А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Никто не готов к ней.
Помните панков? Вот они были готовы. Как они экспериментировали на собственном лице с умерщвлением плоти – пирсинг, замогильная бледность. Все началось с панков. Они-то были готовы. Но они исчезли десятки лет назад.
Хочу рассказать об одном небольшом эпизоде.
Сижу это я в приемной на отделении «Питер Пэн», точу лясы с медсестрой Джадж. В комнате еще одна женщина, некая миссис Голдман. Поскольку она женщина, Джон время от времени на нее поглядывает: все-таки женщина. Но она к тому же еще и мать: у ее ног младенец, и имеется еще один ребенок, девочка трех лет, которой мы решили уничтожить бедра. Девочка лежит на отделении «Питер Пэн», вся нижняя половина тела у нее в гипсе. Лежит уже три месяца – это долгосрочный проект… Миссис Голдман читает журнал, ребенок возится у ее ног. Мы уже встречались с этой парочкой. Малыш быстро уменьшается и уже ползает-то едва-едва, но надо видеть, как он старается. Стоп. Минутку. Ребенок ползет, с боем одолевая каждый дюйм, – но он ползет вперед . Да и мамаша с журналом: она читает, вернее, просматривает с начала – глянцевые страницы шуршат перед ее лицом. Ох! Господи, когда же я в последний раз?… Однако этот светлый миг очень быстро заканчивается. Миссис Голдман опять читает задом наперед, а малыш просто плачет. Хочет, чтобы ему подгузник поменяли, или голоден. Да, хочет новый подгузник из урны, полный, со свежими какашками. Это у меня срыв. Нужно взять себя в руки. Я все жду, что в мире появится осмысленность. Но она не появляется. И не появится. Никогда.
Надо очерстветь душой к боли и страданиям. И побыстрее. Последний срок – прямо сейчас.
Чисто по-человечески без этого необходимого условия мы бы не выдержали и получаса. Доходит просто до гротеска. Среди нагретого кафеля и металла в раздевалке или возле бумажных стаканчиков и банок кофе в подсобке – вот он, Джонни, и весь халат у него в совершенно жутких пятнах. Жертв своих мы зовем жмуриками, кусками и тушками, а еще уродами и донорами для трансплантации.
– Не то что толстуха. Смотрел толстуху?
– А, да она еще ничего.
– Смотрел ту, размазанную?
Не бог весть какая добродетель, но хочу отметить: Джон Янг не получает удовольствия от своей работы. Эмоции приглушены, он словно в защитном костюме. И это несмотря на то, что он добровольно остается на сверхурочные часы. Мнения о нем разные: он «невероятно предан делу», он «козел отпущения», он «святой», он «хренов псих».
– Что же, – говорит Джон, слегка пожимая плечами, – делаешь то, что делаешь лучше.
Джонни покрепче прочих братьев и сестер-врачей. Они вечно мямлят и колеблются. Джонни не нужно подбадривать – он сам кого хочешь подбодрит. Вот Байрон с внешностью Блуто, с широкой черной бородой и поросшими буйной растительностью плечами.
– Рассказывай, Байрон.
– Джонни, послушай. У меня ничего не получается.
– А кто сказал, что будет легко?
– Я не гожусь для всего этого дерьма.
И так далее. Не помогает. Поговорив с Джонни, они всякий раз чувствуют себя еще хуже. Байрон проваливает, очень волосатый, очень чистый, ломая руки, ну в точности паук в зеленом спецкостюме.
А тело там, под нами, все время такое усталое. Конца и края не видать. Много работаю с Витни. Кто такой Витни? Тридцать два года, высокий, пухлогубый, пучеглазый, очень сметлив, но некультурен, по верхам нахватался – такой вот он, Витни. Он думает, что крутой, все толкует про Корею, мол, какая фигня эти наши дела по сравнению с тем, что было там. Так, ничего особенного. Был тут один случай с Витни, когда – ох, прямо не знаю! – ну, ладно. Мы, значит, только что уделали двух подростков. Их привели матери, а потом свалили куда-то сразу после того, как мы начали работать, задержались только посмотреть на методичное разматывание окровавленных повязок. Мы вскрыли швы и измазали парнишек кровью. Помню, как Витни ловко вставил в рану что-то вроде арбалетной стрелы, а я загонял другому парню осколки коричневого стекла в макушку. И мы оба, как говорится, животики надорвали : хохотали в голос, выразив наконец зубами, языком и миндалинами черный юмор, который прячется со своими ужимками за всем, что мы тут делаем. Наш смех сливался с криками и стонами мальчишек. Да уж. А Витни подходит к моему и говорит: «А это у тебя стекляшки, чтобы воры не залезли? Не башка, а каменная ограда». Или что-то в этом роде; казалось, мы оба так успокаиваемся. Юмор все-таки помогает держаться, даже когда уже давно в штаны наложил. Наше веселье скрывало страх, конечно, страх – от сознания своей хрупкости. Наше собственное увечье. Кто может причинить его? Как нам уберечься? Вскоре мы с Витни уже орудовали ножовкой и долотом, приделывая нелепо изуродованную ногу к какому-то незнакомому закутанному телу в районе бедра, в пелене кровавого дождя и костяного снега.
Город – город исцелит их лезвием ножа, автомобилем, полицейской дубинкой, пулей. Локальные вспышки любви и ненависти. Оборванные кабели и порушенная кладка телекинетического города.
На втором этаже располагается прачечная, место спешных свиданий и перепихонов, миссионерских, коленно-локтевых и коленотрясучих (то есть встояка). Я бывал там с сестрой Дэвис. Сейчас я иду туда с сестрой Тремлет.
На четвертом этаже есть две послеоперационные палаты, там тоже нормально. Я ходил туда с сестрой Кобретти. Надеюсь скоро сходить туда с сестрами Сэммон и Букер. Иногда я даже не утруждаю себя снять измазанный и поношенный халат. Просто сбрасываю деревянные сабо.
Есть тут одна медсестра – сестра Элиот, которая вечно ехидничает в мой адрес, избегая встречаться взглядом. Вчера в лифте чуть слышно она назвала меня тормозом. Мне знакомы эти симптомы – когда женщина вола крутит. Она только что прошмыгнула в прачечную. Через пару минут я вхожу за ней следом. Она стоит у окна и прихорашивается, глядя в серебряную пудреницу. Я направляюсь к ней с трясущимися коленками.
Джон будет навещать этих медсестер, проводя по нескольку часов в их квартирках и меблированных комнатах, в спальнях и гостиных, но лишь немногим, весьма исключительным, удается добраться до его симпатичной квартирки. С этими весьма особенными медсестрами стиль любовных отношений Джона заметно отличается. Этот стиль я бы назвал в первую очередь дотошным . Можно считать его возвращением к прежнему методу, однако подкрепленному возросшей выносливостью. Существует словно бы обязательный список всего того, что ему потребно выделывать. Все, что можно сделать, будет сделано – и обычно сразу же. Он словно обыскивает их тела. Он словно исследует их, ища неведомые доселе отверстия и расщелины.
А угадайте-ка, кто начал к нам заглядывать, сперва изредка, но потом регулярно, пару раз в месяц? Айрин. Джон отнесся к этому довольно спокойно, а для меня это была мука сладчайшая, особенно поначалу. И вот ведь странная штука: я считал, что сумел забыть Айрин. Я уже не думал о ней так много, ну, может, несколько раз в день, да иногда она мерещилась мне то там, то сям, на улице, в автобусе, в гастрономе, в больнице, на самолете, пролетающем в пяти милях над головой. Забыть Айрин? Ага, щас. Может быть, предопределение, как говорят, все-таки существует, и первая любовь никогда не забывается. А тут еще это отягчающее, просто кошмарное обстоятельство. Ненавижу , как он с ней обращается. Ему она – как бы это сказать? – слишком быстро сдается. Просто мгновенно сдается. Ее покоряет самый утомленный взгляд, самая бледная улыбка. Ситуация просто невозможная. Джон не дотошен с Айрин. Она была бы так счастлива. Пресловутый треугольник. Я люблю ее, но она любит его, а он никого не любит. По ночам она лежит, заброшенная, моргая от обиды. Джон лежит, свернувшись калачиком, лицом в другую сторону. Умереть , как я ее хочу.
Годы пощадили Айрин, хотя она и теперь куда старше и помятей, чем самые запущенные из наших медсестричек. Это у меня защитный механизм: стараюсь думать об этом и о других ее изъянах. Да, я постоянно и безуспешно пытаюсь настроить себя против нее. Она, конечно, могла бы быть поаккуратнее в квартире, которая обычно вылизана к ее приходу. Тут я на стороне Джона. Мы терпеть не можем пыль и грязь, потеки в ванне и всяческую нечистоту вообще.
На последнее свидание Джон и сестра дель Пуабло пошли в музей Метрополитен. Джон к живописи равнодушен, и финансового стимула там нет, но он чувствует, что этого ждут от него медсестры и гидра из камня и стали, называемая обществом. Как и литература, живопись словно намекает на существование перевернутого мира, в котором, если можно так выразиться, стрела времени направлена в другую сторону. Невидимые траектории предполагают совсем другую причинную связь и последовательность действий. Опять эта мысль. Она всегда вызывает у меня смутное беспокойство. Я вот что подумал: может, вообще со всем искусством так? Но к музыке, во всяком случае, это не относится. К опере, например: там все ходят задом наперед и орут дурными голосами.
На каждое Рождество мы получаем открытку от Преподобного с сообщением, что погода устойчивая. Ну, погода бывает разная. Но я понимаю, что он имеет в виду.
Больница похожа на перманентный ноябрь. Сюда приходят в дождь и в ясную погоду, сюда идут при любом прогнозе, но когда их проглатывают хлопающие двери, всё становится отчаянно, безнадежно серым. По вечерам облака в этих окнах выглядят как бинты и вата.
Все осмысленные страдания жертв, грезы тех, кого никто не слушает, умоляющие взгляды – всё сметает яростный ритм больницы.
«Вы делаете доброе дело, доктор», – твердят мне наперебой. Но я не согласен. Я изнемогаю от чувства протеста. Если бы я умер, он бы остановился? Если я – его душа и душу можно было бы утратить, убить, остановило бы это его? Или только освободило?
Я не увлекаюсь подобными парадоксами – если это парадоксы – и не жду, чтобы все – или хотя бы кто-нибудь – меня поняли. Но с собой покончить невозможно: не в этой жизни. Мне приходила мысль о самоубийстве. Но раз уж жизнь идет, ее не остановишь. Вы не вольны сделать это. Все мы здесь на полный срок. Жизнь обязательно кончится. Я точно знаю, сколько мне осталось. Еще целая вечность. Я чувствую себя уникальным и бессмертным. Бессмертие поглощает меня – и лишь меня одного.
Из огня рождается рождественская открытка Преподобного. На каминной решетке у Доктора.
* * *
На углу Восьмой стрит и Шестой авеню каждое утро образуется круглая лужа хлебной тюри, похожая на огромную лепешку пиццы или на блевотину, дожидающуюся, что вот-вот явится и подчистит ее какой-нибудь пьяный великан или собака-мутант, которую саму тошнит от собственных размеров. Нет. По черным сходням пожарной лестницы спускается старая дама, устало собирает все это в бумажные пакеты и карабкается домой: ей оставляют пищу птицы.
По утрам в понедельник в кабинете доктора Гочкиса на девятом этаже у нас проходит клинико-анатомическая конференция. Врачи по очереди осматривают пораженные органы, передавая их друг другу на обеденных пластмассовых подносах.
Джон стал более приемлемо относиться к Айрин. После нескольких неудачных попыток, за которыми последовал краткий (заполненный медсестрами) период отчужденности, а потом крупная ссора, он восстановил сексуальный фундамент в их отношениях. Оказалось, я совсем не так рад этому, как предполагал. Ревность – мне она в новинку, и она достаточно ужасна.
Должны ли мы сделать невероятный вывод, что сердце Джона наконец-то оттаяло от любви хорошей женщины? Вдобавок женщины толстой, в годах, которая все прощает и приглядывает за нами, когда мы спим, которая – давайте посмотрим правде в глаза – больше походит на мать, чем на любовницу? Поворотная точка, или момент истины, наступил, когда Айрин раскрыла свою «тайну». Сами слова ее тогда нарушили долгое молчание.
– Девочка, – сказала Айрин. – Она теперь у приемных родителей. В Пенсильвании. Я не могла за ней ухаживать. Хотела покончить с собой.
Джон фыркнул и сказал:
– Да и у меня тоже.
– Я тебе никогда не говорил. У меня был ребенок.
Она лежала в постели, печально глядя в потолок. Ну, а потом пошло-поехало.
Это парадоксально, потому что Джон не любит женщин с детьми. У них могут быть мужья. У них может быть сколько угодно хахалей. Но только не дети. Когда он случайно заговаривает с женщинами, у которых есть дети, это практически первый вопрос, который он им задает, – первая проверка, которую им нужно пройти. И ничего у них не выходит. Множество медсестер, уйма сестричек, много замужних женщин. Но ни одной мамаши. Мы все трое знаем, что у Джона есть тайна. Но только один из нас знает, в чем она состоит. Он не раскрывает ее, и это, наверное, самое лучшее, что можно сделать с тайной.
Время идет. Автомобили все монструозней и малочисленней, своими плавниками и крыльями они откровенно подражают животным.
Пропали одноразовые шприцы. В больнице все больше упор на собственные силы и изворотливость. Мы используем даже пипетки, а это так негигиенично. Прекратили производство искусственного хлопка, слишком накладно.
Положение врачей в обществе выше, чем когда-либо. Мы идем по жизни, задрав нос, уже не страшась суда.
Не видно больше велосипедистов в этих докторских масках. Не слышно предупреждений астматикам и аллергикам в дни, когда начинает лететь пыльца.
Все курят, пьют, распустились. Ущерб никто не подсчитывает.
На прошлой неделе у меня забрали цветной телевизор. Дали черно-белый. Я заработал на этом деньги, но когда включил его, то сразу подумалось: о-хо-хо. Куда смотрит общественность?
На самом деле, общественное мнение как сила не существует уже давно. Невозможно точно сказать, когда это произошло. Вот помню, после полета на Луну у каждого в голове словно лампочка выключилась, мир вдруг стал уютнее, меньше, замкнутее. А вот общественное мнение, наоборот, исчезало медленно. Как чувство стыда за плохие зубы. Повсюду видишь жуткие людоедские улыбки, но никто не обращает внимания. Людей уже не так волнует, как выглядят другие. Так что можно быть таким, какой ты есть, не обращая внимания на тех, кто обращает внимание на тебя.
Одежда стала целомудренней. Все становятся целомудреннее, не память, а решето. Сентрал-парк стал чище, но не стал безопаснее. Нас стало меньше.
Теперь представьте меня в операционной, на черном кафеле, под палящими огнями, с легкой головной болью и вялой эрекцией, как я засовываю опухоль в человеческое тело. Я позволяю себе минутку передохнуть на кожаном велосипедном сиденье, жестко закрепленном на хромированной ножке. Операционная медсестра, сестра дель Пуабло одаривает меня взглядом. Это все, чем она может одарить меня в хирургической чадре. Я с ней спал. Байрон и Витни – тоже. Сестра дель Пуабло законно пользуется широкой известностью за свои умелые руки, жаркие бедра, мягкие губы, красивый живот, частую оторопь и редкую злоебучесть.
Я хочу закрепить эту опухоль красиво и прочно. Говорю:
– Ланцет… Катетер… Отсос… Зажим. Ночью больница поскрипывает и жужжит, сортирует и выбраковывает.
Большую часть жизни мы сами себе врачи. Не в старости, когда все немеет и мертвеет, когда правила приличия и отвращение препятствуют осмотру. И не в юности, когда тело – неизведанный восторг. Подходящее время посередине.
Вот они, в кафетериях и автобусах, гадая и морщась, сами себе врачи, знахари и психотерапевты, диагносты и анестезиологи, сами себе безмолвные консультанты.
Целитель, исцелися сам. Не пытайся исцелять других. Оставь их в покое. Пусть себе.
Если бы ко мне пришла на прием нравственная жизнь Джона, я бы сказал:
Налицо аномалия прикуса и двоение в глазах. Пульс нитевидный. Аускультация показывает нарушение дыхания, сильные влажные хрипы, а также одышку с подозрением на медиастинит. Осмотр глаз выявил косоглазие и нистагм, а также артериовенозный анастомоз и склеротические бляшки на глазном дне. Рот: слизистая оболочка щек повреждена, а ротовая часть глотки воспалена. Сердце дрожит, скрипит, чихает и кашляет. Систолический шум с обеих сторон грудины. Психическое состояние: тревожное, скоординированное; память, способность критически оценивать ситуацию, настроение – в норме.
А с коек и каталок тем временем беспокойно смотрят жертвы.
Теперь в городе любой желающий может увидеть звезды, а не просто слабые намеки там или сям. Нет, самый что ни на есть открытый космос. Большинство ведет себя так, будто звезды всегда были видны. Им кажется, в этом нет ничего особенного. Но Джон, как ни странно, любит звезды. Его взгляд блуждает по небосводу, созвездиям, скоплениям. Он показывает эти прославленные пятнышки в ночи медсестричке, воркующей у него на руке, и педантично объясняет расстояние от звезды до звезды – и от каждой из них до Земли. Любопытно. Вон те две, кажется, что близняшки, в полдюйме друг от друга, а на самом деле их может разделять бездна световых лет, сближает их только то, под каким углом мы на них смотрим.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16