А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Что бы вы посоветовали?
– В Службу иммиграции и натурализации. Чтобы аннулировать ваше гражданство.
– Куда-куда?
– В худшем случае Министерство юстиции подаст заявление в СИН.
Преподобный помолчал.
– Не дай-то Бог, – произнес он и потрогал гибким пальцем свою булавку с распятием.
На мгновение он вновь стал грустен и властен. Возможно, то была грусть медиума или шамана, который, постоянно контактируя с ангелами и демонами, порой бывает подавлен мыслью о собственной бездарности против их сил и чар, их порчи, их сглаза.
– Единственная опасность сейчас, – продолжал Преподобный, – состоит в том, что пронюхает пресса. Помните, как было с той бедной несчастной дамой из Куинса?
Джон подождал. Он смотрел на кровати-близняшки. Потом быстро и неожиданно повернулся к Преподобному, державшему перед нами фотографию. Увидели мы ее лишь мельком: Преподобный тут же ее убрал. И слава богу. Эта фотография, этот зернистый выплеск, такой мимолетный, – я понял, что информация в ней содержится чрезвычайно важная. Фотография была черно-белой. Она говорила о силе. На ней были запечатлены двенадцать человек в очевидной взаимосвязи. Двенадцать мужчин, принадлежащих к двум представленным поровну и кардинально отличным типам. Шесть одних, полдюжины других. У одних – сила и коллективная ответственность. У других – никакой силы, полная безответственность и так себе коллектив, общность слабых и униженных. Между ними происходил безмолвный диалог. Шестеро говорили другим шестерым: что бы еще ни разделяло нас, что бы нас ни связывало, важно только одно: мы принадлежим к живым, а вы – к мертвым. Мы – живые, вы – мертвые. Покойники.
– Вот как. Все, что у них есть, – вот это, тридцатилетней давности, и два так называемых свидетеля.
– Никаких, – сказал Джон.
– Как – никаких?
– Я не совершал преступлений.
– Обычный подвох: вы ведь умолчали насчет вашего криминального прошлого?
– А-а.
– Поступил запрос о вашей натурализации в США.
– Продолжайте.
– Становится жарковато.
Я подумал, не имеет ли он в виду тот жар, в который бросило Джона. Тогда Джон смущенно отвел взгляд и сказал:
– Моя мать…
– Это для нас плюс, – оживился Кредитор.
– Родной язык.
– А, точно, припоминаю. Это у вас нет акцента.
Они встали и пожали друг другу руки. Джон сказал:
– Скажу вам честно. Вчера было лучше.
– И как вы себя сегодня чувствуете, позвольте поинтересоваться?
– Преподобный отец.
– Доктор.
Мы с Джоном вернулись на свою квартиру, но поначалу в том Тодовом состоянии трудно было насладиться ее красотами (например, огромным слуховым окном). Неплохо было бы не путаться у него под ногами. Какой-нибудь женщине, типа Айрин, рядом с ним пришлось бы несладко. Так что можете себе представить, каково было находиться у него внутри.
Затем позвонил Преподобный и поделился новостью о надвигающейся грозе, и я подумал было, что именно это мы меньше всего хотели бы от него услышать. Но в итоге все как-то на удивление обошлось, небеса не разверзлись. День прошел в приятном одиночестве. Телевизор, газета, решение мелких бытовых проблем: измельчитель кухонных отбросов, ноготь на ноге, пуговицы на рубашке, лампочки. Самосознание, оказывается, не невыносимо . Оно прекрасно: вечное творение, распад ментальных форм. Покой… Ближе к полудню Джон стал вести себя весьма знакомым образом: потягиваться, почесываться и довольно вздыхать. Это значило, что он собирается на работу.
Я мог лишь наблюдать за тем, как он меняется. Нагрудник с короткими рукавами, белый халат. Я поискал взглядом черные сапоги. Нет. Лишь белые сабо на деревянной подошве. К чему они? Теперь Джон был чист, бодр и готов к жизни.
Он прошел пять кварталов, и никто не пытался его остановить. Небо не пролилось над его головой, толстощекие облака не надулись от горя. Равно как и земля: асфальт не разверзся, чтобы поглотить его или похоронить. Да и ветер не дышал дьявольским ураганом, а веял легонько и нежно. Могу засвидетельствовать лишь отчаянный детский плач, перепуганный взгляд чернокожего бомжа на перекрестке Тринадцатой и Седьмой и то, как всю дорогу прохожие, казалось, шарахались от нас, даже те, одетые в форму (которые за что-нибудь отвечают), словно говорили: «Не обращайте на нас внимания. Мы просто разбираем здания», или «Мы всего лишь разжигаем пожары», или «Мы просто колупаем автострады», или «Мы всего лишь разбрасываем мусор». Вот оно, здание с дежурными, носильщиками, секретарями, санитарами с носилками и каталками, – и все нас знают. Доктор Янг. Ведь мы – мы, мы, мы! – разрушаем человеческие тела.
Я прихожу к выводу, что в такое время душа может лишь повиснуть во мраке, как белая летучая мышь, и не сопротивляться тьме. Тело чем-то занимается где-то внизу, машинально напрягая волю и мышцы, а душа тем временем ждет. Можно с уверенностью заявить, что это оно . Это и есть состав преступления из снов Тода Френдли, Джона Янга, где полутрупы стоят шеренгой, а фигура в белом халате источает силу, жестокость, и красоту, и что-то совершенно неописуемое. Но сны лгали. Я полагал (я был уверен), что наши прегрешения выразятся в чем-то вроде ухода. Я думал, что мы уйдем из страны, из общества, образовав свою собственную новую вселенную. Я, конечно, никогда не представлял Тода Френдли ведущим преступную жизнь. А вышло все то же самое, только хуже, больше и дальше. Я хочу сказать, где же предел? Укажите мне последний рубеж греха. Чего безусловно нельзя проделать с чужим человеческим телом? Мне уже не в новинку. Похожей дрянью занимались в АМС, а если разобраться, то же самое творилось в городе повсюду: в Св. Марии, в Св. Андрее, в Св. Анне. Повсюду и со всеми. Больница для всех. Даже на минуту нельзя сделать вид, будто не знаешь, что творится. Вон поехала «скорая помощь», с визгом, чтобы все слышали, с крутящимися, как лассо, огнями: смотрите, мы гоним перед собой все ужасы ночи. За границей оранжевой ленты, ограждающей место происшествия, очерчены мелом контуры человеческого тела. А вот и мы, в рабочей форме, принесли и калечим человека. Расступись, народ, не вмешиваться! Дайте нам исполнить свой долг.
Тепловатый больничный воздух гудит и пахнет человеческими органами, под шумок удаленными или по ошибке законсервированными. Мы, врачи, движемся между потолком и полом, между газосветными лампами и квакучим линолеумом. В коридорах как под новокаином: нравственно мы словно онемевший в кресле у дантиста язык, рот распахнут навстречу инструментам пытки, но нем. Только глаза мои видны в операционной. Мужчины здесь покрывают волосы бумажными шапочками, женщины – косынками. Я ношу туфли на деревянной подошве. Почему на деревянной? Я одет в хирургический халат, руки обтянуты резиновыми перчатками. На мне маска грабителя. Фонарик у меня на голове подключен к трансформатору, стоящему на залитом кровью полу. Провод спускается по спине под халатом и вьется сзади, как хвост обезьяны, как хвост врага рода человеческого. Нашим глазам видны лишь глаза остальных присутствующих. Жертва под белым покровом не видна вовсе, за исключением того куска, над которым мы работаем. Когда все заканчивается, мы скоблим под краном руки, как законченные невротики. Плакат над зеркалом повелевает: Каждый Ноготь Промывается Пятьюдесятью Движениями. Кончики Пальцев Держатся Выше Локтей. Каждое Движение Выполняется Вперед и Назад. У Каждого Пальца Четыре Стороны. А затем – холодный свет раздевалки, плетеный коврик и стальные полки, чаны, как в прачечной, и мощнейшие на свете мусорные баки, из которых мы выуживаем загодя перепачканные инструменты. В травмпункте всегда субботняя ночь. Всякое возможно.
Хотите знать, чем я занимаюсь? Хорошо. Появляется какой-то парень с повязкой на голове. Мы не мешкаем. Раз – и нет повязки. У него в голове дырка. Так что мы делаем? Мы втыкаем в нее гвоздь. А гвоздь – хорошенько проржавевший – берем из мусорного бака, да где угодно. Потом отводим парня в приемную, где даем ему вдоволь понадрывать глотку, пока не отправим его обратно в ночь. А нам уже есть чем заняться – мы привариваем старой бомжихе носок и пластмассовую туфлю к ее гнилой ноге. Покончив с тяжелыми случаями, мы немедленно выпроваживаем больных восвояси. Проходной двор. Неважно. На наш век хватит.
Мне вечно кажется, что я их знаю. Такое бывает десять раз на дню. Мне все кажется, что я знаю их, тех, кого привозят на каталках или приносят на носилках. Погодите-ка. Вот сейчас была разве не Синтия, из кулинарии? А та женщина – уж не Гейнор ли, знакомая мне интимно? Вот этот – уж точно Гарри, привратник из Метрополитена. Все происходит так быстро. Я ничего не слышу среди этого визга и хруста ребер. Чей это был ребенок? Не тот, что перебегал дорогу тогда в Уэллпорте? Так много лет прошло. Осторожно. Дети.
А потом мир вдруг опять становится живым, человечным, он полон лиц и голосов. Все меня знают. Я не о жертвах, конечно, с ними я не знаком, и они фактически не люди вовсе, а проходят по статье интересов, так что даже улыбки, зевки и хмурые гримасы их торчат, как шила из мешка. Привычка считать, что они мне знакомы – как люди, – это ошибка, недоразумение. Мы с ними не знакомы. Всех прочих я знаю. Впервые в жизни у меня есть друзья, интересы, общие увлечения, бейсбол, например, опера, вечеринки, и я сияю от небывалой возможности пообщаться. Все эти незнакомцы знают меня. С самого начала весь коллектив здешней больницы отличался дружбой и коллегиальностью. Esprit de corps высшего сорта, до идеализма. То, что называют обществом, – за нашими спинами. Мы посредники между человеком и природой. Мы солдаты священной биологии. Поскольку я целитель, все, что я делаю, так или иначе, исцеляет. А то, что зовется обществом, по-моему, безумно. В раздевалке железные решетки облеплены записками, которые гласят: «Спасибо вам за вашу доброту, за то, что помогли выстоять, когда было совсем плохо» и «Если бы не сотрудники вашей больницы, не знаю, как бы мы выжили». Врачи читают эти выражения благодарности со слезами на глазах, особенно если слова выведены детским почерком. Только не Джон Янг. Возможно, он, как и я, знает, что письма эти пишут во имя искупления – дабы заранее умаслить. Дети («7 лет») еще не поступали сюда. Когда мы закончим работу, они не будут так благодарны.
Увлечений у нас много (жизнь развернулась и наполнилась), но главное наше хобби – это, конечно, женские тела. Женские тела Джонни считает во многих отношениях гораздо более интересными, чем все остальное, вместе взятое. Он почитает женские тела не только ради одного удовольствия, не таков наш Джонни. Он почитает женские тела ради самых разных удовольствий: любви, духовного общения, забвения, экзальтации. Женские тела выявляют все его лучшие чувства. Тот факт, что у женского тела сверху есть голова, – для него не более чем деталь. Не поймите меня превратно: голова ему нужна, ведь на ней – лицо, на ней растут волосы. Ему нужен рот, о, как ему нужен рот. Что же касается содержимого головы – ну да, Джонни бывает нужно кое-что из того, что там обитает: желание, похоть, извращенность. Если правда, что секс – в голове, тогда Джонни нужна голова.
Вначале я собирался продолжить холодно, сокрушенным тоном. Примерно так: что касается половой жизни Джонни, достаточно сказать, что за годы, проведенные нами в этом городе, он переспал со множеством медсестер. Но в том-то и дело, что недостаточно. Что бы я ни сказал в этом духе, все будет недостаточно. А насчет медсестер, между прочим, правда. Или – правда насчет тех медсестер, с которыми Джонни спал, а таких навалом. По мне, так это жуть; с моей точки зрения, просто умереть и, главное, не встать. Но они все говорят, что больницы эротичны. Кровь и плоть, смерть и власть. Надеюсь, вы видите связь. Так они примиряются с мыслью о собственной смерти. Они занимаются тем, что мы тут на земле все должны делать: они готовятся умереть. Таким образом, доктор Янг фатально, летально, просто до смерти интересуется женскими телами. Ну чем бы еще могли быть так невероятно интересны женские тела?
Здесь, в Нью-Йорке, к этому – как и ко всему остальному в этом городе – примешивается лихорадочный оттенок насилия; здесь, в отличие от Уэллпорта, рассчитывать на эволюцию к чистоте, покою и невинности не приходится. В сравнении с этим наш прежний ритуал ухаживания – когда любовь печально расцветала на парковке или с горькими словами перед заливаемой дождем витриной – при всей своей скоропостижности кажется едва ли не великосветским. Вот, например. Он встает в два часа утра и отправляется на прогулку. Мы идем по Шестой авеню, попыхивая прозаичной папиросой, никого не трогаем – и тут вдруг Джон сворачивает на Тридцать вторую стрит, переходит на резвую рысь и на бегу начинает снимать штаны… Представляете? Эти штаны болтались у него на коленях, когда он вломился в двери какой-то многоэтажки, и на уровне щиколоток, когда он с разбегу преодолел первый лестничный пролет. В квартире мы забежали сразу же в ярко освещенную спальню – и обернулись. Должен сказать, что ситуация не очень-то располагала. Женщина в постели, правда, была. Но здесь же был и мужчина. Совершенно одетый, огромный, в полночно-синем сержевом костюме и фуражке, он склонился над ней, опершись коленом, и размеренно, как маятник, хлестал ее по лицу рукой в толстой перчатке. Нет, это совсем не напоминало то, к чему мы привыкли. Джон осторожно стянул с себя носки и рубашку. Надо отдать ему должное: хладнокровия он не теряет, варианты просчитывает. Потом мужчины неловко обошли друг друга, и Джон как-то неуверенно полез в постель. Тот тип уставился на нас, и на его рыхлом лице обозначилось потрясение. Затем он рявкнул что-то и отправился восвояси, впрочем, у двери он помедлил и заботливо притушил свет. Лестница загудела в такт его удаляющимся шагам. Женщина вцепилась в меня.
– Мой муж! – объяснила она.
Нам-то что? Джон тут же ей вдул, без всякой прелюдии. Без всяких поглаживаний по волосам, вздохов и печальных взглядов в потолок, обойдется. Не отдохнув, не похрапев предварительно, с этой цыпочкой все было иначе… Вскоре она получила работу в больнице. Сестра Дэвис. Мы все еще трахаемся. Ее муж Деннис – ночной сторож. Она все время твердит, как, мол, здорово, что Деннис ничего не знает, и она надеется, что он никогда не узнает. Да что с ними такое, с этими людьми? Наверное, они помнят только то, что хотят помнить. По-моему, в нашем случае мы с Джоном должны хлопнуть по рукам и вознести убогую хвалу человеческому таланту забывать: забвение – это порой не размыв и порча, но активная деятельность. Джон забывает. Медсестра Дэвис забывает. Забывает ее муж Деннис, подрагивая от холода по пути на работу, когда идет сторожить ночь.
* * *
Скорее из чистого педантизма я пытаюсь найти связь между этими двумя интересами, двумя видами женских тел. Одно тело развалилось на ковчеге из подушек – уютно взъерошенное, источая аромат свежей сдобы (тут вы от меня возражений не ждите: женщины действительно прекрасны); другое тело, холодное и плоское, лежит на столе, и кровь стекает с краев столешницы, пламенея как закат. У Джона встает в обоих случаях. Он, наверное, думает: вот еще одна. Еще одно лицо со свадебным шлейфом волос. Еще одна потрясающе мощная ляжка. Еще одна матка.
С детьми на педиатрическом отделении, где никогда не гаснет свет, где маленькие жертвы, которых мы терпеливо уродуем, лежат напичканные лекарствами, несчастные и нетерпеливые, – с детьми Джон оперативнее всего. Он проносится по отделению с застывшей, как у скелета, улыбкой, выхватывая у детей игрушки и леденцы. Никаких эмоций. Его пронимают только мужчины. Даже забавно. Он смотрит им в глаза таким взглядом, будто исповедуется. Признается в том, что у них есть право, которое он сейчас попирает. А в чем оно, это право? Это право жить и любить.
Джонни словно бы чувствует: с мужчинами врачебный номер может и не пройти. Мужчины представляют угрозу главной врачебной тайне – тайне обладания некой властью; ведь если власть не используется, она становится неуправляемой и оборачивается против самих врачей.
Картер являлся исключением, как в этом, так и во всем остальном, но вообще-то я привык считать себя примерно одного возраста с правящим президентом США. Люди говорят, что я похож на Джерри Форда, хотя сейчас я гораздо лучше выгляжу, во всяком случае, я был моложе ЛБД, но я определенно старше ДФК, который даже симпатичнее меня. ДФК – его привезли из Вашингтона; поднятый на ноги докторскими скальпелями и снайперскими пулями, он проехал по улицам Далласа, и народ приветствовал его как героя.
Несмотря на годы постоянного разоружения, сейчас все вновь заговорили о ядерной войне, и даже серьезней, чем раньше. Эх, если бы я мог угомонить их. Ее не будет. Ну-ка, представьте себе, какие для нее нужны приготовления. А никто к ним даже не приступал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16