А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Войдя в кухню, я прохожу через нее и толкаю наполовину застекленную дверь в посудомойню; она распахивается настежь, я застываю на пороге. И что же? Я сталкиваюсь со взглядом отцовских глаз, которые без особого любопытства вперяются в мое лицо. Взгляд без малейшего следа ненависти, гнева, удивления или какой-либо другой эмоции, которую мне доводилось бы переживать самому или видеть в других, ничем не замутненный, абстрактный взгляд человека, занятого каким-то немыслимым делом. Фьюить. Мигрень переполняет комнату, и я с трудом различаю мать, скорчившуюся на линолеуме пола: головная боль, выгнувшись упругой стеной, вытесняет, выталкивает меня наружу, и дверь со скрипом захлопывается в нескольких дюймах перед моим лицом. Затем я и мир – мы отступаем, пятимся из задней комнаты, и снова становится слышен тихий и плавный ход механизма, осторожные прерывистые звуки, музыкальная рябь, далекие отбойные молотки.
На следующий день все более или менее в порядке. Мать за завтраком выглядит значительно измученней, чем обычно, но явно чувствует облегчение. Отец озабочен, рассеян, но настроен мирно – у него такой вид, словно ему пришлось пойти на тяжелый компромисс. Почему дальше все непременно становилось хуже? Намного хуже. Я сбился со счета этих вечеров, приносящих мигрень, и спокойных, умиротворенных утр. Но все разваливалось прямо на глазах – думаю, иначе и быть не могло – и закончилось несколькими секундами пронзительной паники, когда он убил мать, а затем настал черед сестры, но он ни разу не ударил меня. Почему?
Урсула была не права. Жлобы порой и вправду едут крышей. Я тоже еду крышей, правда, не так, как отец, на свой лад, но тем не менее. Думаю, в наши дни все немного едут крышей (хотелось бы мне иметь побольше знакомых, чтобы можно было проверить теорию). Я тоже еду крышей, и я один из тех, кого люди вроде вас видят на улице и думают: «Иногда я бы не возражал стать таким, как он, – никаких радостей, никаких горестей, никакой души – от нее одни мученья». Но у меня есть душа (и она хочет, чтобы ее целовали точно так же, как и любая другая). Знаете, безумие тоже стало более демократичным. Вам не удастся заграбастать его навсегда. Мы тоже хотим свою долю.
Наконец-то я покончил со своей корзиной для бумаг. Кажется, я избавился по крайней мере от одной из неприятностей. Купил в супермаркете целый пакет специальных черных мешков для мусора (думаю, они пригодятся и чтобы носить белье в прачечную). Напившись в субботу днем, я высыпал содержимое корзины в один из этих специальных мешков. Это было нелегко, но я справился (прощай навсегда – окаменевшие напластования помпейского нужника). Коли уж нашел такой стих, я бросил в один из специальных черных мешков груду припрятанных грязных носков, трусы и рубашки. Выбросив мусор в бачок, я отправился в маленькую прачечную на Лэдброук-гроув, где оставил белье старушке, которая за плату стирает его вместо вас (другие посетители, преимущественно иностранцы, беднее меня и стирают свое белье сами. В прачечной я чувствую себя ослепительным и неотразимым, совсем как Грегори). Когда в понедельник утром я вернулся за чистым бельем, раздраженная хозяйка с отвращением на лице вернула мне мой черный мешок. «Вы хотите, чтобы мы стирали это? – спросила она. – Не слишком ли оно застиранное, сэр?» Разумеется, в мешке оказался мусор. Я ринулся обратно домой. Как раз сегодня утром приезжал мусорщик. Итак, четыре рубашки, пять пар трусов и шесть пар носков. Еще одна неприятность. Премного благодарен. Мне кажется, у меня едет крыша. Все дальше и дальше.
В нашем районе живет какой-то замудоханный хиппи. Я вижу его два-три раза в неделю. И каждый раз вид у него все более замудоханный. Он лежит, втиснувшись в дверной проем заколоченного магазина на Москоу-роуд. Рядом с ним портфель и несколько сумок, с какими ходят носильщики. Оранжевое лицо изборождено извилистыми желтыми линиями высохших на холодном солнце слез. Скоро я собираюсь поговорить с ним и спросить, на что все это похоже.
II
Я заказал дюжину устриц, сопроводив их блюдом из блюд – faisan ? la mode de Champagne .
Грегори
Разумеется, все, что говорят насчет инцеста, это нонсенс. По крайней мере, в этой стране инцест («преступление, состоящее в половой связи или сожительстве между лицами в близкой степени родственных отношений, которая по закону препятствует заключению между ними брака», – Оксфордский словарь английского языка) не считался даже дурным тоном вплоть до 1650 года, когда, объединенный с несколькими другими преступлениями, он ни с того ни с сего был возведен в ранг проступков, караемых смертной казнью. Естественно, что вслед за славной второй зарей Реставрации воздаяние за это «преступление» было заменено тем, что фарисействующий Блэкстон сочувственно называл «милосердным приговором церковного суда», несмотря на то что билли, призывающие восстановить его в статусе уголовного деяния, неоднократно подавались в парламент – только для того, чтобы парламентарии за стенами обеих палат посмеивались над ними.
Однако в 1908 году противникам инцеста удалось протащить законодательную поправку (Наказание за совершение инцеста), в соответствии с которой половая связь мужчины со своей дочерью, матерью, сестрой или внучкой (sic!) каралась тюремным заключением вплоть до семи лет. Тем не менее принималось ли, хотя бы в малейшей степени, в расчет то, осуществлялась эта связь с согласия женщины или же без оного? Отнюдь. Напротив, согласившаяся на инцест и признавшая это женщина подвергалась тому же наказанию, что и мужчина. (Прежде все судебные процедуры, касающиеся Акта о наказании, проводились in camera , но таковое положение было аннулировано поправкой к Уголовному законодательству от 1922 года. В деле «Король против Болла» палата лордов постановила, что свидетельство предшествующей связи достаточно для установления преступной страсти и может служить основанием, чтобы отвергнуть притязания на невиновность. Что ж, ничего не попишешь.)
Кстати, понятия «брат» и «сестра» включали также кузенов и кузин, независимо от того, заканчивались ли их отношения законным браком.
Подобные колебания должны не затемнять – скорее высвечивать – тот факт, что мы имеем дело с одним из тех табу, которые общество наследует как часть полузабытого пережитка, посредством чего вполне практичные общественные установления прошлого в смутные и репрессивные эпохи пугающим образом реанимируются. Как показал в своей недавней монографии доктор Дж. Г. В. Крук – см. «Инцест», издательство Майкл Олбин, 1976, – к моему удовлетворению (а также к удовлетворению знатоков: «Убедительный и по-настоящему научный образчик демифологизации»), дело сводилось всего-навсего к уловке, с помощью которой пожилые люди стремились обогатить семью новыми отпрысками мужского пола. Вряд ли же вам захочется, чтобы ваши беспомощные, бесхитростные дочери укрепляли фамильные твердыни, выходя замуж за собственных сыновей, когда в соседней лачуге томится без дела здоровенный пентюх, который был бы только рад пошевелиться и помочь вам заняться хозяйством, охотой, наколоть дров, помешать вашим соседям облапошивать вас и так далее. Такова была единственная причина введения предохранительных мер. В родственных браках больные гены действительно размножаются лучше – но ведь и здоровые тоже. Возьмите, к примеру, великолепную египетскую династию (Клеопатру, Рамзеса II и так далее): на протяжении нескольких поколений правили единоутробные и единокровные братья и сестры; все они были превосходно воспитаны, физически безупречны, одаренны, красивы и сильны. Нет, боюсь, «инцест» – это всего лишь словечко из пошлых, извращенных заголовков трущобных газетенок, пугало в устах филистеров и обывателей, «грех» – лишь в глазах людей, живущих злобой и ненавистью.
Кроме того, у нас и было-то это всего один раз.
Вот так все началось.
Мне девять, моей сестре – семь. Лето, и мы играем на берегу Пруда – широкого, несколько подзаросшего округлого озера в северной оконечности нашего большого поместья. Один из тех мерцающих, легкомысленных, полных цветочной пыльцы полдней; рябь медленно разбегается по воде, на которую жаркий ветер нанес пушок одуванчиков. Смогу ли я отыскать хотя бы обрывки моего детства? Смогу ли сложить их вместе? Где они? Фигура Урсулы как у загорелого подростка-сорванца; ее развевающиеся светлые волосы свисают до плеч; на ней только безупречно белые трусики. Я примерно на голову выше, и в моем теле уже просматривается та атлетичность и экономность движений, которые впоследствии сослужили мне такую хорошую службу в гимнастическом зале и на спортивных полях; моя кожа тоже приобрела приятный для глаза бронзовый оттенок в поздних лучах этого долгого лета (мои новые теннисные туфли и белые шорты в обтяжку со мной согласны). Мы играем с нашим плотом – неровным и неверным сооружением из связанных вместе бревен, старых дверей, ненужных брусьев и толстых бензиновых труб. Я предлагаю опробовать его, проплыв вокруг всего озера, и, умело отталкиваясь шестом, пускаюсь в плавание, пока Урсула, спотыкаясь, бежит вдоль берега, пронзительными и властными возгласами предупреждая меня о каждой заросли камышей, о каждой низко свисающей ветке и умоляя не заплывать слишком далеко. Широко расставив ноги, стараясь удержать равновесие на своем то и дело уходящем под воду отсыревшем плавсредстве – и осторожно пытаясь вконец не погубить новенькие теннисные туфли на илистом берегу, – я хладнокровно завершаю круг под восторженные крики Урсулы, в которых явно слышится облегчение.
– Какой ты умный, какой чудесный, – сказала она. – Ох, как замечательно все получилось.
– Давай, давай, поднимайся. Поплывем на остров, – сказал я, оборачиваясь к заросшей кустами возвышенности посреди озера.
При этих словах, конечно, лицо Урсулы омрачается поистине неземной скорбью.
– Нет. Остров – это слишком далеко. И слишком глубоко.
– Я буду тебя оберегать. Давай!
Она вцепилась в меня, вся дрожа, пока я переносил ее на плот, но мне удалось усадить ее на нос и заставить сидеть спокойно; очень скоро она даже начала помогать мне, с удовольствием загребая ладошками самоцветную воду. Несколько измотанный жарой и напряжением, я лениво и размеренно поднимал и опускал шест, завороженный солнечными лучами, преломляющимися в окружавшей нас влаге, блестящей спиной девочки, радугой, запутавшейся у нее в волосах… Наш остров оказался красивее, чем выглядел издалека, – за обрамлявшей берег грязной глинистой полосой росли три аккуратных куста, ветви которых смыкались над поросшей изумительно густой и плотной травой полянкой, где мы уже скоро расположились в полнейшем блаженстве. Урсула осмотрелась, скользя взглядом по глубокой воде, окружавшей нас со всех сторон.
– Порядок. Как чудесно, как красиво, – сказала она.
– Может, разденемся? – спросил я.
О, этот затерянный мир. Клубящиеся образы, сгущаясь, проносились под нашими закрытыми веками, солнце изливало потоки света на наши солоновато-пряные, как от морской воды, тела – оно словно зависло над неподвижно застывшим озером, а наш островок рос, расширяясь на все четыре стороны света оттесняя все дальше остальные земли. Когда я положил руку на выпуклую бороздку между ее бедер, Урсула ободряюще взглянула на меня, на лице ее играли мечтательные отсветы озерной воды.
Очнувшись, мы, разумеется, увидели, что наше судно соскользнуло с берега и его неслышно отнесло на десять – пятнадцать футов, а поскольку оба мы не умели плавать (ненавижу плавание), то на какое-то время оказались как бы потерпевшими кораблекрушение. Однако уже через полчаса показалась служанка, которую матушка послала отнести нам холодный сок; двое услужливых старших садовников принесли с Ивового озера гребную лодку, и юных потерпевших расторопно перевезли обратно на берег (горячий румянец полыхал на веках Урсулы, оттого что прислуга видела ее в одних трусиках). О, ничего особенного, ровным счетом ничего. Но на мгновение, когда мы были там, нагие, замерзшие, испуганные при мысли, что остались одни в опустевшем мире, нами овладела жажда созидания.
После этого случая между мной и Урсулой не было тесного физического контакта больше года. Дело не в том, что наш любовный пыл хоть капельку охладел. С самого начала – с того момента, когда мы ощутили, кто мы и что мы, – связывающие нас братско-сестринские узы стали, быть может, найредчайшими и самыми возвышенными. Я не припомню между нами ни единой вспышки гнева или ссоры, ни единой попытки соперничества или неласкового слова. (Хорошо помню наше смущение, когда однажды в деревне мы стали свидетелями истеричной перебранки между мужланистыми братом и сестрой. Мы обменялись недоверчивыми взглядами, словно желая сказать: «Но ведь это брат и сестра, разве нет? Такие же, как мы».) Всю нашу долгую эдемскую, детскую пору мы с Урсулой любили друг друга безоблачной, уверенной и в полной мере бестревожной любовью: ее несчастья были моими несчастьями, мои победы – ее победами. Внезапно, подобно ливню, обрушившаяся на нас физическая осмотрительность была не столько отливом в половодье чувств, сколько периодом сдержанности и осторожности. Очень скоро мы с хмельным юношеским пылом снова стали открывать друг для друга свою телесность, путешествие, продолжавшееся много лет, до самого своего неожиданного, оглушительного конца – но это случилось уже после того, как отец заболел, после появления Теренса, когда мир стал потихоньку разваливаться.
В начале месяца сестра позвонила мне в галерею. Я как раз водил какую-то сурового вида матрону по новой персональной выставке и почувствовал сердечное облегчение, когда Одетта Стайлз, на простоватом лице которой угадывался героический минимум неодобрения, поманила меня в помещение под офисом: меня к телефону. Старик Джейсон тоже был где-то здесь, и я почувствовал, как на мои плечи ложится вялый груз их вожделения, когда сказал:
– Грегори Райдинг слушает.
– Привет, это я. Кто эта ужасная женщина?
– Как поживаешь, любовь моя? Это долгая история.
– Толстуха, которая все норовит тебя поцеловать?
– Именно.
– Грегори, можно я приеду к ланчу?
– Конечно можешь. Не тяни!
Я положил трубку и повернулся как на шарнирах. Старая матушка Стайлз, с беспрецедентным бесстыдством едва не набросившаяся на меня сегодня утром в нижнем коридоре, невесело курила одну из своих омерзительных французских сигарет, уставившись в круглое окно, ведущее в галерею. Я повернулся и увидел поблескивавшие глазки Джейсона, устремленные на меня в полутьме.
– Сегодня мне надо выйти, – объявил я.
– Надеюсь, сегодняшний ланч не затянется, как обычно, – вздохнула Одетта, увидев, что я беру плащ и устремляюсь через зал.
Теперь для Урсулы все должно быть именно так – и уж я, конечно, постараюсь, чтобы так оно и было. У меня заказан мой всегдашний столик в «Le Coq d'Or», и добряк Эмиль тут как тут, когда мы с Урсулой появляемся в больших двойных дверях. (Урсуле и мне нравятся большие рестораны.) Пока я одним движением, по-балетному скидываю плащ, а Урсула уступает свой модный белый макинтош двум бросающимся к ней наперегонки халдеям, наши ноздри уже раздуваются, почуяв спокойную, ничем не на-рушимую элегантность обеденного зала, блистающего хрусталем, элегантность, запечатленную на зернистую кинопленку: изысканная симметрия карнизов и люстр, тени официантов, инкогнито скользящие взад-вперед по контрасту с торжественно праздничными явлениями ослепительных метрдотелей, поначалу неразличимое на заднем плане присутствие дорогих и модных посетителей, плавная взвешенность каждой детали этого подводного царства.
– Ваш всегдашний столик, сэр?
– Разумеется, Эмиль, – говорю я, вкладывая сложенную пятифунтовую банкноту в его шелковый нагрудный карман.
– И, как всегда, коктейль, сэр, пока готовится ваш ланч?
Сейчас, когда мы проходим мимо собравшихся в обеденном зале, я окликаю некоторых из них, приветственно машу им рукой и даже останавливаюсь перекинуться парой слов с известным молодым актером (Урсула это обожает).
– Пожалуйста, Эмиль. Мы с моей гостьей должны сначала сесть за столик, прежде чем обдумать такой сложный вопрос.
– Конечно, мистер Райдинг.
Мы занимаем наш стол, безусловно лучший здесь, стоящий в похожем на грот, освещенном свечами углублении рядом с великолепным импрессионистическим ню, которого я долго домогался, откуда открывается чудесная широкая панорама всего ресторана. Урсула выбрала свой любимый коктейль (сегодня мы то и дело пересмеивались), а я…
– А мне, Эмиль, водку с мартини и…
– Знаю, сэр. И двумя ломтиками лимона.
– Прекрасно, Эмиль. На тебя всегда можно положиться.
И если всякий раз, что мы устраиваем наши грандиозные обеды, Урсула неизменно садится спиной к залу и жестом подсказывает, чтобы я сел лицом к разряженной толпе, то происходит это по совершенно очевидной причине… Я наклоняюсь к ней, облокачиваюсь на белую скатерть – так что кончики моих пальцев находятся в миллиметре от губ – и начинаю:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27