А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вот дьявольщина, ну и гвалт! И все же через открытую дверь до него доносился голос лейтенанта, продолжавшего на чем свет стоит распекать старуху за то, что она хотела кому-то позвонить по телефону — тупоголовая кляча!

Когда голос свекрови внезапно оборвался, Элен медленно повесила трубку. Ну, вот и конец! Слишком долго они с этим тянули, а теперь уже поздно.
Она решительно отказывалась понимать, что у герра Гитлера на уме. Во время второго завтрака он выглядел как будто лучше, шутил с маленьким Эгоном, на которого весьма сильное впечатление произвела фигура забавника дяди, облачившегося в папин огромный голубой купальный халат. Потом, когда мальчика уложили отдыхать, Гитлер начал яростно возмущаться тем, что от Бехштейнов до сих пор не прибыл автомобиль, однако, когда Элен предложила переправить его через австрийскую границу в фургончике, прицепленном к мотоциклу водопроводчика (средство передвижения, которое наверняка не привлечет к себе такого внимания на границе, как большой лимузин Бехштейнов), он и слушать об этом не пожелал. Тогда она стала придумывать, как спрятать его в лесу в какой-нибудь сторожке, куда полиции никогда не придет в голову заглянуть, но он отверг и это. Либо так, как ему подобает, в бехштейновском автомобиле, — либо никак.
Ну, а теперь было ясно, что уже никак.

И снова Гитлер сидел у себя на чердаке и в оцепенении полубодрствования-полудремоты погружался в мечты о самоубийстве, когда к нему вошла его мать. Она сообщила, что настал конец света, и отняла у него какой-то предмет, который, в сущности, был ему не нужен.
Женщина, которая к нему вошла, была, разумеется, не мать его, а Элен. И когда она сообщила ему, что полиция теперь уже на пути сюда, он, казалось, совершенно ополоумел: в голубом своем купальном халате он вдруг завертелся волчком, пытаясь здоровой рукой вытащить револьвер из кармана.
— Ах, скоты! Я не дамся им в руки живым!
Элен попыталась отнять у него револьвер, но Гитлер, хотя и действуя одной рукой и притом запутавшись в халате, все же с минуту бешено сопротивлялся. Однако делал он это, по-видимому, не очень всерьез, ибо, когда Элен отступилась, посоветовав ему не валять дурака, он тут же успокоился и позволил ей взять револьвер. После того как она его обезоружила, в мозгах у Гитлера, казалось, вдруг просветлело и он как будто понял, что перед ним Элен. Но вместе с тем он, видимо, совершенно не сознавал, что между ними только что происходила борьба — хотя все еще не мог после нее отдышаться, — ибо с удивлением смотрел на Элен, словно недоумевая, как это могло случиться, что у его прекрасной хозяйки несколько растрепалась прическа. Потом упал в кресло, закрыл лицо руками и застонал.
Чтобы занять чем-нибудь его мысли, Элен настойчиво посоветовала ему, пока еще есть время, составить свое политическое завещание и, когда он принялся царапать пером по бумаге, покинула его, тихонько опустив револьвер в открытую бочку с мукой, подальше от беды. Револьвер бесшумно погрузился в муку, не оставив на поверхности никакого следа.
Только начало смеркаться, как внезапно раздался мощный рев моторов, потом скрип тормозов и зловещий лай овчарок. Гитлер бросился к окну: он увидел грузовик, за ним другой, а на грузовиках — целый рой зеленой тли. Элен тихонько спустилась вниз и велела служанкам увести Эгона на кухню и запереться с ним там. Как только дверь в освещенную кухню затворилась, Элен ощупью пробралась в темноте к закрытому ставнями окну, выходившему на улицу.
Тем временем полиция окружила дом, каждый из полицейских держал на сворке собаку. Весь дом, казалось, был погружен во мрак, все окна внизу были закрыты ставнями, и лишь наверху светилось одно окно. Ефрейтор перепрыгнул через каменную ограду, тихонько подкрался к окну, в котором, как ему показалось, он заметил щелку в ставнях, зажег фонарик и, направив луч света в щель между ставнями, увидел прямо перед собой два широко раскрытых женских глаза. От неожиданности он дернул за сворку, и собака — тоже от неожиданности — залаяла. На ее лай тотчас отозвалась вся свора, в одно мгновение превратив тихий поселок в псарню в момент раздачи пищи.
Как только собаки утихомирились, лейтенант постучал в дверь. Ему отворила сама фрау Ханфштенгль, и он в сопровождении ефрейтора и еще одного полицейского поднялся следом за ней по лестнице. Она отворила еще какую-то дверь… и, черт побери, там стоял этот малый, обряженный как на святках! Значит, все это время он был здесь, в поселке, и не прятался вовсе!
Когда офицер несколько даже виноватым тоном заявил, что пришел арестовать герра Гитлера по обвинению в «государственной измене», того вдруг понесло. При виде этих трех розовощеких парней, пяливших на него глаза, в мозгу у него внезапно прояснилось. Он почувствовал, как его «сила» снова возрождается в нем: огонь запылал в его жилах, он жег его, поднимался к горлу, грозя захлестнуть, перелиться через край, как забродившее молодое вино. Только один патрон оставался у него в обойме, но пуля (его ораторское искусство) в этом последнем патроне была отлита из чистого серебра! Нужно только нажать спуск, как не раз случалось ему делать прежде, взять правильный прицел… И эти трое станут первыми из новообращенных, во главе которых он снова торжественно вступит в Мюнхен!

«Психованный малый, — думал ефрейтор. — Впрочем, оказывать сопротивление вроде не собирается… Но мать честная, и здоров же он глотку драть! Разорался, что твоя сойка…» На минуту ефрейтору почудилось даже, что он со своей Гретль прогуливается весной в лесу под неумолчные крики соек.
Вникать в то, что арестованный мелет, было бы для ефрейтора столь же дико, как вслушиваться в крики соек, ведь, как только задержанный открывает рот, в ушах полицейских мгновенно появляются невидимые затычки. Человек, подвергшийся аресту, сразу начинает восприниматься как вещь, и все, что он говорит, становится просто шумом, привычно производимым различными вещами: двери хлопают, реки шумят, сойки…
«Гретль в платье с широкой юбкой и тугим лифом в июньский денек с ним в лесу…» Мысленно рука ефрейтора так крепко стискивает талию Гретль, что ее корсаж того и гляди лопнет… Но в это мгновение звукоизвержение внезапно обрывается и арестованный стоит и смотрит на них с таким видом… Тьфу ты черт, этот малый, хоть он и напялил дурацкий балахон и корчит рожи, как мартышка, а смотрит на них прямо как какой-нибудь завзятый оратор, точно ждет бури аплодисментов! Одна рука у него застыла в воздухе, будто изготовилась выхватить из полумрака еще какой-нибудь сокрушительный довод. Но тут ефрейтор делает шаг вперед и бодро хлопает его по вывихнутому плечу.
Ночь была морозная, а ехать им предстояло в открытых грузовиках, и, когда они повели Гитлера вниз, он все еще кутался в купальный халат (отказавшись, впрочем, надеть берет) и волочил за собой, накинув на одно плечо, словно мальчишка, изображающий индейца, драгоценный английский плед Пуци (а верный хлыст был позабыт). Внизу полицейские взяли его в кольцо и привычно втолкнули в передний грузовик, затем попрыгали туда за ним следом и повезли его в Вейльгеймскую тюрьму.
Эгон выбежал из дома, и последнее, что ему удалось увидеть спросонок, когда бледное лицо дорогого дяди Дольфа заслонили полицейские, была его рука, которой он беспомощно рассекал воздух, ибо в ней не было хлыста. Да больше, в сущности, и увидеть-то ничего нельзя было, так как вокруг Гитлера толпились «предметы», и все они были крупнее его.

Грузовики выехали из Уффинга; Гитлер был так плотно зажат между своими стражами, что не мог пошевелиться, и на какое-то время почувствовал странное успокоение. Но как только в его сознание проникла мысль, что он каким-то непостижимым образом оказался во власти «предметов» и абсолютно бессилен пробиться сквозь их глухоту, ибо эти гадины намеренно отвращают от него свой слух, у него схватило живот, он почувствовал ужасную резь в кишках, и ему в его исступлении показалось даже, что на него откуда ни возьмись напали змеи и ползут по телу… Но это были только мурашки, которыми он покрывался с головы до пят, и его собственные мышцы, по которым помимо его воли то и дело пробегала судорога.
Впрочем, и это тоже вскоре прошло, сменившись снова тягучей, тошнотворной усталостью. Будь проклята эта женщина! Зачем взяла она у него револьвер! Даже тут ему не повезло.

Пытался ли он, трясясь в грузовике, снова обратиться к полицейским с речью? И было ли кому-нибудь до этого дело? Кто знает! Один из полицейских достал свой аккордеон, и все принялись горланить песню. У ефрейтора был приятный баритон, и песня звучала сладко и щемяще.
12
В воскресенье одиннадцатого ноября, когда был арестован Гитлер, вся Англия праздновала День перемирия — пятую годовщину дня, навсегда положившего конец всем войнам на свете. Откуда же взялась эта восхитительная уверенность и почему она укрепилась? По единственной, возможно, причине: ничто другое не в силах было бы уравновесить тяжесть потери всех павших на войне сыновей.
Двухминутное молчание утром по всей стране. Все замерло, как в сказочном, заколдованном краю: и в домах и под открытым небом все было недвижимо, все молчало; автомобили, автобусы, экипажи на улицах, телеги на дорогах — все остановилось; в конюшнях, в коровниках люди застыли на месте. Потом, когда горнисты повсюду на колокольнях протрубили сигнал к воскресению из мертвых, жизнь мгновенно пробудилась — так, словно сказочный принц коснулся поцелуем ее заколдованных уст. Люди в штатском, стоявшие по-военному навытяжку, приняли естественные позы и закурили. Женщины заговорили, ребятишки снова принялись бегать, покатились автомобили, застучали копыта.
А теперь настало время чаепития. Мелтонская церковь опустела — остались только высеченные в мраморе имена да возложенные на плиты фландрские маки, а мелтонский викарий уже поглощал дома кекс с цукатами и добавлял последние штрихи к своей вечерней юбилейной проповеди.
В одиноком, затерянном на плато домике Нелли только что поставила лохань в новую раковину.

В санатории, где лежал Гвилим, все сиделки прикололи себе к лифам маки и портрет короля на стене тоже был украшен маками. Гвилим уже начал понемногу приводить в порядок свои вещи — порвал кое-какие письма, кое-что выбросил: завтра ему предстояло выписаться из больницы. Конечно, он оказался прав: ему теперь стало уже настолько лучше, что доктора вынуждены отпустить его домой. У Гвилима, в сущности, не было почти никаких вещей, но он нашел у себя точилку для карандашей, которую можно было подарить на память соседу по койке. Немного подумав, он добавил к ней еще и красный карандаш, и они с соседом оба всплакнули.
Сестра, надеясь отвлечь пациента от мыслей о погибшем ребенке, уже задолго до этого дня сообщила Гвилиму, что его собираются выписать. Однако втолковать ему, что «снова приступить к своим обязанностям он сможет не раньше, как через несколько месяцев», оказалось не под силу даже докторам. Они старались свалить все на его горло — ведь это, дескать, самый драгоценный орган для проповедника, и Гвилим должен очень его беречь.
В сущности, горло-то у Гвилима и было особенно безнадежно поражено болезнью, и голосовые связки необратимо выведены из строя. Не было никакой надежды на то, что он сможет когда-либо говорить иначе как шепотом, но этого они ему не сказали.
— Как долго придется мне беречь горло?
— Ну… месяцев пять-шесть по меньшей мере.
(Полгода Гвилим едва ли протянет, думали они.)

Шесть месяцев! Какая короткая отсрочка для человека, приготовившегося умереть! Но Гвилиму, собиравшемуся жить, этот срок, необходимый для восстановления его здоровья, представлялся бесконечным. Что за удивительная все же штука эта скоротечная чахотка: Гвилим, твердо веря, что скоро он, отдохнув и набравшись сил, будет снова вещать с кафедры, в то же время отчетливо понимал — нет, ему уже не поправиться, жить ему осталось недолго. Мозг его, вмещая эти две истины, держал их порознь друг от друга и не позволял им вступать в противоречие.
В те минуты, когда Гвилим думал о смерти, сердце его переполнялось жалостью к бедняжке Нелли. Сам он скоро встретится с малюткой Рейчел, ожидающей его на другом берегу Иордана, и предстанет перед лицом Создателя, держа ее драгоценную ручку в своей руке. Но для Нелли протекут еще долгие безрадостные годы, прежде чем она увидит снова свое утраченное дитя. Схоронить двоих детей, а теперь еще и муж помирает! Бедное опустевшее сердечко Нелли! И Гвилим всеми силами своей души молил господа, чтобы любовь к маленькому Сильванусу могла согреть и заполнить ее сердце. Гвилим часто и много думал об этом ребенке, которого ему еще не довелось увидеть. Как только он немного окрепнет, они с Нелли непременно посетят могилку Рейчел на голом склоне холма над Пенрис-Кроссом и возьмут с собой Сильвануса, ибо мальчик с первых же дней должен научиться любить и почитать свою сестричку, которую ему не пришлось узнать, — этого ангелочка, на такой краткий срок ниспосланного им богом, а теперь с любовью взирающего оттуда, с небес, на своего растущего братца. Они должны научить Сильвануса жить так, чтобы быть достойным этой ангельской любви, чтобы ни единым своим поступком, ни единым помыслом не омрачить сиянья этих невинных глаз. Мало-помалу в мальчике все больше должно укрепляться сознание, что его сестричка неусыпно наблюдает за ним с небес .
Счастливейшими минутами в жизни Гвилима были сейчас не только те, когда он устремлялся мыслями к богу, но и те, когда он предавался мечтам о том, как будет растить сына. Он без конца (особенно по вечерам, когда у него поднималась температура) строил всевозможные планы, рисуя себе, как и чем будет заниматься вместе с сыном, когда мальчик подрастет.
«Заниматься вместе с сыном »? Ах, тут-то больнее всего и жалила мысль о смерти.

Воскресные газеты, разбросанные у Гвилима по постели, очень скупо сообщали о мюнхенском путче, и в фамилии «Гитлер» была допущена опечатка. Для Гвилима все это, разумеется, не представляло ни малейшего интереса. Мэри же невольно задержала взгляд на газетной полосе, где мелькнуло слово «Мюнхен», но и то лишь потому, что где-то там находился сейчас ее брат. Она почему-то решила, что он, вероятно, видел все эти события собственными глазами и подробно опишет их в следующем письме: ей не мешает знать, что там, в сущности, творится. Но Гилберт едва скользнул глазами по газетному столбцу — все эти «номера», которые они откалывают там, в Баварии, не могли иметь решительно никакого влияния на судьбы Англии, а настоящий политик всегда должен держать в поле зрения главное. Ведь сейчас такой решающий момент! Болдуин обскакал Ллойд Джорджа, предвосхитив его требование ввести покровительственные пошлины и тем самым вынудив Л.Дж. повернуть вспять к безоговорочной Свободной Торговле. Такая крутая перемена фронта со стороны Болдуина означала, помимо всего прочего, стопроцентный отказ от всех посулов, данных его партией на выборах не далее как прошлой весной, и должна была почти незамедлительно повлечь за собой новые всеобщие выборы, а это, хочешь не хочешь, заставляло либеральную партию сомкнуть ряды — на ближайшую неделю-другую, во всяком случае.
«Много ли у нас шансов выставить за дверь консерваторов?» На завтрак сегодня был пирог с тмином, и Гилберт, размышляя над этим вопросом, машинально ковырял в зубах проволочным стебельком мака.
13
В далеком, затерянном на плато «Эрмитаже» Нелли только что поставила лохань в новую раковину. Тут же рядом, в теплом углу за очагом, крошка Сильванус (теперь уже трех недель от роду) спал в своей колыбельке. Холодной воды из ведра… Горячей — из бурлящего на огне котла… Нелли попробовала температуру воды локтем, проверяя, в самый ли она раз, отколола от лифа, чтобы не поцарапать ребенка, цветок мака, вытащила крошечное существо из его теплого гнездышка и, положив себе на колени, принялась раздевать.
Внезапно разбуженный, Сильванус захныкал и начал дрожать. Нелли перевернула его на живот, лицом вниз, и от возмущения затылок его, поросший редкими черными волосиками, стал пурпурным. Зародышевое эго, заключенное в тельце, захлебывалось от злости. Злость накатывала, как волны, и прозрачная кожа на крошечной голой спинке стала мраморной от переполнившихся кровью синеватых вен, а беспомощно барахтающиеся в воздухе ручки, обескровившись, сделались серовато-сизыми. Тогда Нелли перевернула его обратно на спину.
Теперь, казалось, он был настолько рассержен, что даже не мог кричать — у него перехватило дыхание, только подбородок дрожал, как язычок кларнета, и все личико сморщилось.
Умело и осторожно, словно в руках у нее был хрупкий фарфоровый предмет (но вместе с тем как-то машинально, точно этот предмет не был ей дорог), Нелли ватным тампоном вытерла ребенку глаза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38