А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Лежите спокойно!
Холодные, заиндевелые зимние крыши, блестящие костяные остовы за окном. А на стене «Урок анатомии доктора Тулпа» , только пациент был уже мертв. Как, впрочем, и доктор, и художник. Не то что этот Тулп. Этот стоял в углу и держал в руках какую-то кривую штуковину, похожую на ножницы.
— Ich war befreundet mit eurem Dichter Schlauerhof . — Второе «f» в конце фамилии он не произнес. — Очень интересный человек, но unglucklich (Несчастный (нем.)), очень ungliicklich. И больной, очень больной.
Шприц, с которым сестра внезапно явилась из небытия, был огромный — этакий укол теленка с ног свалит.
— Ой-ой-ой, да мы никак прятаться надумали, — добродушно сказала сестра и крепко ухватила съежившийся член.
Auf der Flucht erschossen (Застрелен при попытке к бегству (нем.)), успел подумать он, когда игла совершила пике, и почувствовал, как жгучая боль укола пронзила хилую жертву, которая, словно дохлая мышь, лежала на широкой ладони валькирии.
— Бедный Шлау. So viele Jahre (Столько лет (нем.).), как он мертв.
Его ненадолго оставили в покое. Балерина на репродукции танцевала на одной ножке сквозь его слезы. Теперь я никогда не смогу трахаться. Никогда.
Тонкое волосатое запястье с золотыми часами приблизилось к темным блестящим глазам.
— Так.
Теперь ножницы, повязка, тазик? Инни мало что видел, пока мышь не подняли двумя пальцами за шкирку и она не глянула на него из-за горизонта. Изогнутые кончики ножниц, точно кривой никелированный клюв, решительно вонзились в его плоть. Ощущение такое, будто режут что-то неподатливое. Боли он не почувствовал, но было что-то другое, так и оставшееся необъяснимым, — он ощутил именно звук надреза, тихий и одновременно трескучий. Маленькая рука подняла вверх окровавленный лоскуток.
— Пустяковая операция. Wie gesagt (Как я уже говорил (нем.)). Можно шить, сестра.
Иголка и нитка, кто-то штопал носок, зашивал его, накрепко зашивал мышь, мышиную сардельку. Никогда больше!
Он уже не смотрел. Где-то там продергивают нитки сквозь бесчувственную плоть, туда-сюда, туда-сюда. Потом решительное движение — и все.
— Сестра! — В голосе слышалась досада. — Сестра! Я сто раз говорил вам, что узел надо делать не так, а вот так! Смешно ведь просто!
— Перевязать по-новому, доктор?
— Ладно, оставим как есть. Все равно же не творение Праксителя.
Там внизу над ним совершали какие-то манипуляции, но он уже сказал последнее прости и погрузился в тесный мирок печали. У него что-то отняли. Он слышал отрывочные слова: «висмут», «пластырь», «посвободнее, посвободнее!», — но больше не хотел вникать, чувствовал лишь эту странную печаль. Печаль и унижение.
— So, stehen Sie (Здесь: Ну вот, вставайте (нем.)).
Он медленно сполз со стола.
— Vorsicht! (Осторожно! (нем.)).
Все опять разом начали ходить, комната вернула себе нижнюю половину, а сам он стоял на полу, с этаким хоботом между ног — из скрепленного пластырем бинта, на котором виднелись яркие желтые пятна («висмут»).
— А вы прямо-таки человек без нервов.
Это тебе так кажется, болван, головорез. Но я бы скорее откусил себе язык, чем хоть раз пикнул при тебе и этой Кримхильде.
Он враскоряку прошелся по комнате — пьяный старикашка. Все тело лишь как бы окаймляло этот изъян.
— Арабы в таких делах предпочитают умеренность.
Они надели на него брюки — голова закружилась от боли; потом он еще некоторое время торчал у приятеля, в темной комнатушке с множеством змей и жаб в террариумах, дожидался, пока все заживет, с этим футляром, который становился все грязнее. А теперь вот она смотрела туда, так же серьезно, как слушала его рассказ.
— Дай-ка я его почищу.
Она медленно наклонилась и взяла его в рот. Он чувствовал, как ее груди снова и снова задевают его икры. Всякий раз, когда ее голова приподнималась, он видел полоску лба и резкий излом бровей. Глаза у нее были закрыты, она трудилась, и в этом сквозила какая-то набожность и чистота. Он сидел тихо-тихо, только руки судорожно цеплялись за простыню, словно миг свершения может унести его прочь. Когда этот миг наступил, он почувствовал, как изливается семя, но она так и сидела наклонясь вперед, роскошные полные плечи покоились у него на коленях. Лишь немного погодя она выпрямилась, с закрытым ртом. Раскосые зеленые глаза смеялись, и опять, как тогда, в полдень, она чуть высунула язык с белым, блестящим, подвижным облачком, сглотнула и насмешливо сказала:
— Три?
Так они и сидели. Он подсунул ладони под нее, нежную, влажную, восхитительную, они покачивались, и легонько двигались, и трепетали, невнятно бормоча, целуясь, шепотом уверяя друг друга в чем-то, пока комната не наполнилась белым светом дня; тогда она уложила его, приласкала и ушла. Началось великое порабощение. Ее жених вернется из Кореи, и он, Инни, уже не сможет более ни целовать ее, ни прикасаться к ней, они исчезнут из жизни друг друга, умрут врозь, великое черное Ничто разъест их и поглотит, тоже врозь, но они никогда (никогда?) не забудут друг друга, и вся его жизнь сосредоточится вокруг женщин, он будет искать вот это самое, вновь и вновь, среди прохожих, приятельниц, шлюх, незнакомок. Женщины властвовали миром, просто потому, что повелевали им, Инни. Он никогда не испытает ощущения, что кого-то «взял», «покорил» или как там еще говорят, ведь чтобы скрыть правду, навыдумывали кучу дурацких терминов, а правда заключалась в том, что мужчина, что он сам отдавался во власть женщин, целиком, без остатка, чем вновь и вновь вызывал недоумение. Если мир — загадка, то женщины — сила, которая питает эту трепетную загадку, и лишь они одни имеют к этой загадке доступ. Если и возможно хоть немного понять мир, то исключительно через женщин. Дружба с мужчинами могла быть поистине безграничной, но оставалась рациональной стороной вещей, а иные женщины обладали чем-то несравненно большим. Женщины были честнее, искреннее, нежели слова, они были средством. Нередко ему казалось, что женщины дарованы ему затем, чтобы он, насколько это для него возможно, тоже был женщиной… и что без этого он бы не сумел выжить. Не то чтобы ему хотелось физически стать женщиной, просто с женщиной в своем мужском теле он преисполнялся загадочного ощущения двойственности. Позднее таких, как он, назвали «женщиномужчинами», наподобие мифологических «птицечеловеков». Ему претило отношение большинства мужчин к женщинам, и хотя порой он поступал так же, но по совсем другим причинам. Он знал, что ищет. И по-настоящему речь шла отнюдь не о сексе, секс был только прелестным вспомогательным средством. Женщины, все женщины, были средством, позволявшим приблизиться, подступить к колдовским пределам тайны, которой они владели, а мужчины нет. Через мужчин (впрочем, так он скажет лишь много позже) ты узнаешь, каков мир, а через женщин — что он такое. И эта ночь, где смешаются тысячи других ночей, комнат и тел, была самой незабываемой из всех.

15
Разбудили его звук хлопнувшей двери и ее голос:
— Тетя твоя спрашивает, пойдешь ты с ними в церковь или нет.
Он еще чуял ее запах. В коридорах слышались шаги, в холле ждал маленький кортеж: дядя, тетя, камергер, на фиолетовом муаре его пелерины играло утреннее солнце.
В церкви он покорно терпел и музыку Перголези, и григорианские песнопения, и трех неспешно танцующих дервишей в зеленом, и проповедь («Сие есть мистерия, для нас непостижная, Он вместе и человек, и Бог. Через Его исполненное тайны вочеловечение мы приобщаемся к божественному, собственно, нам должно каждый день, всегда, каждый час пребывать в восторге, но мы слишком мелки, слишком убоги…»), и освящение, и звон колокольчика, и свечи, смотрел на темные рамы с вечно новыми и вечно одними и теми же картинами из того мира, который навсегда оставил в прошлом. А она тоже в церкви?
В деревянную спинку скамьи перед ним были врезаны медные таблички: его фамилия, соединенная с фамилией дяди, — семейство Дондерс-Винтроп, — но там ей, понятно, сидеть не положено. Он увидел ее, лишь когда она вышла из глубины церкви к причастию. Четвертый смертный грех, подумал он и последовал за нею. Когда она поднималась со скамеечки причастия, он на миг увидел, как у нее на языке мелькнула облатка. Их взгляды встретились, насмешку в ее глазах словно бы затянуло каким-то неуловимым флером, но что это было, он никогда не узнает. Он любил эту девушку, а она исповедается во всем или не исповедается и через неделю-другую выйдет за своего солдата из Кореи. Он никогда больше ее не увидит. Теперь он сам преклонил колени, увидел, как приближается рука священника (телятина), едва не тяпнул ее зубами, но в конце концов высунул язык. Легкая сухая субстанция чуть щекотала мягкую влажную плоть языка, потом он глотнул, и бог начал искать дорогу в его нутро, где неотвратимо — так ему сейчас казалось — претворится в семя. И ни во что другое.
Таадс ждал возле дома. Он уже позавтракал и «распорядился завернуть парочку бутербродов» для Инни — съест в машине. На прощание тетя сказала, что договорилась с Таадсом кое о чем, в свое время он все узнает. Ей было приятно видеть, что он принял причастие, добавила тетя и отвела глаза. Напоследок он еще раз увидел Петру, шагнул было к ней, но она отпрянула и едва заметно покачала головой.
— Пока! — Девушка повернулась и ушла на кухню. Он сохранил в памяти ее зеленые глаза.

16
На его имя тетя положила в банк некую сумму, с которой ему будут выплачиваться проценты. По словам Таадса, деньги были небольшие, но их вполне хватит, чтобы человек его возраста мог свести концы с концами. Позднее у него тоже забот не будет, но сейчас такие подробности ни к чему.
В последующие годы он регулярно виделся с Арнолдом Таадсом, и ритуал всегда был одинаков: прогулка, час чтения, гуляш, все в той же горькой атмосфере добровольно избранного, смертельного одиночества, которая еще усугублялась прогрессирующей маниакальной бессонницей. Презрение к людям переросло у Таадса в безудержную ненависть, зимы, которые он проводил в своей «уединенной долине» (он упорно не говорил, где она расположена), становились все длиннее. В 1960 году Инни в первый и последний раз получил от него письмо.
«Дорогой Инни, моя собака, Атос, умерла. От опухоли в мозгу. Я сам его пристрелил. И знаю, что он ничего не понял. Выстрел гремел невыносимо долго, ведь здесь в горах пустынно. Я зарыл его в снегу. Удачи тебе, привет Зите, твой Арнолд Таадс».
Примерно через месяц тетя сообщила, что Арнолда Таадса нет в живых. Однажды он не пришел в деревню за провизией, и спасатели отправились на поиски. Он насмерть замерз неподалеку от своей хижины — с пустым рюкзаком. Инни спрашивал себя, подавал ли он альпийский сигнал бедствия. Но этого никто и никогда не узнает. Замерзший труп премировали, и теперь Арнолда Таадса на свете не существовало.
3. ФИЛИП ТААДС
1973
The Philosophy of Tea… is a moral geometry, inasmuch as it defines our sense of proportion to the universe.
Okakura Kakuzo, The Book of Tea
Философия Чая… есть моральная геометрия, в том смысле, в каком она определяет наше ощущение гармонии со Вселенной.
Окакура Какудзо. Книга Чая
Ne pas naitre est sans contredit la meilleure formule qui soit. Elle n'est malheureusement a la portee de personne.
E. M. Cioran, De I'inconvenient d'etre ne
Не родиться — безусловно лучшая из существующих идей. К несчастью, она неприменима к человеку.
Э.М. Сьоран. О неуместности рождения на свет

1
Именно в те дни, думал Инни Винтроп, многократные повторы какого-нибудь бессмысленного явления словно бы упорно доказывали, что мир — бессмыслица, которую лучше всего не принимать всерьез, ибо в противном случае жить станет совершенно невмоготу.
К примеру, в иные дни ты беспрестанно сталкивался с инвалидами, а не то с множеством слепых или трижды за день замечал валявшийся на дороге левый башмак. Подобные вещи как бы стремились что-то означать, но были на это не способны. Только оставляли смутное тягостное ощущение, будто касательно мира все же существовал некий темный умысел, который мог намекнуть о себе лишь таким вот нелепым способом.
День, когда ему суждено было встретить Филипа Таадса, о существовании которого он до той поры даже не подозревал, прошел под знаком трех голубей. Мертвый, живой и оглушенный голубь — причем никак не один и тот же, поскольку первым он увидел дохлого, — но все три, думал он позднее, пытались стать предзнаменованием, и довольно успешно, потому что встреча с молодым Таадсом тем самым приобрела ореол загадочности.
Шел 1973 год, и в это десятилетие, которое было Инни не по душе, ему исполнилось сорок. Он считал, что жить во второй половине века вообще бы не стоило, а уж в нынешнем столетии и подавно. Что-то тоскливое и вместе смехотворное витало над этими обветренными, дублеными годами, что лепились друг к другу, составляясь в тысячелетие, вдобавок здесь присутствовала некая противоречивость: чтобы полностью довести до конца сотню, а в данном случае еще тысячу, нужно было заниматься сложением, однако возникавшее при этом чувство смахивало скорее на вычитание, словно никто, и в первую очередь само время, дождаться не мог, когда революция, — произведенная несколькими ярко сверкающими, вполне сформированными нулями, упразднит ветшающие большие числа и отправит их на свалку истории. Единственными, кто в эти дни суеверного ожидания, казалось, хоть что-то твердо знал, были Римский Папа, шестой своего имени, итальянец в белых одеждах, с мученической миной на лице, чем-то напоминавшем Эйхмана, да кучка террористов различных мастей, которые тщетно норовили вперед всех взойти на великий ведьмацкий костер. Что до Инни, то сорокалетие никаких особых перемен в нем не произвело.
— Сорок, — говорил он, — это возраст, когда нужно либо начинать все по третьему разу, либо учиться на зловредного старика. — Он выбрал последнее.
После Зиты у него был долгий роман с актрисой, которая в конце концов из чувства самосохранения выставила его за дверь, как старый стул.
— Больше всего мне не хватает ее отсутствия, — говорил Инни своему другу-писателю. — Таких людей вечно нет дома, в итоге это входит в привычку.
Теперь он жил один и жизнь свою менять не собирался. Шли годы, но даже и это было заметно только по фотографиям. Он что-то покупал и продавал, к наркотикам не пристрастился, курил египетские сигареты, меньше пачки в день, а пил не больше и не меньше своих приятелей.
Таково было положение вещей в то лучезарное июньское утро, когда на мосту между Хееренстраат и Принсенстраат прямо на него ринулся голубь, словно желая пробить ему сердце. Вместо этого птица врезалась в автомобиль, вы руливший с Принсенграхт. Автомобиль проехал дальше, а голубь остался на мостовой, серый, пыльный, неожиданно странный предмет. Светловолосая девушка слезла с велосипеда и одновременно с Инни подошла к голубю.
— Думаешь, он умер? — спросила она. Инни нагнулся и перевернул птицу на спину, но голова ее не пошевелилась, так и лежала, неподвижно глядя на камни.
— Finito (Конец (ит.)), — сказал Инни.
Девушка отставила велосипед.
— Я боюсь его трогать, — сказала она. — Может, поднимешь, а?
Пока они обращаются ко мне на «ты», я еще не старик, подумал Инни и поднял голубя. Он не любил этих птиц. В них не было ни малейшего сходства с тем образом, какой раньше возникал в его воображении при мысли о Святом Духе, и то, что никакого «благоволения в человецех» не было и нет, вероятно, опять-таки можно отнести за их счет. Пара белых, тихонько воркующих голубей в саду какой-нибудь тосканской виллы — это еще куда ни шло, но серая орда со шпорами на ногах, которая (нелепо и механически дергая головой) слонялась по площади Дам, не имела ничего общего с Духом, как назло принявшим облик этого существа, дабы низойти на Марию.
— Что ты будешь с ним делать? — опять спросила девушка.
Инни огляделся по сторонам и заметил на мосту деревянный ящик, установленный коммунальными службами. Подошел. В ящике был песок. Он тихонько опустил туда голубя. Девушка подошла тоже. Эротическая минута. Мужчина с мертвым голубем, голубоглазая девушка с велосипедом. Красивая.
— Так нельзя, — сказала она. — Рабочие выбросят его в канал.
Не все ли равно, где ему гнить — в песке или в воде, подумал Инни, который вечно провозглашал, что после смерти хочет распухнуть, но сейчас было не время рассуждать о бренности.
— Ты торопишься? — спросил он.
— Нет.
— Тогда давай пакет. — У нее на руле висел пластиковый пакет книжного магазина «Атенеум». — Что у тебя там?
— Книга Яна Волкерса .
— Отличное соседство. — Инни бросил птицу в пакет и опять повесил его на руль. — Беги следом. — Он вскочил на девушкин велосипед и, не оглядываясь, покатил прочь.
— Эй! — крикнула она. Он слышал за спиной проворные шаги и чувствовал, как она бежит. Витрины взблескивали чем-то похожим на счастье. Солидный господин на дамском велосипеде, а следом девушка в джинсах и белых кроссовках.
Инни свернул с Принсенграхт на Хаарлеммердейк и еще издали увидел, как шлагбаумы на мосту пошли вниз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16