А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Ну, в твоем возрасте, — сказал он, — я в этом деле ввел счет от единицы до тысячи.
— Неужели тысячу раз влюблялись?
— Господи, нет, конечно. Просто я каждой девушке ставил оценку, отметку, в зависимости от того, что мне в ней нравилось, что не нравилось.
— Ну и как? Срабатывало?
— Отлично. И я научился трезво смотреть на девушек. Увы, я отказался от своей системы, встретив Зельду.
— А Зельде что поставили?
— Когда дошло до дела, Кит, мне не захотелось ставить ей отметку по моей тысячебалльной системе.
— А зачем же, — спросил я ворчливо, потому что ревность не отпускала меня, — вообще нужна эта ваша система?
— Затем, что в твоем возрасте я открыл, что есть два вида любви — разумная, трезвая любовь, поддающаяся оценке, и соврем другая. Ты читал «Memoires de deux jeunes mariees» Бальзака?
— Нет.
— Он почти так же рисует две провинциальные пары — там один брак по любви, другой — по расчету. Помню, в семнадцать лет я влюбился в одну итальянку. Ее звали Филлис Искус. То есть по-настоящему-то ее фамилия была что-то вроде Искусьон, но ее сократили на английский лад, и она стала Искус. Ты представляешь себе, Кит, — влюбиться в девушку по фамилии Искус? Сколько тут восторга!Я бродил по ночам под старыми вязами Сент-Пола и без конца твердил ее фамилию, Филлис Искус. Я влюбился в темную. сочность имени, вернее, в тот образ, какой оно во мне вызывало. На свою беду я старался уговорить девицу соответствовать образу. Ей это почти удавалось. Она была полна пышной, милой и плотской итальянской неги.Но она всегда и упорно толкала меня локотком в бок. Что-что, а эта манера мне претит, но я никак не мог отучить от нее девицу. Пришлось снизить ей отметку с шестисот сорока семи до трехсот сорока шести, и так она ее и не исправила.
Я расхохотался.
Но Скотт говорил совершенно серьезно:
— Ты считаешь, видно, что такой подход совершенно лишен романтичности?
— Ну, а на самом деле?
— На самом деле ничего подобного. Система открывает прекрасные возможности, и я был справедлив. Я требовал, чтобы девушки и меня расценивали по этой системе.
— Ну, и какую же отметку вам поставила Филлис Искус? — спросил я, а официант тем временем нависал над нами с меню в руке, а мы ждали, пока наша распорядительница разберется с бельем Скотта и вернется к столу.
— Она мне этого не сообщила. Но несколько лет спустя я встретил ее в Дейтоне, в Огайо, она тогда вышла замуж за какого-то гостиничного чиновника и ругательски ругала меня за мою систему, потому что, она сказала, с кем бы ни связалась, она всем с тех пор ставила отметки и даже заносила их в записную книжку.
— Надо и мне попробовать, — сказал я.
— Система превосходная, Кит, и убережет тебя от ужасных промашек. Ведь хоть раз ты уже влюблялся так, чтоб отметку можно поставить. Верно же?
Я немного подумал.
— Наверное, — сказал я.
— Ну и что это была за девушка?
— Прекрасная пловчиха, рыжая, и кудрявые волосы зачесаны за уши.
— Рыжим я всегда ставил низкие отметки. А что бы ты теперь поставил своей пловчихе?
Господи, подумал я, и чего ему от меня нужно? Я тщательно разграфил забытые достоинства Доди Даулин и не натянул ей и пятисот.
— Четыреста пятьдесят примерно, — сказал я.
— Ну, а Бо? — спросил Скотт.
Я снова покраснел, и мои подозрения насчет того, куда он гнет, окончательно подтвердились. Скотт зачем-то добивался моей откровенности, но я сказал, что не думал с этой точки зрения насчет Бо.
— Ну, а я думал, — сказал он, — и Бо у меня получила одень хорошую отметку. Примерно девятьсот. То есть она обладает прекрасными качествами, с какими только жить и жить.
— Я не так уж близко ее знаю, — буркнул я. Ужасно глупо с его стороны было толковать мне про ее качества.
Но я сразу устыдился своих недобрых мыслей, потому что тут на него накатила минутка неодолимой тоски и он сказал:
— В том-то и беда, Кит, что второй род любви такой, что с ней долго не проживешь, не губя себя вконец. Вот я и надумал вернуться к старой испытанной системе. Почему бы не искать разума и страсти в одной женщине, вместо того чтоб распределять их на двух?
— То есть на Зельду и Бо? — спросил я.
— Ну да.
— Они же ничуть не похожи.
— Именно. В том-то и дело.
— Вы плохо кончите, — сказал я. Мне хотелось его позлить.
— Мне уже плохо, старик. Но что дальше будет — вот в чем весь ужас.
— В старости, что ли?
— Господи, какая старость. Я в тридцать три года умру. Нет. Когда время любви миновало и звезда закатилась моя. Когда не помешала бы разумная связь. Но боюсь — ни я, ни Зельда на это не способны.
Официант сказал:
— Пожалуйста, мосье, уж я вас попрошу. Может, закажете? А то поздно. Вы уж пожалуйста…
Скотт взял у него меню, и на лице его отразилось самодовольство.
— Ты заметил, — сказал он, — я за весь день ни капли джина не выпил. Ни глоточка. Гарсон… Нет… Подожду Бо. Ничего. Attendez… Видишь, как ловко мной управляет эта англичанка? — Скотт вздохнул и сказал: — Нет, ей-богу, Кит. Честное слово. Вообще-то я англичан не люблю. Не то что, Эрнест. Но Бо просто какой-то образец, правда? Если я когда-нибудь сподоблюсь ее английских милостей, я многое пойму.
Снова мне захотелось позлить Скотта. Захотелось сказать: «А вам какое дело до ее милостей? Соблазняйте кого-нибудь еще». Но ничего этого я не сказал, да и Бо как раз вернулась. Она села к нам за столик, и ей явно очень хотелось что-то нам поскорей выложить. Она всегда озабоченно морщила лоб, когда ей хотелось что-то выложить, и сейчас у нее был именно такой вид.
— Я ходила в старую почтенную гостиницу на углу, — сказала она, — и справлялась, не видели ли там случайно Эрнеста.
— Зачем? — спросил Скотт. — Что ты все беспокоишься об этом старом убийце?
— Потому что вы, Скотт, очень глупо себя вели.
— Эрнест как Зельда, — сказал Скотт. — Дуется, терпит, молчит, а потом срывается, как бульдог. Не бойся, он еще объявится.
— Там мне сказали, что неделю назад проезжал один американец — Хофмейстер и искал другого американца — Смита. — Бо засмеялась и подозвала официанта. — Интересно, кто такие.
— Известные акробаты, — сказал Скотт. — Хофмейстер и Смит. Хемингуэй и Фицджеральд. Элиот и Паунд. Мировые знаменитости. Бо, — сказал он, — можно мне чуточку джина? На донышке?
— А вы еще не пили? — спросила Бо.
— Ни капли. Ей-богу. Спроси у Кита.
Бо не стала спрашивать у Кита. Она не взглянула на меня. Она сосредоточилась на Скотте, а когда она на ком-то сосредоточивалась, других она почти не замечала.
Она заказала какое-то местное pot-au-feu, а Скотт заказал себе выпить, а пока мы ждали, Бо пошла мыть руки (так она сказала). Но мы поняли, что она опять пошла искать Хемингуэя. Она удалилась деловитой, легкой трусцой, почти бегом — она всегда так ходила, когда торопилась, а мы смотрели ей вслед.
— Знаешь, Кит, а ведь секс — единственное здравое установление, господа, — сказал Скотт. — Ты это знал?
Я ответил, что нет, не знал.
— Меня учили считать его скорей кознями дьявола.
— Порочная, еретическая точка зрения, — сказал Скотт. — Выдумки протестантов!
Бо вернулась. Мы смотрели, как она идет к столику. Она сперва не заметила, что мы на нее смотрим, и на секунду Скотт увидел и я увидел чистую, безукоризненно хорошенькую и безумно озабоченную девушку, целиком занятую своими мыслями. Маленькая грудь, узкое английское личико, легкие волосы, ярко-красные губки, выщипанные бровки. У обоих у нас мелькнула грешная мысль, и Скотт шепнул:
— В Бо нельзя не влюбиться. Одни эти ее английские ноги чего стоят. Господи, и откуда она все это берет?
Непонятно, то ли он меня дразнил, то ли маскировал собственные тайные намерения.
В общем, мне это не понравилось, весь вечер я дулся, а потом я сбежал и предоставил им отдаваться велению секса, если уж к тому у них шло. Они были явно в восторге друг от друга. Только один раз Бо обратила на меня внимание. Пока Скотт говорил с официантом, она наклонилась ко мне и шепнула мне прямо в ухо, как всегда, когда хотела чего-то добиться:
— Кит, ну пожалуйста, поищи Хемингуэя. Он где-то тут, я чув ствую.
— Сама его ищи, — сказал я и после кофе сразу же ушел, чтобы они сами разобрались, чего им друг от друга надо. Мне-то какое дело?
Но наутро за завтраком я все смотрел на них и ломал себе голову над вопросом, поладили они или нет. Скотт как-то просвещал меня насчет того, что Бальзак назвал накаленным взглядом, это, он объяснял, такой взгляд, каким обмениваются двое, вожделеющие друг друга или друг другу принадлежащие.
— Тут все всегда ясно, — сказал Скотт, — надо только присмотреться.
Но как ни присматривался я к Бо и Скотту, ловя этот самый «накаленный взгляд», я так и не смог толком ничего понять. В общем, все ужасно запуталось, Скотт сидел мрачный, а Бо, наоборот, была очень мила и показала мне за завтраком фокус, до которого только она могла додуматься. Длинными, неуемными своими пальцами она раскатала croissant до исходной формы плоского ромбика, намазала маслом, джемом, снова скатала и превратила в прежний croissant.
— А теперь ты, — сказала она.
Я попробовал было, но у меня ничего не вышло.
— Его надо разгладить, — сказала Бо. — Вот так. На, бери мой.
Я откусил кусочек. Он был сладок, как сама Бо, и с тех пор я только так и ел croissant.
— Нечего из еды делать игру, — строго сказал Скотт. — Будет вам. Это нисколько не поэтично, Бо. Даже грешно.
— Ш-ш, — сказала Бо.
Нет, по их виду ничего нельзя было заключить, но, правда, вчерашняя безмятежность начисто изменила Скотту.
— Я думал, старому убийце пора бы объявиться, — сказал он, и я понял, что если вчера он кое-что позабыл насчет Хемингуэя, то сегодня припомнил. Что Гектор без Ахиллеса? И где Ахиллес?
— Он где-то тут! Я уверен, — сердито сказал Скотт сразу после завтрака. — Давайте проверим все гостиницы. Потом бардаки. Потом базы для гонщиков. Потом ипподромы.
— Скотт, миленький, — как-то таинственно прошептала Бо (голосом она тоже выделывала черт-те что — тут он ее не подводил, как и пальцы, губы, волосы), — я уж вчера подумала, если Эрнест прячется где-то в гостинице, он в конце концов сам объявится. Чего же его искать, пока он не хочет обнаружиться?
— Я же говорил, — сказал Скотт, — он как Зельда. За ним нужен глаз да глаз, не то он удерет.
Мы облазали все холмы Фужера и по всем гостиницам (а их там шесть) расспрашивали, не останавливался ли у них американец по фамилии Хемингуэй — большой, красивый, темноусый, с огромными ножищами и в грязном плаще.
Мы его не нашли, но одна консьержка, особа с ямочками на локтях, сказала, что странный малый в плаще с огромными ножищами елвчера у них в ресторане и даже раскокал кофейную чашку, потому что у него палец такой громадный, что не пролез в ручку.
— Это Эрнест, больше некому, — сказал Скотт, — и он, конечно, пока где-то тут.
Но мы его не нашли, и как ни присматривала Бо за Скоттом, он все же остановился у какого-то бара и опрокинул стаканчик джину.
— Боксер сам никогда не знает, когда выйдет из угла, — объяснил он. — А пока давайте забудем про него и пойдем поглядим на крепость мосье Гюго под горкой, хотя, конечно, будь с нами Эрнест, уж он бы все нам живописал не хуже самого Гюго, который, по его мнению, сделал это блистательно, а по-моему, ничего блистательного. Ровно ничего.
Он остановился еще у одного бара («Бар Вело») и опять выпил джину. Бо и бровью не повела, и вот мы прошли через большие деревянные ворота во двор фужерского замка, и Скотт вдруг забыл про Хемингуэя и, подбоченясь, с восхищением уставился на могучие каменные стены.
— Невероятно! — сказал он. — Смотрите-ка! Живейшее отражение кровопролитных древних битв. Теперь-то мне ясно, почему Гюго использовал все это для напыщенных писаний, от которых Эрнест в таком восторге.
— Старик Гюго ничего этого не использовал для напыщенных писаний, от которых я в таком восторге, невежда ты несчастный.
Мы до того увлеклись видом старых стен, что не заметили Хемингуэя, а он сидел сзади на остатках стены и ел виноград.
— Старый убийца! — завопил осчастливленный Скотт, и Бо поскорей оттащила меня, а Скотт бросился к Хемингуэю и стал приплясывать вокруг него.
Он приплясывал, выбрасывал на Хемингуэя кулаки и приговаривал:
— Мы все бардаки обыскали, все захудалые, паршивые притоны, куда охотники забегают удовлетворить низменные нужды.
Хемингуэй сидел на камне в одних носках и ел виноград. Он сказал:
— Ты мне должен сто американских долларов.
Скотт замер.
— За что? — спросил он.
— За наглую пьяную похвальбу. Выкладывай.
— За какую еще пьяную похвальбу?
— Ты собирался настрелять больше птицы, чем я. Помнишь? Ну, и проиграл…
— Ничего подобного, — вскипел Скотт, — я просто раздумал.
— Но слово есть слово. Выкладывай сто долларов, либо я ухожу и в жизни больше не попадусь на твои пьяные глаза.
— Господи! — сказал Скотт и скривился. — Вечно ты со своими деньгами! Ладно уж. Выдай ему деньги, Кит.
— Погоди-ка, — сказал Хемингуэй. — Детка, разве у тебя его деньги?
— Нет, — выпалил я. — И у самого меня тоже нету ста долларов.
— Тогда дай их ему во французских франках, — распорядился Скотт.
— Оставь свои деньги при себе, — сказал Хемингуэй, — нет, Скотт, уж ты у меня раскошелишься. И лучше не тяни. Ну же!
Бо посмотрела на одного, посмотрела на другого и решила вмешаться.
— Эрнест совершенно прав, — сказала она. — Вы сами с ним поспорили, Скотт, и проиграли. Надо платить.
— Тебе лучше не вмешиваться, Бо, — сказал Хемингуэй. — Мне хочется поглядеть, как ведет себя принстонский поэт, когда дело идет о чести, о которой он вечно толкует.
— Никогда, никогда я не говорю о чести, — возмутился Скотт. — Зачем о ней говорить. И не верю в красивые жесты.
— Вы оба хороши, — сказала Бо. — Ссоритесь, как школьники из-за мячика.
Но Хемингуэй не сдавался.
— Сто долларов, — повторил он.
Скотт застонал, полез в карман и вытащил оттуда двадцатисантимовую монетку. Потом усмехнулся, предвкушая забаву.
— Кидаем монетку. Или я тебе плачу вдвое, или мы квиты, — сказал он Хемингуэю. — А деньги пусть для верности пока подержит Бо.
— Нет уж, — сказала Бо. — Мое дело сторона. Сами разбирайтесь.
— Но ты же только что велела, чтоб я с ним расплатился, — сказал Скотт.
— Чтоб вы не увиливали от своих принципов, — сказала Бо. — Должны же они у вас быть?
Скотт развлекался.
— Кит, — сказал он. — Вот все мои наличные. — И он протянул мне пухлый бумажник, набитый стофранковыми купюрами. — Бросай монету.
Я нерешительно глянул на Хемингуэя.
— Ладно, — сказал Хемингуэй. — Только, чур, мое слово.
Я бросил монету. Хемингуэй сказал «решка». Мы нагнулись над монетой. Она упала решкой вниз. Скотт сделал несколько танцевальных па.
— Господь любит честных, — сказал он. — В добрых делах и праведности обретается вера.
— Господь любит пьяниц, — сказал Хемингуэй. — Монеткой праведности не докажешь.
— Зато мои сто долларов при мне, верно?..
Хемингуэй чуть было опять не вскинулся, но тут Бо сказала, что у него такой вид, будто он спал в канаве. Я тоже это заметил. Хемингуэй был весь грязный, мятый. К брюкам пристали сучки и травинки.
— А я и правда спал под открытым небом, — сказал он.
— Господи, почему?
— Искал настоящий замок Ла Тург. Единственный. Подлинный. Который Гюго описал в «Девяносто третьем годе». Который он скрывал от всех поклонников и мародеров.
— А я думал, это он и есть, — сказал Скотт.
— Естественно, старина, ты так думал, ведь ты же, вроде Марка Твена, не в силах отличить задницу Брет Гарта от жопы Дина Хоуэлса.
Я мучился, когда Хемингуэй отпускал такие словечки при Бо, но она как будто ничего и не расслышала, и я тоже все пропустил мимо ушей.
— Ну, а это какой же замок? — не отступал Скотт. — Незабвенные башни, вековечные стены и подземелья?
— Этот замок ерунда. Забудь про него.
— Хорошо. Забуду. Но где же таинственный замок Ла Тург?
Хемингуэй пыхтя натянул ботинки. Он сказал, что у него затекла спина, и Бо нагнулась и завязала ему шнурки.
— Тебе очень хочется на него поглядеть? — спросил Хемингуэй.
— Надо же нам где-то затеять литературную ссору, — сказал Скотт.
— Ладно. Тогда поедем туда, посмотрим на него и начнем ссориться.
Мы ушли со двора старинного фужерского замка, те двое впереди, мы с Бо — сзади, и Бо взяла меня под руку и сказала:
— Правда, пусть уж они сами разбираются, Кит, у них ведь все хуже и хуже. Только вот никак не пойму, при чем тут Оноре де Бальзак и Виктор Гюго.
Глава 7
В общем-то сами они о Гюго и Бальзаке почти не говорили.
Лет через десять, когда я стал их лучше понимать, я было счел, что Скотт и Хемингуэй неверно выбрали себе прообразы. Я решил было, что в Скотте очень мало от Бальзака и он куда ближе к стилю проповедей Гюго, чем Хемингуэй. А вот Хемингуэй, казалось бы, ближе к Бальзаку. Его бурное восприятие жизни всегда укладывалось в формулу: «Что есть — то есть», а таким мироощущением проникнута вся «Человеческая комедия».
Но еще позже, потом уже, когда изжила себя их эпоха, я заново оценил этот выбор истоков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17