Тонкими, но удивительно сильными
ногами она упиралась ему в грудь и шипела: "No... You can't do
something... You can't... no... oh... yes, yes, yes... do it... fuck
me, you, Russian bastard, do try..."
Оба побаивались эйдса<$FAIDS - СПИД (англ.). (Пpимеч. pед.)>, но
делали, что могли: она - ртом, не давая опомниться изумленному баварцу
или фламандцу и вытащить из памяти все остальные картинки в детстве
изученных руководств, а он - старательно организуя ситуацию, в которой
затисканная, зацелованная до темных синяков бабка не замечала или
считала приличным не заметить его недолгой сноровистой возни с
супернадежным, электронно испытанным изделием сингапурского
индустриального чуда.
...Из сарая их выгнала полиция, наведенная перепуганными
соседями-индусами. Никак они не могли привыкнуть к Юлькиной манере
идти утром в деревенский магазин по-пляжному. Почему-то вблизи моря
вид голых сисек их не шокировал, по Форментору уже и пятидесятилетние
бродили, размахивая и шлепая своими пустыми останками, а в лавке их,
видите ли, это коробило. Если б не Юлькин паспорт с орлом - могло бы
кончиться и хуже.
Но денежки уже поднакопились. В то утро Сергей заехал попрощаться
с милой подругой - благо ей подошло время переезжать на очередной
месяц в Дубровник. Юлька ждала в машине, матеря на двух языках
индусов, испанцев, немцев и прочих дикарей. Сергей расцеловался,
искренне пожелав мамаше веселой любви с сербскими коллегами, шагнул к
двери, глянул на расписную ацтекскую сумочку, валявшуюся на полу, - и
поднял ее, посмотрел хозяйке в глаза. Наполненные светлыми старческими
слезами глаза мигнули, дама закивала: "Si, si... moneda... si,
Serhio... si..." Она всегда почему-то говорила с ним, собирая свой
десяток испанских слов, говорить с русским по-английски или тем более
по-немецки ей казалось странным. Сергей раскрыл сумку и из свалки
банковских карточек, узких крон, мятых рыжих пятидесятимарковых
бумажек вытащил серо-зеленые, узкие и длинные доллары, будто
специально для него туго свернутые в толстую трубку, перехваченную
желтой резинкой. Она кивнула еще раз, уже не так уверенно. Сергей
сунул деньги во вздувшийся задний карман шортов и вышел.
В Эстаенче они бездельничали, ругались и трахались. К осени
собирались в Лондон - еще в марте один малый предлагал Сергею место
гарда в какой-то пакистанской конторе, контора была не слишком чистая,
наверняка приторговывали и оружием, и гарду обещали платить прилично.
...Был июнь, над Майоркой бесновалось, выжигая мысли, солнце.
Когда они вошли, Сергей удивился, почему он понял все и сразу. Тот,
что стоял справа, наверняка и сам прошел через Афган, может, даже
прапор. Левый был похож на комсомольского вожака - обрюзгло-бабье лицо
бывшего мальчика, причесан старательно, чуть на уши, и воротничок
рубашки аккуратно отложен. Сергей опустил руку - на полу с его
стороны, рядом с кроватью, всегда лежал нож, мощное оружие marines,
черный широкий клинок и ручка в кожаных кольцах, ровно и тяжко, как
снаряд, летящий нож со странным названием "Ka-Bar". Тот, что стоял
справа, поднял руку с короткоствольной "коброй". "Не дергайся, Серега,
- сказал он, - я не тебя, а девку, если что, мочить буду".
Ты все придумываешь, как в американском кино. Ну и что, разве не
интересно? Интересно, но не похоже на правду. Если будет похоже, ты не
будешь слушать, и потом у нас ничего не получится. А так немного
отдохнем - и снова... Разве плохо? Хорошо. Ну, рассказывай,
рассказывай... И вот еще что я хочу тебе объяснить: это на нашу жизнь
не похоже, на твою и мою. Так ведь мы же не такие, я не жиголо, а
сочинитель московский, и ты не черная бродяжка, а мирная дикторша,
царица перестроечного эфира, здравствуйте, дорогие телезрители,
сегодня на съезде народных депутатов... Но уже и здесь, рядом с нами,
живут другие люди, в кооперативных обжорках стреляют из автоматов, в
роще у Лобни вешают на деревьях и мозжат голени монтировками,
лубянские специалисты готовят автокатастрофы - что же ты можешь
представить себе про ту жизнь, где жара, белое небо без облачка и
свобода? Поверь, там все покруче... Да ладно, не заводись,
рассказывай, рассказывай... Уже не хочу. Лучше иди сюда... Вот так.
Так лучше. Вот. Хорошо.
Мюнхен. Май
Дождь прошел, между плитами велосипедной дорожки, отделенной от
тротуара свеженакрашенной белой полосой, еще стояла влажная чернота.
Двадцатый трамвай, чуть громыхнув, пересек Принцрегентенштрассе и
понесся вдоль низкой ограды Энглишгартена.
По широкой аллее, идущей в парке параллельно улице с трамвайными
рельсами, он привычно спешил, треща косыми каблуками ковбойских сапог
по мокрому серому гравию. Ветер еще был не летний, прохладный, на ходу
он поймал и застегнул молнию черной кожаной куртки, мысленно обругал
свою модную прическу, выстриженные виски - холодно же, мать бы их с
ихней модой!
Так и не привык он после родной своей Харьковщины к холоду. Ни к
страшным, проклятым, срезающим любой открытый выступ - хоть палец,
хоть нос - ветрам, по-лировавшим палубу в Северной Атлантике, ни к
ледяной мороси норвежской осени, когда, голодный до кругов в глазах,
шатался он бессмысленно по Гренсен, сворачивал на Акерсгата, и чистые
грубоносые норвежцы сторонились колеблющейся, неверно шагающей фигуры,
ни к сырости здесь, в сравнительно теплой - а все ж не Украина! -
Баварии.
И остался вечным ужасом тот, последний, разрушающий холод черной
жирной воды между черными, уходящими в черное небо стенами бортов,
когда он плыл, и плыл, и плыл, с эквадорского рефрижератора на весь
порт грохотала музыка, на причалах сияли слезливые огни, и он плыл,
делая перед самим собой вид, что не замечает, как теряет дыхание...
Он перешел по короткому мостику над бурно, по-театральному
несущейся водой и вышел к станции, пошел вдоль забора. На
противоположной стороне улицы жались одна к другой машины сотрудников.
Как повезло все же, подумал он, что среди этих приличных, хорошо
образованных, серьезных людей нашлось место. Кто он такой, в сущности,
какой из него оператор? Два года возился с убогими пультами
непрофессиональной советской рок-группы, да три года службы... Беглый
корабельный радист, вот и вся профессия. Диплом нужен, диплом, а то
выпрут со станции - и конец...
За воротами, миновав будку охранника, который ему кивнул и даже
подмигнул - мол, опять без мотоцикла, значит, вечером по пиву, как-то
они потрепались немного с этим немцем, - он поднялся на низкое
крыльцо, прошел мимо еще одного охранника, не останавливаясь,
поскольку тот проверял только сумки, - и тут из-за стеклянной двери
ему замахал Глебка из украинской службы, выскочил навстречу:
- Слухай, тоби до дому потрибно зараз, понял? Ютта зазвонила,
шось с хлопчиком, не зна шо...
- Шо таке? - От неожиданности и с перепугу Юра тоже перешел на
мову, хотя они с Глебом обычно говорили по-русски, на чем и
сдружились: и хохлы нечистопородные, и в москали не вышли,
харьковчане. - Шо зробылось?
- Я знаю? - Глеб пожал плечами. - Давай зараз твоим у сэрвиси
пиду скажу, а ты в такси да ехай...
Юра выскочил за ворота, на счастье, тут же тормознул такси. Пока
ехал, в уме мелькало, повторяясь, Юра унд Ютта... Юра унд Ютта... Едва
ли не первые слова по-немецки, которые он услышал. Они ехали в ночном
грязноватом поезде, в соседнем купе турки громко спорили за картами.
"Юрик?" - не поняла она его харьковского имени. "О, Юра, я, я... - И
несколько раз повторила: - Юра унд Ютта, Юра унд Ютта". И вдруг
погладила его по голове - сразу, в мгновенье, став и матерью, и женой,
и сестренкой, и любовницей - хотя еще месяц гуляли вечерами по
Кауфингерштрассе, держась за ручки и даже не целуясь... А теперь не
было дня, чтобы хоть раз он не подумал: лучшей семьи, чем эта немка на
десять лет старше и ее тринадцатилетний пацан, для него, харьковского
хулигана - "ракла", да еще и еврея, только здесь, не в России,
ставшего "русским", - лучшей семьи не могло быть, хоть бы всю жизнь
искал...
Он со второго раза попал ключом, и широко распахнул дверь, и
крикнул: "Ютхен... Ютта...", и тут же заткнулся, почувствовав словно
давно ожидаемое: ствол, прижатый к спине, к пояснице, к почкам...
- Не гаркай, - сказали ему сзади, - охолони, хлопец.
3
День брал резко с утра, небо прояснялось часам к одиннадцати,
солнце шпарило над Пушкинской, над средоточием новой жизни - между
рекламой "кока-колы" на доме, где еще помнилась стоявшая на ротонде
имперская каменная девушка, и мавзолейной очередью в "Макдональдс",
котлетный остров свободы на месте еще вчерашней хулиганско-фарцовочной
"Лиры". Над шизоидной тусовкой у полусгоревшей газеты, над подземным
переходом, собравшим все девять кругов нового ада, заменившего
рухнувший старый, над нищими, богачами, бандитами, милиционерами,
железными трубчатыми переносными загородками, над очередной
телегруппой, снимающей очередное безумие вечно безумной стра-ны, -
надо всем шпарило солнце и выцветало желтоватое дневное московское
небо. День набирал скорость, мчался, гремел мелочью получасовых
опозданий, ненадолго застывал в какой-нибудь забегаловке, делающей
деньги и иллюзию сытости с помощью пирожков с чем-нибудь пока
недефицитным, горячих бутербродов, скрадывающих мыльный вкус сыра, и
чудовищного азербай- джанского коньяка - и мчался снова к концу, к
семи, когда пора тормозить, валиться на отвратительный для потной кожи
шершавый палас, покрывающий старый диван, и бредить картинками,
воображать слова и одежды, машины и оружие, смуглых и рыжих людей,
объятия и убийства, постели и мостовые - жизнь.
Картинки плыли, звучали голоса, а придумывать между картинками
связки и последовательность не было сил. Да и не важно это - как они
открыли дверь, как вошли неслышно, почему впустила их женщина, как
выследили, проникли в страну, подкараулили... Все это было возможно,
логика не имела значения, а все детали не прорисуешь - жизни не
хватит. Если описывать жизнь в темпе и с точностью самой жизни,
успеешь описать только свою. И то не отвлекаясь, а лишь покрывая
страницу за страницей двумя словами: "я пишу, я пишу, я пишу..."
Значит, надо опускать детали, авось остальное допридумают, а твое дело
- бредить картинками и записывать главные из них так, чтобы заставить
прочесть, и увидеть сыроватый после дождя Мюнхен, или раскаленную
каменную деревню на откосе лесистой горы, спускающемся к слепящей
зелени воды, или сизую пыль, ложащуюся на лондонский тротуар под
строительными лесами, загромоздившими со всех сторон Пиккадилли-
серкус.
Как, уже Лондон? Ну ты даешь! Теперь уже и я ничего не понимаю: а
в Лондоне-то кто? Тут нечего понимать, ты просто слушай и старайся
представить себе картинку, а остальное придумай сама - кто кого
находит, и как, и зачем... А потом все окажется не так! Вот и хорошо,
вот и интересно, разве нет? Сочинитель. Да, сочинитель,
профессиональный врун. Хороша профессия! А чем хуже другой? Вот ты
лежишь себе, а я тебе картинки рисую, сказки рассказываю, а другой уже
включил бы телек, осмотрел бы сессию - да спать... Другой бы не мучил,
и я бы не мучилась. А разве тебе не хочется мучиться? Хочется, но не
настолько, я умеренная мазохистка. Ну, расскажи, расскажи, ну, из-за
чего ты сейчас мучаешься? Ты правда этого хочешь? Ну, слушай: ты
уйдешь, и у тебя там будет другая жизнь. И ты там тоже будешь счастлив
и добропорядочен, и будешь сидеть, чистый и благостный, и будешь
записывать свои дурацкие картинки. Да, буду, а ты? А ты будешь так же
сиять глазами ему, и он будет ждать тебя в машине после эфира, и
перегнется из-за руля, и ты его поцелуешь в щеку... Ведь поцелуешь же?
Ну и молчи, и хватит, иди сюда, молчи.
Все так и было. День несся, рассекая все существо пополам,
рвалось сердце, она стояла босиком на грязном полу, широкобедрая,
сразу уменьшившаяся без туфель, с чуть выступающим животом над светло-
рыжим удлиненным островком тонких и почти не вьющихся волос, надо было
торопиться, стаскивая с себя одежду, а она бормотала как во сне. Вот
здесь, здесь... немножко... ну немножко укуси, ладно? И теперь сбоку,
пожалуйста, я хочу сама, ты мне мешаешь... не двигайся... Ее рука
ползла вниз, палец прятался, она стонала все громче, закинув голову
назад и чуть вбок, палец скользил все сосредоточенней и неудержимей, и
надо было лежать, не двигаясь, все новые и новые толчки горячей влаги
обнимали, и, наконец, мир рушился.
День преодолевал остаток дистанции, шершавый палас впивался в
потную спину, и картинки плыли в сумерках, пора было ужинать, но в
Москве в жару есть не хочется. Разве что сначала рюмку-другую
проклятого азербайджанского...
Ты отсутствуешь, мы уже давно не разговариваем по вечерам, ты ешь
с отсутствующим видом.
Надо промолчать. Все справедливо, вы все правы, но почему-то
никто, никто из вас не хочет вместе со мной, сейчас, без всякой логики
и пересказа предшествующе-го - туда, в Сюжет, который заключается в
том, что самые разные и трудно представимые картинки могут вдруг
оказаться связанными неразрывной, прочнейшей цепью внутри еще одной
картинки, в которой - все концы и начала, вся жизнь. Как в одной давно
виденной карикатуре: на руке, на пальцах, кукла, а на кукольной руке -
меньшая кукла, а на ее руке - еще меньшая... Я придумываю картинку, а
в той картинке люди придумывают картинки, а в тех картинках...
Только в обратном порядке. Предположим, очередная маленькая
картинка как раз и может быть там, под лесами, в сизоватой пыли
ремонтируемого этой весной знаменитого лондонского круга.
Лондон. Апрель.
В это воскресенье они, как всегда, встали рано, а выбрались из
дому только около полудня. Поехали в Сохо, бродили, сначала с
удовольствием, а потом не без отвращения пробиваясь сквозь толпу.
Посидели, взяв по кружке светлого, среди полоумных на Карнаби, поели в
"Симпсоне" на Стренде, выбравшись туда заплеванными переулками и всю
дорогу обсуждая, как возникла обнаруженная в одном из закоулков Сохо
странная, но абсолютно грамотная русская надпись четвертьметровыми
черными буквами на глухой стене: "Это нечто большее, чем судьба, - это
в крови". Кто этот придурок среди немногих лондонских русских - это
ведь не Нью-Йорк и не Париж, - додумавшийся до такой многозначительной
бессмыслицы?
Со Стренда они повернули направо, миновали Трафальгарскую
площадь. У южноафриканского посольства прыгали, колотя в барабаны и
распевая всякую дурь, протестующие против апартеида, полицейский со
свежевыстриженным затылком стоял рядом, заложив руки за спину. Шлем он
снял и держал за спиной, короткие светлые волосы над загривком были
мокрые от пота - жара стояла ненормальная. Внизу, у колонны,
фотографировались туристы, японцы образовали идеальный групповой
снимок, итальянские дети лезли на постаменты памятников и гоняли
голубей. Вниз по Уайтхоллу неслись машины, из-под носа дабл-дека
выворачивалась очаровательная каракатица "Morgan", спицы мелькали в
колесах.
Тут он почувствовал, что безумно дорогой и омерзительно невкусный
симпсоновский обед - вечно по воскресеньям они выбирали что-нибудь
несообразно дорогое и невкусное - уже дал себя знать. Они быстро,
срезая углы и переходя на красный, вышли на Пиккадилли-серкус, бог
плотской любви был загорожен щитами на ремонт, что-то тут натворили
очередные сторонники справедливости, здания вокруг площади через одно
были в лесах, на тротуаре лежал тонкий слой белой строительной пыли, и
даже рекламы на знаменитом углу были будто слегка припорошены.
Впрочем, ничто не мешало толпе жевать котлеты под навесом "Burger
King".
Он спустился в сортир у входа в метро, прошел в кабинку, заперся,
с отвращением уставился в однообразные - правда, некоторые были
исполнены весьма умело - картинки и надписи, бесконечно предлагающие
одно и то же. Здесь были fuck и suck в переносном смысле, в основном
по адресу враждебных болельщиков, но были и в буквальном, с телефонами
и адресами встреч, - заведение имело ярко выраженный гомосексуальный
характер. Кто-то даже поднялся на политический уровень, создав призыв:
"Gays, be proud!" Лозунг этот был написан как бы на стяге, а стяг
укреплен на двух напряженных предметах, которыми, видимо, и
предлагалось гордиться пидорам всех стран.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
ногами она упиралась ему в грудь и шипела: "No... You can't do
something... You can't... no... oh... yes, yes, yes... do it... fuck
me, you, Russian bastard, do try..."
Оба побаивались эйдса<$FAIDS - СПИД (англ.). (Пpимеч. pед.)>, но
делали, что могли: она - ртом, не давая опомниться изумленному баварцу
или фламандцу и вытащить из памяти все остальные картинки в детстве
изученных руководств, а он - старательно организуя ситуацию, в которой
затисканная, зацелованная до темных синяков бабка не замечала или
считала приличным не заметить его недолгой сноровистой возни с
супернадежным, электронно испытанным изделием сингапурского
индустриального чуда.
...Из сарая их выгнала полиция, наведенная перепуганными
соседями-индусами. Никак они не могли привыкнуть к Юлькиной манере
идти утром в деревенский магазин по-пляжному. Почему-то вблизи моря
вид голых сисек их не шокировал, по Форментору уже и пятидесятилетние
бродили, размахивая и шлепая своими пустыми останками, а в лавке их,
видите ли, это коробило. Если б не Юлькин паспорт с орлом - могло бы
кончиться и хуже.
Но денежки уже поднакопились. В то утро Сергей заехал попрощаться
с милой подругой - благо ей подошло время переезжать на очередной
месяц в Дубровник. Юлька ждала в машине, матеря на двух языках
индусов, испанцев, немцев и прочих дикарей. Сергей расцеловался,
искренне пожелав мамаше веселой любви с сербскими коллегами, шагнул к
двери, глянул на расписную ацтекскую сумочку, валявшуюся на полу, - и
поднял ее, посмотрел хозяйке в глаза. Наполненные светлыми старческими
слезами глаза мигнули, дама закивала: "Si, si... moneda... si,
Serhio... si..." Она всегда почему-то говорила с ним, собирая свой
десяток испанских слов, говорить с русским по-английски или тем более
по-немецки ей казалось странным. Сергей раскрыл сумку и из свалки
банковских карточек, узких крон, мятых рыжих пятидесятимарковых
бумажек вытащил серо-зеленые, узкие и длинные доллары, будто
специально для него туго свернутые в толстую трубку, перехваченную
желтой резинкой. Она кивнула еще раз, уже не так уверенно. Сергей
сунул деньги во вздувшийся задний карман шортов и вышел.
В Эстаенче они бездельничали, ругались и трахались. К осени
собирались в Лондон - еще в марте один малый предлагал Сергею место
гарда в какой-то пакистанской конторе, контора была не слишком чистая,
наверняка приторговывали и оружием, и гарду обещали платить прилично.
...Был июнь, над Майоркой бесновалось, выжигая мысли, солнце.
Когда они вошли, Сергей удивился, почему он понял все и сразу. Тот,
что стоял справа, наверняка и сам прошел через Афган, может, даже
прапор. Левый был похож на комсомольского вожака - обрюзгло-бабье лицо
бывшего мальчика, причесан старательно, чуть на уши, и воротничок
рубашки аккуратно отложен. Сергей опустил руку - на полу с его
стороны, рядом с кроватью, всегда лежал нож, мощное оружие marines,
черный широкий клинок и ручка в кожаных кольцах, ровно и тяжко, как
снаряд, летящий нож со странным названием "Ka-Bar". Тот, что стоял
справа, поднял руку с короткоствольной "коброй". "Не дергайся, Серега,
- сказал он, - я не тебя, а девку, если что, мочить буду".
Ты все придумываешь, как в американском кино. Ну и что, разве не
интересно? Интересно, но не похоже на правду. Если будет похоже, ты не
будешь слушать, и потом у нас ничего не получится. А так немного
отдохнем - и снова... Разве плохо? Хорошо. Ну, рассказывай,
рассказывай... И вот еще что я хочу тебе объяснить: это на нашу жизнь
не похоже, на твою и мою. Так ведь мы же не такие, я не жиголо, а
сочинитель московский, и ты не черная бродяжка, а мирная дикторша,
царица перестроечного эфира, здравствуйте, дорогие телезрители,
сегодня на съезде народных депутатов... Но уже и здесь, рядом с нами,
живут другие люди, в кооперативных обжорках стреляют из автоматов, в
роще у Лобни вешают на деревьях и мозжат голени монтировками,
лубянские специалисты готовят автокатастрофы - что же ты можешь
представить себе про ту жизнь, где жара, белое небо без облачка и
свобода? Поверь, там все покруче... Да ладно, не заводись,
рассказывай, рассказывай... Уже не хочу. Лучше иди сюда... Вот так.
Так лучше. Вот. Хорошо.
Мюнхен. Май
Дождь прошел, между плитами велосипедной дорожки, отделенной от
тротуара свеженакрашенной белой полосой, еще стояла влажная чернота.
Двадцатый трамвай, чуть громыхнув, пересек Принцрегентенштрассе и
понесся вдоль низкой ограды Энглишгартена.
По широкой аллее, идущей в парке параллельно улице с трамвайными
рельсами, он привычно спешил, треща косыми каблуками ковбойских сапог
по мокрому серому гравию. Ветер еще был не летний, прохладный, на ходу
он поймал и застегнул молнию черной кожаной куртки, мысленно обругал
свою модную прическу, выстриженные виски - холодно же, мать бы их с
ихней модой!
Так и не привык он после родной своей Харьковщины к холоду. Ни к
страшным, проклятым, срезающим любой открытый выступ - хоть палец,
хоть нос - ветрам, по-лировавшим палубу в Северной Атлантике, ни к
ледяной мороси норвежской осени, когда, голодный до кругов в глазах,
шатался он бессмысленно по Гренсен, сворачивал на Акерсгата, и чистые
грубоносые норвежцы сторонились колеблющейся, неверно шагающей фигуры,
ни к сырости здесь, в сравнительно теплой - а все ж не Украина! -
Баварии.
И остался вечным ужасом тот, последний, разрушающий холод черной
жирной воды между черными, уходящими в черное небо стенами бортов,
когда он плыл, и плыл, и плыл, с эквадорского рефрижератора на весь
порт грохотала музыка, на причалах сияли слезливые огни, и он плыл,
делая перед самим собой вид, что не замечает, как теряет дыхание...
Он перешел по короткому мостику над бурно, по-театральному
несущейся водой и вышел к станции, пошел вдоль забора. На
противоположной стороне улицы жались одна к другой машины сотрудников.
Как повезло все же, подумал он, что среди этих приличных, хорошо
образованных, серьезных людей нашлось место. Кто он такой, в сущности,
какой из него оператор? Два года возился с убогими пультами
непрофессиональной советской рок-группы, да три года службы... Беглый
корабельный радист, вот и вся профессия. Диплом нужен, диплом, а то
выпрут со станции - и конец...
За воротами, миновав будку охранника, который ему кивнул и даже
подмигнул - мол, опять без мотоцикла, значит, вечером по пиву, как-то
они потрепались немного с этим немцем, - он поднялся на низкое
крыльцо, прошел мимо еще одного охранника, не останавливаясь,
поскольку тот проверял только сумки, - и тут из-за стеклянной двери
ему замахал Глебка из украинской службы, выскочил навстречу:
- Слухай, тоби до дому потрибно зараз, понял? Ютта зазвонила,
шось с хлопчиком, не зна шо...
- Шо таке? - От неожиданности и с перепугу Юра тоже перешел на
мову, хотя они с Глебом обычно говорили по-русски, на чем и
сдружились: и хохлы нечистопородные, и в москали не вышли,
харьковчане. - Шо зробылось?
- Я знаю? - Глеб пожал плечами. - Давай зараз твоим у сэрвиси
пиду скажу, а ты в такси да ехай...
Юра выскочил за ворота, на счастье, тут же тормознул такси. Пока
ехал, в уме мелькало, повторяясь, Юра унд Ютта... Юра унд Ютта... Едва
ли не первые слова по-немецки, которые он услышал. Они ехали в ночном
грязноватом поезде, в соседнем купе турки громко спорили за картами.
"Юрик?" - не поняла она его харьковского имени. "О, Юра, я, я... - И
несколько раз повторила: - Юра унд Ютта, Юра унд Ютта". И вдруг
погладила его по голове - сразу, в мгновенье, став и матерью, и женой,
и сестренкой, и любовницей - хотя еще месяц гуляли вечерами по
Кауфингерштрассе, держась за ручки и даже не целуясь... А теперь не
было дня, чтобы хоть раз он не подумал: лучшей семьи, чем эта немка на
десять лет старше и ее тринадцатилетний пацан, для него, харьковского
хулигана - "ракла", да еще и еврея, только здесь, не в России,
ставшего "русским", - лучшей семьи не могло быть, хоть бы всю жизнь
искал...
Он со второго раза попал ключом, и широко распахнул дверь, и
крикнул: "Ютхен... Ютта...", и тут же заткнулся, почувствовав словно
давно ожидаемое: ствол, прижатый к спине, к пояснице, к почкам...
- Не гаркай, - сказали ему сзади, - охолони, хлопец.
3
День брал резко с утра, небо прояснялось часам к одиннадцати,
солнце шпарило над Пушкинской, над средоточием новой жизни - между
рекламой "кока-колы" на доме, где еще помнилась стоявшая на ротонде
имперская каменная девушка, и мавзолейной очередью в "Макдональдс",
котлетный остров свободы на месте еще вчерашней хулиганско-фарцовочной
"Лиры". Над шизоидной тусовкой у полусгоревшей газеты, над подземным
переходом, собравшим все девять кругов нового ада, заменившего
рухнувший старый, над нищими, богачами, бандитами, милиционерами,
железными трубчатыми переносными загородками, над очередной
телегруппой, снимающей очередное безумие вечно безумной стра-ны, -
надо всем шпарило солнце и выцветало желтоватое дневное московское
небо. День набирал скорость, мчался, гремел мелочью получасовых
опозданий, ненадолго застывал в какой-нибудь забегаловке, делающей
деньги и иллюзию сытости с помощью пирожков с чем-нибудь пока
недефицитным, горячих бутербродов, скрадывающих мыльный вкус сыра, и
чудовищного азербай- джанского коньяка - и мчался снова к концу, к
семи, когда пора тормозить, валиться на отвратительный для потной кожи
шершавый палас, покрывающий старый диван, и бредить картинками,
воображать слова и одежды, машины и оружие, смуглых и рыжих людей,
объятия и убийства, постели и мостовые - жизнь.
Картинки плыли, звучали голоса, а придумывать между картинками
связки и последовательность не было сил. Да и не важно это - как они
открыли дверь, как вошли неслышно, почему впустила их женщина, как
выследили, проникли в страну, подкараулили... Все это было возможно,
логика не имела значения, а все детали не прорисуешь - жизни не
хватит. Если описывать жизнь в темпе и с точностью самой жизни,
успеешь описать только свою. И то не отвлекаясь, а лишь покрывая
страницу за страницей двумя словами: "я пишу, я пишу, я пишу..."
Значит, надо опускать детали, авось остальное допридумают, а твое дело
- бредить картинками и записывать главные из них так, чтобы заставить
прочесть, и увидеть сыроватый после дождя Мюнхен, или раскаленную
каменную деревню на откосе лесистой горы, спускающемся к слепящей
зелени воды, или сизую пыль, ложащуюся на лондонский тротуар под
строительными лесами, загромоздившими со всех сторон Пиккадилли-
серкус.
Как, уже Лондон? Ну ты даешь! Теперь уже и я ничего не понимаю: а
в Лондоне-то кто? Тут нечего понимать, ты просто слушай и старайся
представить себе картинку, а остальное придумай сама - кто кого
находит, и как, и зачем... А потом все окажется не так! Вот и хорошо,
вот и интересно, разве нет? Сочинитель. Да, сочинитель,
профессиональный врун. Хороша профессия! А чем хуже другой? Вот ты
лежишь себе, а я тебе картинки рисую, сказки рассказываю, а другой уже
включил бы телек, осмотрел бы сессию - да спать... Другой бы не мучил,
и я бы не мучилась. А разве тебе не хочется мучиться? Хочется, но не
настолько, я умеренная мазохистка. Ну, расскажи, расскажи, ну, из-за
чего ты сейчас мучаешься? Ты правда этого хочешь? Ну, слушай: ты
уйдешь, и у тебя там будет другая жизнь. И ты там тоже будешь счастлив
и добропорядочен, и будешь сидеть, чистый и благостный, и будешь
записывать свои дурацкие картинки. Да, буду, а ты? А ты будешь так же
сиять глазами ему, и он будет ждать тебя в машине после эфира, и
перегнется из-за руля, и ты его поцелуешь в щеку... Ведь поцелуешь же?
Ну и молчи, и хватит, иди сюда, молчи.
Все так и было. День несся, рассекая все существо пополам,
рвалось сердце, она стояла босиком на грязном полу, широкобедрая,
сразу уменьшившаяся без туфель, с чуть выступающим животом над светло-
рыжим удлиненным островком тонких и почти не вьющихся волос, надо было
торопиться, стаскивая с себя одежду, а она бормотала как во сне. Вот
здесь, здесь... немножко... ну немножко укуси, ладно? И теперь сбоку,
пожалуйста, я хочу сама, ты мне мешаешь... не двигайся... Ее рука
ползла вниз, палец прятался, она стонала все громче, закинув голову
назад и чуть вбок, палец скользил все сосредоточенней и неудержимей, и
надо было лежать, не двигаясь, все новые и новые толчки горячей влаги
обнимали, и, наконец, мир рушился.
День преодолевал остаток дистанции, шершавый палас впивался в
потную спину, и картинки плыли в сумерках, пора было ужинать, но в
Москве в жару есть не хочется. Разве что сначала рюмку-другую
проклятого азербайджанского...
Ты отсутствуешь, мы уже давно не разговариваем по вечерам, ты ешь
с отсутствующим видом.
Надо промолчать. Все справедливо, вы все правы, но почему-то
никто, никто из вас не хочет вместе со мной, сейчас, без всякой логики
и пересказа предшествующе-го - туда, в Сюжет, который заключается в
том, что самые разные и трудно представимые картинки могут вдруг
оказаться связанными неразрывной, прочнейшей цепью внутри еще одной
картинки, в которой - все концы и начала, вся жизнь. Как в одной давно
виденной карикатуре: на руке, на пальцах, кукла, а на кукольной руке -
меньшая кукла, а на ее руке - еще меньшая... Я придумываю картинку, а
в той картинке люди придумывают картинки, а в тех картинках...
Только в обратном порядке. Предположим, очередная маленькая
картинка как раз и может быть там, под лесами, в сизоватой пыли
ремонтируемого этой весной знаменитого лондонского круга.
Лондон. Апрель.
В это воскресенье они, как всегда, встали рано, а выбрались из
дому только около полудня. Поехали в Сохо, бродили, сначала с
удовольствием, а потом не без отвращения пробиваясь сквозь толпу.
Посидели, взяв по кружке светлого, среди полоумных на Карнаби, поели в
"Симпсоне" на Стренде, выбравшись туда заплеванными переулками и всю
дорогу обсуждая, как возникла обнаруженная в одном из закоулков Сохо
странная, но абсолютно грамотная русская надпись четвертьметровыми
черными буквами на глухой стене: "Это нечто большее, чем судьба, - это
в крови". Кто этот придурок среди немногих лондонских русских - это
ведь не Нью-Йорк и не Париж, - додумавшийся до такой многозначительной
бессмыслицы?
Со Стренда они повернули направо, миновали Трафальгарскую
площадь. У южноафриканского посольства прыгали, колотя в барабаны и
распевая всякую дурь, протестующие против апартеида, полицейский со
свежевыстриженным затылком стоял рядом, заложив руки за спину. Шлем он
снял и держал за спиной, короткие светлые волосы над загривком были
мокрые от пота - жара стояла ненормальная. Внизу, у колонны,
фотографировались туристы, японцы образовали идеальный групповой
снимок, итальянские дети лезли на постаменты памятников и гоняли
голубей. Вниз по Уайтхоллу неслись машины, из-под носа дабл-дека
выворачивалась очаровательная каракатица "Morgan", спицы мелькали в
колесах.
Тут он почувствовал, что безумно дорогой и омерзительно невкусный
симпсоновский обед - вечно по воскресеньям они выбирали что-нибудь
несообразно дорогое и невкусное - уже дал себя знать. Они быстро,
срезая углы и переходя на красный, вышли на Пиккадилли-серкус, бог
плотской любви был загорожен щитами на ремонт, что-то тут натворили
очередные сторонники справедливости, здания вокруг площади через одно
были в лесах, на тротуаре лежал тонкий слой белой строительной пыли, и
даже рекламы на знаменитом углу были будто слегка припорошены.
Впрочем, ничто не мешало толпе жевать котлеты под навесом "Burger
King".
Он спустился в сортир у входа в метро, прошел в кабинку, заперся,
с отвращением уставился в однообразные - правда, некоторые были
исполнены весьма умело - картинки и надписи, бесконечно предлагающие
одно и то же. Здесь были fuck и suck в переносном смысле, в основном
по адресу враждебных болельщиков, но были и в буквальном, с телефонами
и адресами встреч, - заведение имело ярко выраженный гомосексуальный
характер. Кто-то даже поднялся на политический уровень, создав призыв:
"Gays, be proud!" Лозунг этот был написан как бы на стяге, а стяг
укреплен на двух напряженных предметах, которыми, видимо, и
предлагалось гордиться пидорам всех стран.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17