А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ну, играми и всем прочим?
– В школе я занимался греблей, играл в сквош и был капитаном первой команды, – отвечаю я, отводя взгляд от его грубо лоснящегося чесучового костюма.
Нахмурившись, Джейсон наклоняется, чтобы проверить, насколько развиты мышцы моего бедра.
– Никогда бы не подумал, что вы завзятый футболист. А вы сильнее, чем кажетесь.
– Не футболист – крикетист. Футбол был у нас запрещен.
– Справедливо.
Его рука все еще бездельно покоится на моем колене, когда неотвязная Одетта пулей вылетает из уборной.
– Пора за работу! – в унисон произносят они и, удивленно взглянув друг на друга, закладывают крутой вираж под стать какому-нибудь лихому пилоту и исчезают в общей тени своего кабинета.
Там, примерно в четверть двенадцатого, я должен присоединиться к ним, чтобы втроем отведать утренний напиток, который называется то кофе, то чаем, то шоколадом (последний кажется мне гораздо слаще двух остальных, впрочем, может быть, это мои фантазии). Настроение у всех меняется: соперничество позабыто, ревность улетучилась. Между нами воцаряются самые теплые отношения, и через несколько минут я даже могу начать дышать носом, не испытывая особого дискомфорта. Я позволяю им немного посплетничать; позволяю обменяться мечтательно-лживыми рассуждениями о жизнеспособности галереи; позволяю обсудить важные пункты повестки дня. Затем, без какой-либо прямой подсказки с моей стороны, начинается:
– В каком виде, Грег, скажите, в каком вам представляется ваше будущее здесь?
– Понимаете, мальчик, который работал здесь до вас, был не очень доволен. У него было слишком много других интересов.
Мальчик? Пафос высказывания сводится к тому, что эти люди совершенно не умеют скрывать свои чувства!
– В конце концов он перешел на более… работу, которая больше его привлекала.
– Вы ведь знаете, Грег, у нас нет детей, но мы всегда думали о галерее как о деле семейном. Правда, глупо?
– Вы ведь знаете, мы так привыкли к вам, так полюбили вас и чувствовали бы себя намного легче, если бы вы стали здесь, так сказать, одним из постоянных лиц. Как вам кажется, это возможно?
– Потому что – давайте смотреть правде в лицо, – кроме вас, нам не на кого будет ее оставить. Что вы об этом думаете?
И так далее. И так далее.
Боже, какой ужас – быть заурядностью.
Когда я вижу их, других людей: женщина, похожая на специалиста по арт-терапии, тихо булькает от удовольствия, сумев найти с коллегой свободные места в баре, – полоска счастья, которая значительно скрашивает ее день; в вагоне метро крупный мужчина в дешевом сером макинтоше, стараясь развернуть газету, борется с ней так шумно, что пропускает свою остановку – оплошность, которая заставляет его встать и мелкими шажками пройти к двери, внезапно остановившись, взглянуть на часы, как если бы это была сифилитическая язва; портье в моей квартире весь день умиротворенно стоит на лестнице, размышляя, до скольких лет доживет, как если бы в воздухе вокруг него витали странные математические формулы, заключающие в себе секрет продления его жизни, – я думаю: вы заслуживаете быть тем, кто вы есть, если способны выносить все это. Вы должны были видеть, как это надвигается. Теперь же для вас здесь ничего нет. Никто не защитит вас, и люди не задумываясь будут причинять вам зло. Ваша жизнь будет метаться между страхом сойти с ума и паническим самосохранением. Так что откармливайтесь, чтобы тем вернее сойти с ума. Боюсь, это все, что мы можем вам предложить.
Так-так (готов поспорить, спросит кто-нибудь), а со мной-то что бы случилось, если?…
Если бы я не родился красивым, талантливым, богатым и знатным? Я бы умолял, сражался, не ведая покоя, преуспел и умер.
Теренс думает – пока он еще не осмеливался высказать это вслух, – что моя жизнь, в некотором смысле, это злая пародия на оскорбительную комедию его собственных каждодневных страхов, в которых он день ото дня увязает все глубже. Все присущие мне дары – социальные, денежные, физиономические – приобретают чудовищные очертания, маячат огромными зловещими облаками в его болезненно-изнуренном уме. В некотором роде он рассматривает меня как активного защитника привилегий, которые я всего лишь пассивно воплощаю. Этот грустный ублюдок даже пальцем не хочет пошевелить, чтобы покончить со своей жалкой ролью. Только он сам виноват, что с ним происходит то, что происходит, и это в наши дни не редкость. Мир меняется; прошлое осталось позади, и отныне нас ожидает только неумолимо жесткое будущее. Может быть, жлобы и одерживают верх, но они не пустят его в свою компанию.
Могу ли я иметь что-либо против – что-либо против гарантированно ослепительного блеска моей жизни, против легкости, с какой я одолеваю одну горделивую вершину за другой, против того, чтобы моя жизнь всегда катилась через окружающую нас пересеченную местность по прямым как стрела, гладким серебристым рельсам? Я полагаю, что это дар, как и все остальное, а незаурядно одаренные люди всегда немного побаиваются своего гения. Их всегда подспудно ожидает болезненный укол… ибо одиноки красивые, одиноки блистательные, одиноки отважные.
(Кстати, Теренс Сервис мой названый брат. Что правда, то правда. Мои родители усыновили его девятилетним парнишкой. На первых порах жизнь его протекала в какой-то съемной конуре в районе Сковилл-роуд, в Кембридже – неровных очертаний трущобе, расположенной между вокзалом и скотным рынком. Его мать, женщина без определенных занятий, иногда нанимавшаяся уборщицей, умерла, когда Теренсу было не то шесть, не то семь, и следующие несколько лет у него с его маленькой сестренкой был один-единственный опекун – их отец, прекрасный плотник по имени Рональд. Подозревали, что Сервис-старший был непосредственно замешан в смерти своей жены, и данная версия получила веское подтверждение, когда эта скотина самым жестоким образом убила собственную дочь. Теренсу, как я уже говорил, было в то время всего девять лет, и поэтому простительно, что он никогда особенно не распространяется на эту тему. Мелодрама в семействе Сервисов привлекла пристальное внимание всего Кембриджа – не в последнюю очередь благодаря тому, что Теренс целую неделю провел один в своей опустевшей лачуге, прежде чем кто-то догадался, что он там, – и только поднятая местными писаками бесстыдно навязчивая кампания обратила на трагедию маленького Теренса благосклонные взгляды нашей семьи – семьи Райдингов. Помню, как отец за каждым завтраком читал вслух своим старческим, глупо-сентиментальным голосом ежедневные бюллетени, пока мы с мамой обменивались усталыми зевками. Отец в те поры переживал период ненасытной гуманности – или, выражаясь точнее, недавно прочел где-то что-то насчет гуманности или прочел где-то что-то о ком-то ненасытно гуманном и в буквальном смысле не находил себе места, пока Теренса не удалось прилично пристроить. Дело в том, что фантазию моего отца разбередило не столько банальное убожество положения, в каком оказался Терри, сколько некие воображаемые черты сходства между нашими семьями (слишком скучные, чтобы их перечислять, – расспросите об этом Теренса). Его забота об оставшемся без призора ребенке возрастала; ему страстно хотелось, чтобы кто-нибудь взял над ним опеку. Мы с мамой приложили все усилия к тому, чтобы урезонить его. «Но мальчик, мальчик», – повторял он, медленно покачивая своей большой дурной головой. Отец употребил в дело все свое значительное влияние: были составлены соответствующие планы, соответствующие власти были уведомлены…
А поскольку я был принцем нашего городка и баловнем домочадцев, семейной гордостью, которой не могли налюбоваться, и любимчиком прислуги, мои чувства в связи с предстоящим усыновлением несложно угадать. Я подолгу смотрел на маленькое личико, расплюснутое на грязной первой странице газеты (под заголовком «Терри Сервис – Дитя Пятницы»), пока мелкий шрифт не начинал рябить и расплываться у меня перед глазами: вот оно, вот то, что вторгнется и вытеснит меня из моих безоблачных детских дней, чужой испуганный мальчик, заискивающая дворняжка, невоспитанный ублюдок, телесно не более реальный для меня, чем расплывчатое чумазое лицо с газетной страницы, неровные края которой уводили в другой мир – мир деградации и ненависти, паники и животных запахов. Я думал о сияющем скоплении светил, до сих пор осенявших мою жизнь: о начищенных до блеска угловатых детской и спальне, о деловитой дружбе с широко раскинувшимся садом, о моей сестре – существе из сказки, о стройной сообразной перспективе дверных анфилад и лестничных проемов – о лишь трех местах, куда могла попасть игрушка, похищенная из законного уголка, о времени, которое требуется кожаному мячу, чтобы отскочить от двери гаража, о скрипе балочных перекрытий, служившем тайным кодом, позволявшим определить, кто и где двигается по дому: о тысяче несомненных фактов, на которых покоится и которыми дышит детство и которые теперь – все – подвергались коренной перестановке, расплывались, как расплывчатое лицо Теренса на заляпанном газетном листке, соскальзывающем с колен отца.
Теренс прибыл ослепительным осенним утром, когда Райдинги безмятежно восседали за завтраком в оранжерее восточного крыла. Вообразите круглый белый стол на вымощенном в шахматном порядке каменными плитами полу, пышные заросли фантастической зелени, словно нарисованные на театральном заднике пурпурные и розовые соцветия и четыре живописные фигуры в полном отзвуков желтом свете: Генри Райдинг, высокий, с пышной гривой волос, «артистичный» патриарх в белом пиджаке и рубашке без воротника; его красавица жена Мэриголд, с серебристо-седыми локонами, в сером платье; очаровательная, утонченная Урсула с сонно-блуждающим взглядом, из озорства так и не переодевшая ночную сорочку, и, наконец, Грегори, недавно отметивший свой десятый день рождения, но уже высокий, атлетически сложенный, с зачесанными назад черными, как вороново крыло, волосами и, может быть, несколько жестко очерченным тонкогубым ртом и живыми, оценивающими глазами… Помню, я только что отпустил повара, сказав ему несколько, пожалуй, чересчур резких слов по поводу переваренного яйца всмятку, и, выжидая, пока пройдут положенные 285 секунд, необходимые, чтобы сварилось новое, откинулся на спинку стула, раздразнивая аппетит кусочком тоста с приправой «Услада джентльмена». В этот момент я услышал внезапный взволнованный говор прислуги в холле – и увидел нашу домоправительницу, славную миссис Долтри, которая суетливо вошла в залитую светом оранжерею, ведя на невидимой привязи маленького, с любопытством озирающегося мальчика в серой рубашке и шортах цвета хаки – моего названого брата Теренса, который обернулся и украдкой посмотрел на меня.

3: Март
I
Я уже больше на все это не гожусь. Мне пришлось спрятать себя под замок до тех пор, пока я не приспособлюсь к жизни.
Терри
Извините меня на минутку.
Трахаться можно: в рот, в зад, кулаком, членом. Трахаются в ухо, о волосы, в нос, большим пальцем ноги. Сидя у себя в комнате, я только об этом и думаю. Трахаться можно в постели, на полу, на письменном столе, на подоконнике, на коврике.
А также на улице. Трахаются на асфальте, у фонарного столба, перед витриной магазина. На мотоциклах, в машинах, в автобусах. На крепостном валу, на перилах, на свалке.
Трахаются авторучками, скрепками, бумагой. (Сейчас я в офисе.) Трахнутые поденщицы, секретарши, сменщицы. Трахаются с расходной ведомостью, со счет-фактурам и, с телефоном.
И вообще трахаются везде. На земле, в море, в воздухе, на облаках, в небе. В любом настроении. Ненавидя, злясь, веселясь, болея, грустя. В любом контексте. По-дружески, по-детски, по-родственному: с племянницей, теткой, бабкой, сестрой. Трах-трах. Чаще всего мне хочется завопить или задрожать, как раненое животное. Я сижу здесь и трясусь от бешенства.
Нет, они по-прежнему не хотят. Я не совсем уверен, что сам еще хочу. Я имею в виду, что происходит, когда они… ну, вы меня понимаете. Техническая сторона этого мне ясна (я читал об этом в книгах и к тому же покупал много журналов из тех, в которых девушки за деньги демонстрируют миру внутренности своих влагалищ и задних проходов. Между прочим, знает ли полиция о существовании этих журналов, которые можно достать где угодно? Не думаю), но все это должно казаться достаточно неловким и нескромным. А вы – много этим занимаетесь? Как часто? Не так часто, как хотелось бы, или чаще, чем хочется? Я привык делать это столько, сколько могу, и мне это очень нравилось. Потом я завязал. Никто не сможет сделать этого со мной (а в том, чтобы делать это с людьми, – половина удовольствия). Скоро я собираюсь бросить все попытки. Я чувствую себя в оцеплении. Вокруг меня с шумом воздвигаются преграды. Скоро будет слишком поздно снова выбраться наружу.
Ко всему прочему не прекращаются и Неприятности. На прошлой неделе я купил костюм в полоску в ноттинг-хиллгейтской лавке подержанной одежды. Это был нелепый во всех смыслах костюм – до меня его явно носил кто-то невероятно старый и замудоханный по самое не могу, – но я знал хорошее место, где его могли бы дешево перешить (такова была идея). Костюм дешево перешили, я взял его домой и надел: он подходил по размеру и отлично смотрелся. Но тут я почувствовал, что он воняет, очень-очень сильно воняет потом покойника, который проносил его всю жизнь. Все правильно, подумал я и замочил его на ночь в нашатырном спирте, потом вывесил за окно, высыпал на него несколько пепельниц, попрыскал лосьоном и виски и надел снова. Он вонял, очень-очень сильно вонял потом покойника, который проносил его всю жизнь. Я выбросил его в мусорное ведро. Он не влез бы в мою корзину для бумаг, которая все еще насупленно воняет на меня из угла комнаты, все еще нарывается, все еще настроена боевито.
На работе ничего особенного не происходит. Сокращение до сих пор откладывается (однако мы все еще думаем, что это будет Уорк. Даже сам Уорк теперь думает, что это будет Уорк). Джон Хейн больше не прикидывается (хитрый засранец просто хотел прощупать меня тогда); он и не думает спешить; никто не может заставить его сделать что-нибудь, к чему он сам не стремится. Работа заглохла. Нам больше не выдают по утрам списки продаж и телефонов. Нам ничего не дают продавать (хотя мы по-прежнему получаем за это деньги. Теперь моя зарплата стала мне ненавистна. Когда старуха, которая выдает деньги, перебирает пальцем конверты под литерой «С», я знаю, что моего там нет). Я целый день просиживаю за столом, точь-в-точь как Деймон (боже, зубы у этого парня просто нечто – он согласен с тем, что они бренчат у него во рту, как полный карман мелочи), в одной руке – сломанная спичка, в другой – скрепка, жую жевательную резинку и курю цигарки. Я даже почти отучился читать. Что следующее? Мы ждем, вздыхаем и смотрим на дождь (дождевые капли на стекле всегда напоминают мне о прошлом или пытаются. Но возвращаться в прошлое я не собираюсь). Мы не осмеливаемся много разговаривать друг с другом; боимся узнать что-то, что нам знать незачем. Вчера некто по фамилии Телятко позвонил мне из профсоюза. Голос у него был невероятно спокойный и в то же время зловещий. Он говорит, что собирается прийти, встретиться со мной. В голосе его не было ни угрозы, ни желания подбодрить; он был просто спокойным и зловещим. Я попробовал навести кое-какие справки: он собирается прийти, чтобы повидаться не с кем-нибудь – по крайней мере, все так говорят, – а именно со мной. Надеюсь, он не думает, что я крут.
Наконец я позвонил Урсуле в ответ на ее открытку. Не знаю, почему я так долго ждал (ведь она девушка, разве не так?), но я ждал. Надеюсь, я благодарен ей за ее доброту в прошлом – или, скорее, за полное отсутствие в ней жестокости, что было еще лучше при сложившихся обстоятельствах, – и я сделаю все от меня зависящее, чтобы ей помочь. Я люблю ее. Да, благодарение богу, я действительно люблю ее. Трудно дать вам хоть какое-то представление об Урсуле (и, ради всего святого, не верьте ни единому слову Грега, когда он говорит о ней: в этом отношении на него абсолютно невозможно положиться). Ей девятнадцать, а выглядит она вдвое моложе. Я ни разу в жизни не встречал человека с настолько невозбуждающими обводами – у нее тонкие, как спички, ноги, плоский зад, она сильно сутулится. Когда она спокойна, лицо ее красиво какой-то странной нейтральной красотой, будто идеализированный придворный портрет некой заурядности. Когда лицо ее оживляется, оно утрачивает эту красоту, но в то же время становится, скажем так, более оживленным. (Думаю, вы можете себе ее вообразить. Я бы моментально влюбился в нее, не будь она моей сестрой. Но сказать это – значит ничего не сказать.) Интересно, что вы об этом подумали. К вашему сведению, она, с моей точки зрения, чистая, трогательная, невинная, довольно забавная, очень шикарная, непредсказуемо восприимчивая и (между нами) слегка не в себе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27