никому не скажет _это_.
Тихо целует она меня.
И снова. Я мог бы ответить ей. Но тогда она больше никого в жизни не поцелует!
— Ты слышишь меня? Это я. — Она называет свое имя.
Я слышу. Я все отлично слышу. Но только не звуки. Я слышу как-то по-другому.
Наверное, что-то возникло в моих глазах, потому что она улыбается. А я обрадовался вот чему. Я могу, могу сказать одно слово. И это ей не повредит. Ведь она никогда не зовет себя по имени. Она мама, сестра, тетушка, преподаватель. По телефону она называет себя по фамилии или по отчеству.
Значит, дано, дано мне еще одно, последнее слово.
Она говорит, говорит и вдруг замолкает. Я долго не опускал век.
Согласен ли я? Слышу ли я? Вижу ли ее?
Да! Да!! Да!!!
И я произношу это волшебное, последнее для меня слово:
— Валентина...
Я закрываю глаза.
Все. Теперь все.
Все...
12. ДЕКАБРЬ
Я слушаю. И шорохи вокруг, потрескивания. Это в доме, старом, как я. Старом, как мой отец, старом-престаром, как мой дед. Он стоит, хотя и покряхтывает от тяжести прожитых годов. Он-то стоит, а тех, других, кто его строил и кто в нем жил, — нет. Сколько мне лет? Этого не знает никто, разве что дом. Так ведь я для него все равно мальчишка. Люди редко живут до ста лет. Дома выдерживают. Потом их разбирают и перевозят на мичуринские участки, а там делают из них домики, небольшие, так метра три на пять вместе с верандой.
Я все лежу и слушаю. Я только что проснулся или не спал вовсе. Но кажется, что выспался, потому что легко, как когда-то в детстве. Это от старости. Дом хихикает, поскрипывает, но добродушно, ему это позволено, ему вообще все позволено. Я лежу у глухой стены против широкого окна на железной кровати под новым почти еще полушубком. Лежу и слушаю. Потрескивание и шорохи дома.
Темно. Солнце еще не всходило. Но я-то знаю, знаю... Я все равно знаю, что там дальше. Сосны под окном, прямые, замерзшие, высокие. А внизу сугробы у полузаметенного заборчика, а за ним — дорога, по которой ходит кто-то, но не я, кто-то другой. Она спускается от дома вправо с холма в небольшую ложбинку, по которой летом течет ручей, но сейчас его нет, он замерз, его замело, нет и следа от него, только ровная пелена снега, пересеченная ниткой дороги. Вдоль дороги, со стороны дома — сосны, одни сосны. Только там, где летом бежит ручей, они расступаются.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Кто-то из редких прохожих берет слепца под руку и переводит меня через улицу.
Спасибо...
Как обидно прожить жизнь и ничего не понять в ней... А, Маркиз...
11. НОЯБРЬ
Я нагибаюсь за упавшей шариковой ручкой.
Я точно помню, что нагнулся... и оказываюсь в постели.
Такая благоговейная тишина, белизна. Все подчеркнуто чисто. Все это словно ненастоящее.
Я лежу и мне не хочется вставать. Нет сил встать. Я не могу пошевелить ни одним пальцем. Язык прилип к гортани. Мне ничего не хочется. Даже говорить. Лучше я буду закрывать веки в знак согласия и смотреть, не мигая, в знак отрицания, несогласия. Так будет лучше. Мне становится смешно. Значит, когда я сплю, я со всем согласен? А днем? Нет. Тут что-то не то. Впрочем, это ведь только сейчас. А раньше все было по-другому.
Тишина. Окна. Замерзшее стекло. Всего каких-нибудь два миллиметра. Потом слой холодного воздуха. Снова два миллиметра стекла. А дальше мир. Целый мир! Мир, в котором я жил. Ветер. Снег. Сугробы. Люди. Дома. Холод. Жар. Свет. Тьма. Там — все.
Я рвусь туда, стремлюсь всей душой. Примите меня. Возьмите. Я ваш, ваш! Я никогда не буду своим, я буду теперь только вашим. Да и был ли я когда своим? Наверное, был, потому что меня отличали от других. Каждый отличен. Но я был и вашим, потому что меня принимали, считали своим, не отделяли. Каждый должен быть с кем-то.
Но теперь барьер, стена, молчание.
Мне ни жарко, ни холодно, ни радостно, ни скучно.
Мне — никак.
Я вижу, что стена белая. Белая... Ну и что? На подоконнике стоят в горшках цветы. Пусть стоят. Все равно я даже не знаю, как они называются. Я этого никогда не знал. Срезанные цветы — другое дело. Гладиолусы, астры, флоксы. А названия тех, что стоят в горшках, я почему-то никогда не знал. На стене акварель. Три замерзшие березы и снег. Снег, снег. Ладно. Пусть снег. Что дальше? Ага. Вот шерстяное одеяло. Еще, поди, и верблюжье? Подумаешь... Какая разница...
Что-то еще и еще... Так было, так будет. Мне все безразлично.
Я слышу, что открылась дверь. Кто-то вошел. Я, конечно, даже не поворачиваю головы. Я даже суживаю сектор зрения, но человек все же врывается в него. А, это сосед по площадке! Я знаю его, но не узнаю.
— Здравствуй, — говорит он.
Я пока молчу. Мне все безразлично.
— Здравствуй, — повторяет он. — Ты что, не узнаешь меня?
— Здравствуй, — неожиданно для самого себя отвечаю я.
— Он говорит! — кричит сосед. — Он уже говорит!
Я не знаю, к кому он обращается. Но в дверях какое-то шевеление. Значит, там ждали. Ждали, что я заговорю. Ждали, что я что-нибудь сделаю. Безразлично — что. А я взял и сказал: «Здравствуй».
— Что, что он сказал? — спрашивает кто-то. — Он заговорил?
— Он сказал... он сказал... З-з.
Мучительное удивление появляется на лице соседа. Он не может выговорить такое простое, такое необходимое слово. Я удивлен. Я удивлен дважды. Тем, что он не может выговорить такое простое слово. И еще раз тем, что я сам удивлен этим. Неужели мне не все равно? Раз я удивлен, значит, нет. Странно.
— Он сказал, он сказал...
— Здравствуй, — подсказываю я.
— Да, да, он это самое и сказал, — подтверждает сосед.
Комната наполняется людьми. Эти — с работы. Те — просто знакомые. А вот и родственники. Свояки, сестры жены, племянницы.
— Ну! Что я вам говорил?! — восторженно кричит один.
— А я им говорю...
— Молодец! Встанешь и еще плясать будешь. И на рыбалку, и по грибы.
— Давай, давай, поворачивайся. На работе без тебя все горит.
— Да ты молодцом!
— А, что она, эта медицина, знает?! Я сто раз всем говорил!
— Я говорю вам: здравствуй, — твердо произношу я. Фраза не совсем правильная, но по-другому я сказать не могу.
— Здравствуйте, дядюшка! — Это говорит племянница.
Как хорошо! Теперь у меня есть правильный набор слов.
— Я говорю вам всем: здравствуйте!
— Ну! Что я... что я каждому... что я каждому произносил?! — Он сказал, но с каким-то трудом. Ведь ему пришлось искать слова! И вместо обычного и естественного: вам говорил, он нашел: каждому произносил.
— Что я вам говорил! — кричу я. — Я молодцом!
— Чудеса! Ты и впрямь... это... как его... м-м... огурцом выглядишь!
Я вижу, с какой натугой он искал слово. Что они, разучились говорить?
— Молодцом! — уверенно говорю я. — Что она, эта медицина, знает?! Я сто раз всем говорил!
Они ошеломлены. Они все обрадованы тем, что я выздоравливаю, что я могу говорить. Но такого темпа, такой прыти никто из них от меня не ожидал. Ведь я же разговариваю вполне нормально. Правда, набор слов у меня пока невелик. Ну, да это дело наживное! Уже кто-то выскочил за дверь. Сейчас врача позовет. Вот вам медицина — чудо. Действительно, что медицина знает?
Говорят почти все, сразу, не слушая друг друга, да и меня тоже. Им сейчас надо выговориться, успокоиться. Они часто не могут найти слов. Самых обыкновенных слов, которые произносили минуту назад. Им приходится совершать обходные маневры, заходить с тыла. И от этого их речь кажется напыщенной и тяжеловесной. Но зато у меня в запасе уже несколько сот слов.
— Мы тут поболтаем с тобой немного, а потом уж жена. Мешать не будем. Хорошо?
— Хорошо, — отвечаю я. — Пусть она придет потом.
— А дети еще не прилетели. Но завтра уж будут наверняка.
В комнату врывается врач.
— Что тут происходит?
— Происходит? — спокойно спрашиваю я. — Мы тут поболтаем немного...
— Как это поболтаем? Да ведь!.. — Он вовремя замолкает.
— Здравствуй! — говорю я. — Здравствуйте!
— Здравствуйте, — отвечает он, все еще ничего не понимая.
Да и никто ничего не понимает. Неважно. Главное — я говорю.
— Да ты, поди, и плясать можешь?
— Ты можешь шею повернуть?
— Шею повернуть?
— Нельзя, — кричит врач. — Да как это повернуть? Вы что-нибудь смыслите в медицине?
— А вот так, — говорит товарищ с работы. — А вот так! — И начинает крутить шеей, вправо, влево, вверх, вниз. Ух и старается! У него, наверное, даже мышцы заболели от такого верчения.
— Пожалуйста! — уже умоляет врач. — Не беспокоите больного. Не волнуйте!
— Пожалуйста, — говорю я. — Повернуть шею?
Я верчу шеей вправо и влево, верчу энергично, как только что мой товарищ. А у него глаза на лоб вылезли от удивления. От удивления и какой-то натуги. Он окаменел. Потом какая-то мысль мелькает в его глазах. Он что-то нашел в своей памяти.
— Вот черт! — говорит он. — Опять шейный радикулит схватил. Полгода не беспокоил.
— Конечно, — говорит кто-то, — ты так крутил шеей, что и сломать ее было недолго.
— Да, да, — соглашается он. — Вот черт!
Он чуть отходит в сторону, нелепый со своей негнущейся шеей. Я осматриваю сразу ставшую непохожей палату, одеяло, под которым спрятано мое тело, тело которое как будто и не принадлежит мне. Две неподвижных руки, вытянутые вдоль него. Друзья перехватывают мой взгляд.
— Руку! Руку! Ты можешь согнуть руку!
Нет, я не могу. Я просто забыл, как это делается.
— Смотри-ка! Вот как это делается. — Один из родственников с силой сжимает руку в локте. Даже пиджак и халат не могут скрыть, как бугром выпирают его мускулы.
Он так и замирает с согнутой рукой.
Потому что, потому что... я тоже сгибаю руку. Правда, бугор мускулов у меня поменьше.
Я кое-что начинаю понимать. Во мне еще нет ни испуга, ни радости. Просто, я начинаю что-то понимать.
— Радикулит? — беспечно спрашиваю я.
— Свело... — еле выговаривает он.
— Бывает, — соглашаюсь я, и рука моя бессильно падает на одеяло.
Родственник трет только что в судороге сведенные мускулы, кусает губы.
— Это у тебя от перевозбуждения, — успокаиваю его я. — Ты не волнуйся.
Все слова _их_. У меня нет ни одного своего слова. Но _их_ слов у меня уже набралось много. Я могу свободно разговаривать на не слишком специальные темы.
— Вы можете это проделать еще раз? — спрашивает врач.
— Нет, не могу.
— Но ведь только что...
— Я забыл.
— Разработается! — уверенно говорит кто-то. — Массаж. Тренировка.
— Да, да, — подхватываю я, — массаж и тренировка.
Я не хочу больше двигать рукой. А как радостно было движение!
Все испуганно молчат. И каждый, наверняка, думает, что виноват именно он.
А я сам? Убедился ли я в чем-нибудь? Догадался ли кто другой? Ведь если догадался хоть один, они от меня не отстанут. Они заставят меня, убедят. А я не... Шея снова не слушается меня. Вернее, слушается чуть-чуть, чтобы они все же видели, что я могу совершать движения, что я владею своим телом.
Я взял слишком много. Сразу. Я начинаю специальный разговор. Иногда мне не хватает слов, но они помогают. И все равно мне трудно говорить.
— Что это за больница?
Первая городская.
— На улице, наверное, гололед?
Нет. Сейчас нет. Почти каждый день идет снег, а вот на праздники был такой страшный гололед!
— Скорая, наверное, едва успевала? Ушибы, переломы?
Переломов, действительно, много.
— Есть, наверное, и такие, что лежат с ног до головы... загипсованные?
Да, конечно. Травм в этом месяце очень много.
Ясно. Ты, которого я не вижу, отдай мне на время какое-нибудь микродвижение. Шевеление пальца. Сжимание кулака. Сгибание руки в локте. Пожимание плечами.
Дайте мне в долг! Ведь ты загипсован с ног до головы. Что тебе стоит? Согласен?
Он согласен, потому что даже не подозревает, что у него крадут. Я не все сразу. Я помаленечку. Ну, подумаешь, онемел у тебя палец на ноге. Тебе же ведь сейчас не ходить, не плясать.
И слова. Почему только у этих, что стоят возле моей кровати? У всех. По буковке, по звуку. Никто ничего и не заметил. Я знал картавого, который даже не подозревал, что он картавый. А дальтоники? Разве бы они знали о своем неправильном восприятии цвета, если бы им на это специально не указали?
Ну подумаешь. У тебя поболит колено. Так ведь я не навсегда. Я на пять минут, на секунду, на миг. На микромиг у каждого, так что никто ничего и не заметит.
— Да я уже здоров! — весело говорю я.
А кто-то не смог встать.
Я отшвыриваю прочь одеяло, уверенно свешиваю ноги с кровати, встаю, оправляю на себе пижаму.
— Ну что, может, вам сплясать что-нибудь?
Они, конечно, остолбенели. Особенно врач. А я иду вприсядку, да так, как никогда и не умел. Я вообще не умел плясать. Я многого не умел. А теперь все смогу!
Я выйду на площадь и возьму у людей по маленькой, маленькой частичке их движений, по одному звуку.
Никто ничего и не заметит. Я буду не такой, как прежде. Я смогу поднимать штангу рекордного для нашего города веса. Я ведь на минутку возьму силу и спортивную технику у какого-нибудь чемпиона. А если мне попадется тяжеловес, то уж в своей-то весовой категории я толкну непостижимый вес. Да только мне это ни к чему. Зачем? Мне бы ходить, видеть, слышать. Мне бы дышать. Мне бы просто жить...
С друзьями я буду осторожен. Это только сейчас, когда я еще ничего не знал, я нечаянно взял у них что-то. А так... Нет. Да я с ними и встречаться буду редко. На всякий случай. Я ведь не знаю, управляема ли моя способность? Ведь все это, наверняка, идет из подсознания. Да-а...
Я всегда хотел стать певцом. А теперь я иногда смогу петь. Как? Я запою, а у певца на сцене пропадет голос. Что почувствует он? Какая боль и какой страх навеки останутся в его душе? Я сделаю шаг, а кто-то всю жизнь будет помнить, как он ни с того ни с сего оступился на ровном месте. Пусть даже не расшибся, ничего не сломал! А тот мои сосед, который теперь никому не сможет сказать «Здравствуй!»?
Я уже не пляшу. Я стою и смотрю на них. Я слышу как этажом ниже забегали медсестры и врачи. Кто-то из распятых на растяжках почувствовал, что у него нет ноги. Сейчас он не чувствует своей хоть и с переломом, но все же _своей_ ноги!
Еще минуту, еще лишь одну минуту. Мне нужно было сказать друзьям и родственникам «До свиданья». Но я не могу, потому что никто еще не говорил сейчас эти слова. Я машу рукой, но они не понимают.
— Я один! Я хочу один! Один!
Они ничего не понимают, но уже послушно поворачиваются к дверям.
— До свиданья! До свиданья! — говорят они.
— До свиданья! — кричу я.
Они испуганы.
— Это кризис, — слышу я слова врача.
Они ушли. Я осторожно выталкиваю из палаты врача. Подхожу к окну. Так вот что мне довелось увидеть в последний раз. Там, за стеклом, все застыло. Весь мир застыл. Все схвачено холодом. Деревья голые и нет сейчас в них никакой красоты. Люди торопятся, люди спешат. В тепло, в домашний уют. Прочь от стужи. Движения угловаты. Небо низкое и серое. Солнца нет. Я даже не могу определить, на какую сторону света выходят окна моей палаты. Нет. Уже больше ничего нет. От моего дыхания, что ли (да только при чем тут оно?), стекло затягивается льдом. Мир мутнеет, отделяется от меня, уродливо меняет свои пропорции. Узор. Да нет на стекле никакого узора, уж я бы нашел в его линиях какую-нибудь интересную аналогию. И ассоциации бы вспыхнули в моем мозгу, управляемые и неуправляемые. А тут ничего нет. Мир исчез. Или это исчезаю я? Исчезаю навсегда.
Ладно...
Я поворачиваюсь. Дверь даже не скрипнула, но я все же поворачиваюсь.
_Она_ вошла. В глазах ее надежда и боль. Я шумно и энергично иду ей навстречу. Я широко раскидываю руки. И от этой моей игры глаза ее тускнеют. Ее не обманешь. Она почувствовала, что все это ложь, обман, все это — неправда.
— Ложись, — говорит она. — Ведь ты, наверное устал?
А я и в самом деле устал. Устали не мускулы, не сердце. Устала душа. Я ложусь. Она накрывает меня одеялом, расправляет его.
Теперь я лежу так, как лежал десять минут назад, когда вошли друзья и родственники.
— Ты лежи, молчи. Я все понимаю. И все будет хорошо.
Я на секунду опускаю веки. Я мог бы и ответить. Но я просто опускаю веки.
— Молчи. А я буду говорить.
Кажется, напрасно поднял панику парень из хирургии. Чувствительность кожи у него нормальная. Он может даже пошевелить пальцами. Остальное-то все в гипсе. Никаких признаков радикулита у соседа. И не каменеет рука у родственника. Никто на улице не спотыкается. Споткнуться в такой гололед! Ах, да сейчас нет гололеда. Но все равно... Певцы не теряют свои голоса. Исправно поднимают штанги тяжеловесы, устанавливая мировые рекорды. Все в мире нормально.
А я лишь иногда закрываю глаза, опускаю веки.
Я многое брал. Всю жизнь. Любовь, дружбу, участие, чувства, мысли. Я делил с другими радость и горе. Я, наверное, что-то и давал, если оно у меня было. А теперь я устал. Ничего я не хочу больше брать, потому что мне теперь уже нечего отдать.
_Она_ говорит, а я иногда опускаю веки. Это движение _мое_.
— Люблю, — говорит она.
А я молчу. Я молчу! Ведь могу я, могу взять у нее это слово и сказать ей: «Люблю!». Но тогда... но тогда оно никогда уже никому не скажет _это_.
Тихо целует она меня.
И снова. Я мог бы ответить ей. Но тогда она больше никого в жизни не поцелует!
— Ты слышишь меня? Это я. — Она называет свое имя.
Я слышу. Я все отлично слышу. Но только не звуки. Я слышу как-то по-другому.
Наверное, что-то возникло в моих глазах, потому что она улыбается. А я обрадовался вот чему. Я могу, могу сказать одно слово. И это ей не повредит. Ведь она никогда не зовет себя по имени. Она мама, сестра, тетушка, преподаватель. По телефону она называет себя по фамилии или по отчеству.
Значит, дано, дано мне еще одно, последнее слово.
Она говорит, говорит и вдруг замолкает. Я долго не опускал век.
Согласен ли я? Слышу ли я? Вижу ли ее?
Да! Да!! Да!!!
И я произношу это волшебное, последнее для меня слово:
— Валентина...
Я закрываю глаза.
Все. Теперь все.
Все...
12. ДЕКАБРЬ
Я слушаю. И шорохи вокруг, потрескивания. Это в доме, старом, как я. Старом, как мой отец, старом-престаром, как мой дед. Он стоит, хотя и покряхтывает от тяжести прожитых годов. Он-то стоит, а тех, других, кто его строил и кто в нем жил, — нет. Сколько мне лет? Этого не знает никто, разве что дом. Так ведь я для него все равно мальчишка. Люди редко живут до ста лет. Дома выдерживают. Потом их разбирают и перевозят на мичуринские участки, а там делают из них домики, небольшие, так метра три на пять вместе с верандой.
Я все лежу и слушаю. Я только что проснулся или не спал вовсе. Но кажется, что выспался, потому что легко, как когда-то в детстве. Это от старости. Дом хихикает, поскрипывает, но добродушно, ему это позволено, ему вообще все позволено. Я лежу у глухой стены против широкого окна на железной кровати под новым почти еще полушубком. Лежу и слушаю. Потрескивание и шорохи дома.
Темно. Солнце еще не всходило. Но я-то знаю, знаю... Я все равно знаю, что там дальше. Сосны под окном, прямые, замерзшие, высокие. А внизу сугробы у полузаметенного заборчика, а за ним — дорога, по которой ходит кто-то, но не я, кто-то другой. Она спускается от дома вправо с холма в небольшую ложбинку, по которой летом течет ручей, но сейчас его нет, он замерз, его замело, нет и следа от него, только ровная пелена снега, пересеченная ниткой дороги. Вдоль дороги, со стороны дома — сосны, одни сосны. Только там, где летом бежит ручей, они расступаются.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12