А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Тогда я могу упасть и сломать ногу. Теоретически, но могу.
Восточный ветер бушевал в комнате. Полуденное солнце, вспыхивая на глетчере, слепило его единственный глаз. Ни домов, ни людей. Мир, от веку неизменный, нетронутый. И в беспредельной белизне — маленькая фигурка, лыжи торчат крест-накрест, словно первые полешки лагерного костра. Нога неестественно вывернута, как у куклы.
— И что вы тогда будете делать? Замерзнет, конечно, подумал Инни, но в ответ услышал нечто совершенно неожиданное:
— Тогда я подам альпийский сигнал бедствия. — И хозяин без всякого предупреждения гаркнул «HILFE!» (На помощь! (нем.)), взмахнул рукой, устанавливая в комнате ту же зловещую тишину, что и где-то там, в роковой долине, затем молча, нос открытым ртом сосчитал до трех и опять крикнул «HILFE!», раз-два-три, «HILFE!». Лицо его побагровело, казалось, чудовищная сила этого крика вот-вот выдавит стеклянный глаз из орбиты.
Инни смотрел на искаженную, взывающую о помощи карнавальную маску. Никогда еще ему не приходилось видеть столь беззащитного лица. Он чувствовал стыд и жалость — стыд какой всегда будет испытывать от излишней откровенности других, и жалость к человеку, который уже долгие годы лежал со сломанной ногой в одинокой замерзшей долине и никому не мог об этом рассказать.
— Крикну так трижды, с паузой на три счета, а потом буду повторять, пока хватит сил. В горах звук разносится очень далеко.
— А если услышать некому?
— Тогда звук перестанет существовать. Только я буду слышать его. А предназначен он не для меня. Если звук не достигнет незнакомцев, для которых предназначен, он перестанет существовать. А вскоре и я тоже перестану существовать. Замерзну, окоченею, уже не смогу кричать, умру.
Пес, конечно, не мог понять этих слов, но решительный тон, осененный тенью грядущей беды, не замедлил на него подействовать. Он встал, тихонько заскулил и встряхнулся, будто сбрасывая что-то.
— Когда они пойдут искать меня, Атос уже будет мертв, — сказал Таадс. — И это беспокоит меня больше всего. Собственная моя смерть — учтенный риск, но хотелось бы найти способ уберечь Атоса от этого. Увы, такого способа нет.
Впервые Инни слышал, чтобы кто-то во всех подробностях рассказывал о собственной смерти, хотя наступит она лишь спустя годы.

10
Роскошь, а не богатство — вот самое подходящее слово для описания интерьера большой теткиной виллы. Старинные двухэтажные шкафы, мягкие диваны «честерфилд», картины Голландской школы, великолепное ренессансное распятие и слоновой кости, го словно закутали в теплое одеяло.
— Для меня загадка, как люди умудряются жить среди хлама прошлого, — сказал Таадс, когда они ненадолго остались вдвоем. — Все облеплено клочьями вчерашнего дня, все когда-то уже было красивым, для других. От антиквариата несет смрадом. Сотни давно истлевших глаз смотрели на эти вещи. Выдержать можно, только если ты сам изнутри тоже вроде лавки старьевщика.
Инни не ответил. Если это заслуживает презрения, тогда и с ним наверняка что-то не в порядке. Ему здешняя обстановка казалась необычайно уютной, и вместе с тем от нее веяло могуществом, а значит, обособленностью от внешнего мира.
— Тереза, нынче родится буржуа, — сказал Таадс, когда вошла тетка, — и ты стоишь у его колыбели. Взгляни, мордашка у твоего нового племянника чертовски довольная. Он узнает свою природную среду обитания. Нет, ты посмотри, с какой непринужденной естественностью он прямо на глазах становится Винитропом.
Арнолд Таадс обставил свое появление весьма впечатляюще. Однако в тот день Инни (даже формулируя мысленно, он находил, что звучит это преувеличенно) обнаружил — причем не на собственном примере, — что между людьми может существовать дистанция, выражающая столь страшную непохожесть, что тот, кто видит ее, едва не умирает от печали. Такие вещи знакомы каждому, хотя никто не знает их наперед. Прямоходящие особи одного вида, вдобавок пользующиеся одним и тем же языком, чтобы объяснить друг другу, что их разделяет неодолимая пропасть. Кофейный стол — Инни и это заметил — сервировал полный идиот. Три тарелочки, с которых надлежало есть — «дядя» еще не объявился, — терялись среди бесконечного множества блюд с мясными деликатесами. Боже мой, во что только не превращают убиенных животных! На саксонском фарфоре с синим узором целая выставка смерти — копченая, отварная, жареная, заливная, кроваво-красная, в черно-белую клетку, сочно-розовая, тускло-белая, с мраморными прожилками, прессованная, рубленая, нарезанная ломтиками. Никакому интернату такое и не снилось. Таадс, который в этом доме выглядел совсем маленьким, стоял за отведенным ему стулом, обозревая поле битвы. Проникавший сквозь гардины теплый солнечный свет золотил белые, желтые, мягкие, твердые, пронизанные синей плесенью сыры.
— Кофе у нас сервирован на брабантский манер, — провозгласила тетя, с надеждой глядя на Таадса. Ведь все это она выставила именно ради него. Таадс молчал. Единственный его глаз обшаривал стол, беспощадно, неумолимо. И наконец, точно удар бича, прозвучал приговор:
— Послушай, Тереза, а ветчины у тебя нет?
От этого удара тетя пошатнулась, кровь бросилась ей в лицо. Нетвердой походкой она вышла в коридор, откуда донесся долгий, глуховатый крик, который укатился наверх и исчез там за хлопнувшей дверью.
— Брабантский кофейный стол, — удовлетворенно изрек Таадс и сел. — Тошнотворное позднебургундское кривлянье. Богатые крестьяне-текстильщики до сих пор мнят себя наследниками бургундского двора. Это Нидерландская Бавария , парень. Кальвинисту здесь не место.
— Я думал, вы тоже были католиком, — сказал Инни.
— Выше Великих рек в Нидерландах все кальвинисты. Мы не любим ни слишком обильного, ни слишком затяжного, ни слишком дорогого. А этим людям только волю дай — до трех часов проторчишь за столом.
В дверь тихонько постучали. Вошла горничная и поставила перед Таадсом тарелку ветчины.
— Угодно еще что-нибудь, сударь?
Девушка была высокая, тоненькая, с пышной грудью и подвижным актерским лицом, зеленые глаза с трудом прятали смех. Инни тотчас влюбился в нее. Позднее (о это отвратительное, глумливое «позднее», которое, похоже, распоряжалось всем, из чего складывается жизненный опыт как юридическая система) — позднее он так определит эти внезапные безрассудные влюбленности: «Физическое тут, по сути, ни при чем, от этого оно разве что скорее приобретает отчетливость. Просто вдруг осознаешь, интуитивно, мгновенно и твердо: она в порядке».
«В порядке?»
«Да. В ладу с собой. На такую, что не в ладу с собой, я нипочем не клюну. А вторая опора — в конце концов это же конструкция — то, что ты знаешь: для нее ты тоже привлекателен».
«Ага. И тогда, если все совпадет, если и время подходящее и место тоже, в вашей встрече присутствует логика».
Логика — от этого слова всякая влюбленность мигом улетучится. Но сейчас речь не об этом. Просто в том, что ты ложился с кем-то в постель, наверняка была железная логика. Ты знал, что это случится, ибо не случиться не может. Оставалось только просветить на сей счет и другого. Ввести в соблазн. Уверенность в исходе событий очень этому способствовала. Уверенность, а еще — до странности противоречивый аргумент, что постель тут совершенно ни при чем, и более отчетливо это проступало, когда тебе самому случалось оказаться в роли «другого». Главное — совпало все или нет. Но желание, жаркий трепет, необычайное, отчаянное ощущение, всегда одинаковое, то самое, какое он испытывал сейчас за столом, пока она шла, прямая как стрелка, единственный вопрос, полный восхитительных шипящих, беглый взгляд веселых зеленых глаз, что смеялись «над потешным старикашкой со стекляшкой заместо глаза и над тощим чудным парнишкой, который так и буровит тебя зенками», — вот именно это требовалось прежде всего. Лишь потом приходил «контроль», миссия почтительного служения женщине. Приятели объявляли Инни безумцем, когда подобные истории снова и снова гнали его на другой конец мира, заставляли следовать некой линии, некой идее, на которую кто-то однажды ненароком его навел и которую любой ценой надо было проверить. Вправду ли все так или нет? Вправду ли там, возле этого «другого», есть возможность жить именно так, и, если он эту возможность выберет, она сбудется? Вот в чем дело. Отыскать именно это — вот миссия любви, но не объяснишь!
«А если в конце концов ничего не выходит?
Да-а, ясно одно: никто тут ничегошеньки не понимал, кроме самих женщин. А тогда все выходило.

11
Тетя больше не появилась, а беспощадные часы Таадса действовали и тут. Между тремя и четырьмя ему непременно полагалось вздремнуть — где бы он ни был, хоть на Новой Земле. Инни бесцельно бродил по дому и после долгих колебаний все-таки открыл кухонную дверь.
Служанка сидела за большим столом, чистила серебро.
— Привет, — сказал Инни.
Девушка не ответила, но засмеялась, надо надеяться, просто так, а не над ним.
— Как тебя звать-то? — спросила она.
— Инни.
Она прыснула. Груди затряслись, а он совсем изнемог от желания. Стал рядом, положил руку на ее волосы.
Она хихикнула, но сидела спокойно, а потом вдруг схватила большую начищенную ложку и протянула ему, выпуклой стороной вперед. Все, что он ненавидел в своем лице, вдвое увеличилось, растянулось, проступило ярче.
— Меня Петрой звать, — сказала она.
На этой скале, на этой гладкой, округлой скале, думал Инни позднее, он воздвиг свой храм. Ведь нет ни малейшего сомнения, что в этот день женщины стали его религией, центром, сутью всего, огромной осью, вокруг которой вращался весь мир.
— А знак у тебя какой?
— Лев. — И прежде, чем она успела что-то сказать, он поспешно добавил:
— Моя цифра — один, металл — золото, звезда — Солнце. А призвание — король или банкир.
— Ой-ой! — Она положила его руку на стол, к серебру. — Хочешь, покажу тебе Гойрле?
В шуме и суете субботнего полудня они шли по деревне. Все здоровались с нею и с любопытством косились на него.
— Куда мы идем?
— В лес. Только ты тете своей не скажешь, ладно?
В лесу было прохладно и тихо. Они одновременно потянулись друг к другу и, взявшись за руки, пошли дальше под сенью высоких деревьев. Такой естественной простоты не будет больше никогда. Листва, деревья, высоко поднятые занавеси таинственного света в полумраке — все было с ними заодно. Они легли, и он целовал ее грудь, ее волосы, а она прижимала его к себе, крепко-крепко, и ласкала его затылок. Голос девушки совсем близко, у самого Иннина лица, рассказывал историю ее жизни. Родители еще живы, она окончила школу домоводства, у нее восемь братишек и сестренок, но на фабрику она не пошла, предпочла работать у его тети, а жених у нее служит добровольцем в Корее, через две недели он приезжает, и тогда они поженятся. Потом она повернулась — не девушка, а облако беспредельной нежности. Инни не мог видеть, что она делает, но почувствовал на животе прохладу пальцев, а после прохладу губ вперемежку с легкими, теплыми прикосновениями языка. Он приподнял голову, чтобы посмотреть на нее. Она полулежала на нем. Лица не видно, только густые темные волосы. Правая рука, та самая, что час назад поставила перед Арнолдом Таадсом тарелку с ветчиной, вцепилась в мох и тихонько шуршащие мертвые листья бука. И впервые его захлестнула буря чувств, кипевшая любовью, желанием, душевным волнением, — буря, которой отныне он будет искать всегда. Голова девушки легонько двигалась. Она будто пила из него, как из источника, а затем все чувства, все мысли исчезли, Инни видел только черные волосы и сильную руку во мху, совершенно обособленную, — а мгновенье спустя излил себя ей в рот, и внезапно куснул ее, и, как она потом сказала, «сделал больно».
Некоторое время они лежали рядом. Затем девушка подняла голову и, все так же опираясь на руку, чуть повернулась, чтобы видеть его. В зеленых глазах еще поблескивала насмешка, но смешанная теперь с торжеством и нежностью. Она улыбнулась, приоткрыла рот — он увидел у нее на языке свое белое семя, — потом широко распахнула глаза, как девчонка, изображающая кинозвезду, и сглотнула. Потом повернулась еще, накрыла его собой, поцеловала в губы и сказала:
— Ну, пошли.
На обратном пути оба молчали. Возле первых деревенских домов она попросила, чтобы он немного задержался и пришел домой после нее. Прислонясь к ограде, он провожал девушку взглядом: она медленно и плавно шла прочь от него и ни разу не оглянулась. Когда он вернулся, ее нигде не было видно.

12
Обед оказался катастрофой еще похуже ленча. Дядя, который до тех пор существовал лишь в виде имени, теперь облекся плотью и восседал во главе стола, вдрызг пьяный. Таадс неодобрительно поглядывал на множество хрустальных бокалов возле своей тарелки, а тетя пребывала в таком возбуждении, что у Инни мелькнула мысль: этого вечера ей не выдержать. Четвертого сотрапезника дядя именовал «досточтимый дядюшка». Он был в фиолетовой пелерине, в сутане с фиолетовыми пуговицами и в фиолетовой же камилавке. Монсеньор Террюве, тайный папский камергер, сказала тетя, но Инни толком не представлял себе, что это такое. Лицо у прелата было длинное, необычайно белое, с глазами мутного, илистого цвета. Он профессорствовал в римском институте богословия. Во время обеденной молитвы, которую монсеньор Террюве прочитал медленно и картаво, Инни обратил внимание, что на Таадса, не осенившего себя крестным знамением, он смотрел как на диковинную рептилию.
Сначала подали холодный телячий язык под зеленым соусом. Тетя позвонила в колокольчик. У Инни забилось сердце. Вошла горничная. Походка ее чем-то напоминала танец, и Инни заметил, что священник глаз с нее не сводит. Когда она наклонилась, разливая по бокалам вино, оба увидели начало ее груди. Взгляды их встретились, и священник тотчас потупился. Инни надеялся, что она посмотрит на него, что вот сейчас зеленый луч ее взора скользнет по нему, как подтверждение случившегося днем, когда он, и никто другой, ласкал укрытую теперь грудь, на которую илистые глаза пялились с такой жадностью. Но ничего не произошло. Ему она налила вина в последнюю очередь, та же маленькая сильная рука крепко держала бутылку «Мерсо». Золотистое вино струилось в бокал.
— За нашего вновь обретенного племянничка, — провозгласил дядя.
Они подняли бокалы и выпили, странная компания плотных призраков, с которыми у него вдруг обнаружилась какая-то связь.
— Вы покинули лоно католической церкви, господин Таадс? — спросил камергер.
Арнолд Таадс пристально посмотрел на него и в конце концов изрек:
— Лучше нам не заводить дискуссии. То, что я имею сказать по этому поводу, оскорбит ваши уши.
— Мои уши всего лишь уши человека. Но вы можете оскорбить уши Господа.
Таадс не ответил. Инни попытался вообразить себе уши Господа. Кто его знает, может, Бог и вправду всего лишь ухо, исполинское мраморное ухо, парящее в пространстве. Но Бога нет. Вот папа точно есть, и этот чудной, похожий на птицу господин — его тайный камергер. Любопытно бы выяснить, что это такое. Но раз он сам по себе тайный, вряд ли кто-нибудь это знает. Наверно, он возглавляет тайную камеру. Тайную палату в Ватикане, где обретается тоже смахивающий на птицу Пий XII, к которому вхож этот человек,
— белая цапля и серая ворона. Что они там обсуждают? Таинственно шепчутся по-итальянски, но о чем? А может, он духовник папы. Но разве папа способен согрешить? Инни вспомнились собственные высиживания в кислой вони бесконечных исповедален, перешептывания, нечистый мужской запах, в котором плавали слова «безнравственность», «раскаяние», «прощение», и собственный голос в тошнотворной конфиденциальности деревянной клетки — «один или с другими», «шестая заповедь», «покаяние».
— Простите мое любопытство, господин Таадс.
Инни увидел, как единственный глаз лыжного чемпиона прищурился.
— Я вам все прощаю, — ответил Таадс, — но даже если б я веровал в Бога, я бы все равно вышел из вашей церкви. От того, что основано на страдании и смерти, ждать добра не приходится.
— Вы имеете в виду искупительную жертву Сына Божия?
— Коммунисты так и норовят взять нас в осаду, — изрек дядя. — Коли придут, первым делом за нас примутся.
Арнолд Таадс задумался.
— Монсеньор, — сказал он, сделав после «мон» паузу, отчего полная сила титула на миг словно бы ореолом окутала фигуру прелата, — Бога нет, а стало быть, нет и сына. Все религии — превратный ответ на один и тот же первозданный вопрос: зачем мы на земле?
— Мы на земле затем, чтобы служить Господу и таким образом попасть на небеса, — объявил дядя, словно его кто-то включил нажатием кнопки.
Пышная грудь снова появилась в комнате, подала бульон, налила в маленькие рюмочки серсиаль.
— Как я понимаю, вы — профессор богословия, — продолжал Таадс, — а стало быть, разговор у нас совершенно детский.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16