А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Они пожимают плечами, смеются, услышав такой вопрос. И правильно делают. Уж что-нибудь для них всегда найдется. Для них, во всяком случае. — Надя встает и с размаху плюхается на живот Амелии, так что, наверное, причиняет той боль. — Они точно знают, что они — хозяева жизни. Что это такое? Господи, они веселятся, у них куча друзей, а главное, они не воспринимают все так серьезно, как мы в наше время. Ведь это было ошибкой, нашей великой, роковой ошибкой. А разное там общественное мнение, и куда мы катимся, и так далее, господи, да они вообще об этом не думают».
Тут Надя выдерживает короткую паузу. Она вальяжно откидывается назад, то есть разваливается на Амелии, словно это вольтеровское кресло, и упирается худой спиной прямо ей в лицо, а Амелия, разумеется, не выходя из роли, принимает это как должное. И я тоже сразу ловлю себя на мысли, что это вписывается в общую картину, что именно так и должно быть. Надя продолжает монолог.
«Беспокойство? Из-за чего мне беспокоиться? Тревоги? А почему это должно меня тревожить? Они идут путем взросления, таким он был всегда и обжалованию не подлежит. Все обстоит даже лучше, чем когда-либо. Разве что их словечки иногда немного раздражают. Обзовут, например, лохом кого-нибудь, кто еще недавно считался своим в доску. И этот человек в самом деле выбывает из игры и больше уж никогда не возникает, был и нет его, раз и навсегда. Или эти, явно же расистские, клички вроде презрительных „чурка“ и „чучмек“. Ляпнут такое, а в следующий момент уже хохочут, а раз хохочут, значит, ничего страшного. Что вы, фрау Бергман, мы ничего дурного не имели в виду — вот что они хотят мне сказать своим смехом, я отлично их понимаю. А все потому, что это табу, а нынче все табу должны быть разрушены до основания. И сразу же начинают рассказывать о каком-нибудь классном парне — своем знакомом турке, или полуафриканце, или о так называемых „славо“, то есть восточных европейцах.
Да ведь по-другому уже и не бывает. Нигде. — Говоря это, Надя, не вставая, выпрямляется, шлепает себя по бедрам, потом хлопает в ладоши, не меняя спокойной, подчеркнуто равнодушной, холодно-отчужденной интонации, а Амелия все кряхтит под ее тяжестью и тяжестью прилагаемых усилий. — Повсюду образуются узкие группы, закрытые кружки. Общество и так уже хаотично со всеми его социальными и культурными различиями, а они все нарастают. Значит, далеко не все люди могут входить в большую однородную общность, это же само собой разумеется. И весь этот вздор насчет мульти-культи плюрализма тоже был одной из наших ошибок, зато потом стало ясно, что к чему, задним умом все крепки. Мусульмане, к примеру, всегда были и остаются не такими, как мы. Что-то здесь не стыкуется. Неужто вы хотите иметь зятем какого-то араба? Неужто хотите, чтобы ваша любимая дочка стала обрезанкой? — спрашивает Надя. Теперь она все-таки немного переигрывает, вопросы звучат слишком патетично для нашего подвала. — Нет уж, пусть они живут по-своему, а мы по-своему, в нашем районе. Нам здесь совсем неплохо, хотя переезд и обошелся в копеечку. В нашем квартале. О том и речь. В этом и заключается наша миссия. И наши дети тоже ничего другого не делают. Просто используют свой шанс устроить в будущем все точно так же для себя. А для этого нужно выяснить, кто тебе подходит, а кто нет. Пусть даже это покажется чудовищным. А моя дочь не чудовище, уж это я знаю наверняка. Да бросьте вы, я ее мать, в конце концов, мне виднее, я свою Вендлу знаю».
И на этом, мой милый, ты удивишься так же, как удивился я, на этом, то есть совершенно неэффектно, прямо-таки наивно и назидательно они закончили свое маленькое, разыгранное для меня действо, растеряв все напряжение на финишной прямой. Бесстрастный голос Нади прервался, словно кто-то выключил радио, а Амелия не стала имитировать оргазм. А я-то был на сто процентов уверен именно в такой двойной развязке. Вместо этого обе просто встали, вернулись на свои места и стали ждать.
И как прикажешь реагировать, как бы ты реагировал на моем месте? Ведь к этому моменту мои неопределенные сомнения обрели внушительные масштабы недоверия ко всей акции. Почему-то я не смог принять их драму за чистую монету. Конечно, мне было ясно, что они хотели сказать. Во всяком случае так мне кажется, а понять не так уж трудно — теперь, как и прежде.
С другой стороны, не могу отделаться от впечатления, что они изобразили нечто не только для меня, но и для самих себя. Они же врут и не краснеют, клянусь, с некоторых пор я в самом деле возвращался к этой мысли. Надя, думал я, Надя, такой я тебя совсем не знаю, что же здесь происходит? И пока вокруг меня еще сохранялась напряженная, полная ожидания тишина, я решил игнорировать собственное безмерное смущение. Так сказать, вычеркнуть его из души, вцепиться в поверхность происходящего, ведь произошло нечто поразительное. Впервые за три года они разыграли театр. Более того, они сочинили собственную пьесу из собственной жизни. Правдивую или нет. Итак, я просто встал и зааплодировал, и даже аплодировал, я думаю, несколько минут, а потом без всяких эмоций сказал, что репетиция закончена.
Большинство из них еще курили в коридоре, когда я, собрав свое барахло, тоже покинул помещение. Вытащив из кармана «Даннеман», я присоединился к ним. Человеку со стороны наверняка не бросилось бы в глаза ничего необычного. Они болтали между собой о последнем хите группы «Токатроник», вроде бы из Гамбурга. Точнее говоря, Марлон произносил на эту тему один из своих типичных ди-джеевских монологов. Говоря еще точнее, он, собственно, просто повторял название диска, характеризуя его как конкретно прикольный и конкретно чумовой, превознося чуть ли не до небес. Не знаю, как звучит эта музыка, но подумал, что могу себе ее представить, прислушиваясь к минималистическим вариациям Марлона: «Это круто, зашибись. Круто. Зашибись. Зашибись, понимаете, зашибись».
Конечно, я чувствовал себя скверно, хотелось домой, я пытался не подавать виду, смеялся, когда они смеялись, придерживал во рту, не затягиваясь, ароматный дым тонкой сигары, пускал его в широко распахнутое окно, и так далее.
За окном во дворе учитель физкультуры Роберт Диршка снова исполнял свой коронный марш на судейском свистке. На высоте моих глаз, провожаемые моим взглядом, мельтешили, скакали, тормозили, хлюпали, хлопали ноги гандболистов, пестрые адидасовские и найковские шузы с бесчисленными цветными прошивками, полосками, липучками и супинаторами, мелькали тугие спортивные гольфы, играющие икры, колени и голени.
На противоположной стороне спортплощадки, где расположен черный ход в здание школы, примостился на ступенях Кевин Майер. Зажав между коленями скейтборд, он щелкал кнопками своего CD-плеера.
Я забыл упомянуть, что обычно после репетиции Кевин Майер провожает Надю. Они ездят на одном автобусе, они соседи, как говорится, выросли вместе. Почти как брат и сестра. Вроде бы они до сих пор много общаются. Вроде бы он даже иногда спит с нею, это мне однажды сболтнула Карин Кирш. Никого другого Кевин к себе не подпускает уже давно, даже Карин и Амелию, хотя несколько лет назад эти четверо были неразлучны. Все, и я в том числе, считают привязанность Нади к Кевину чудачеством, пожимают плечами, не обращают внимания.
На этот раз церемония нашего ритуального перекура длилась недолго. Я думаю, они сами были рады, что могут наконец выбраться из этой слишком скандальной ситуации. Все сделали вид, что не произошло ничего особенного. Как сговорились, включая и меня. Так что перекур не затянулся. Все, кроме, сам понимаешь, Нади. Естественно.
Она просто осталась стоять посреди прохода, когда остальные, окружавшие ее, некий пузырь, отступили, в том числе ее подруги, Дэни, Майк, Марлон. Некоторое время они колебались, вопросительно оглядываясь в ее сторону, а потом исчезли за поворотом коридора. Но Надина поза была однозначной, и для меня тоже. Ноги немного врозь, ступни на одной линии и твердо упираются в линолеум. Ладонь левой руки поддерживает локоть правой, выпрямленной, между указательным и средним пальцами, указывающими в пол, только что зажженная сигарета, взгляд опущен. И когда наконец затихают последние шорохи на лестнице, а гандболисты скрываются в душевых кабинах, она поднимает голову, смотрит мне в глаза своими большими глазами, Надиными глазами, и роняет:
— Ну что?
Я, конечно, тотчас отвожу взгляд, нет сил смотреть в эти глаза, и снова отворачиваюсь к окну. Зато замечаю Кевина, к которому направляются три моих театральных жеребца. Это ненормально — обычно они избегают друг друга. Но это и все, что я успеваю заметить, ломая голову над ответом. Выходит, Надя вполне серьезно хочет знать мое мнение об их инсценировке. Понимаешь? Ни малейшего намека на провокацию. Вполне невинно, в какой-то мере. А я ничего не могу ей противопоставить, ей — не могу, я сдался в то короткое мгновение, когда меня заманил, поймал в ловушку ее взгляд. И отвечаю, наблюдая, как Майк Бентц, именно добродушный, лохматый растаман Бентц, действующий всегда исподтишка, под прикрытием, внаглую напирает на Кевина, трясет его за плечи, так что сидящий на корточках парень едва не опрокидывается навзничь.
— Вы устроили мне розыгрыш, — отвечаю я.
Она молчит, я тоже молчу, а во дворе Майк Бентц выхватывает у Кевина скейтборд и со всей силы швыряет в воздух. В момент броска он взмахивает своей гривой, доска плашмя грохается на твердое покрытие спортплощадки, роликами вверх. Беспомощный зверь, думаю я как во сне. А Кевин вдруг вскакивает, принимает стойку прямо перед носом обидчика, грудь выпячена, локти комично отведены назад и прижаты к ребрам, ладони выставлены вперед, открыты. Расстояние между противниками не больше десяти сантиметров. Но тут Майк поднимает руку и не бьет, а скорее влепляет мальчишке небрежную, даже символическую пощечину. А тот пытается хоть как-то защититься, дать сдачи, но двое других уже взяли его в оборот, схватили за руки, как будто он им их протянул, предусмотрительно привел в нужное положение. Так оно смотрится издалека. Теперь он дергается, стараясь пнуть противника ногой, но те двое уже оттащили его от Майка, и Кевин попадает в пустоту.
— Вы хотели доставить мне удовольствие, не так ли? — говорю я Наде. Она глядит на меня в упор, не замечая происходящего во дворе, похоже, она даже не услышала грохота, когда треснула доска. — Ты заметила, как я мучаю себя из-за того, что нам в принципе нечего друг другу сказать, — буквально так и говорю, чтобы не задохнуться, не околеть от невыносимого напряга.
Во дворе за спортплощадкой появляются Амелия и Карин. Лихорадочно жестикулируя, подбегают к парням, бросаются разнимать. Амелия толкает Майка в грудь, Карин молотит Дэни куда попало. Наконец они освобождают Кевина, тот одергивает свою футболку, между пятью остальными намечается противостояние, здесь девушки, там парни. Видно, что они переругиваются, а Кевин, который и так уже стоял в стороне, еще увеличивает дистанцию на несколько шагов, поворачивается к ним спиной и, как обычно, упирается взглядом в землю.
— Да, Надя, — говорю я, — иногда у меня возникает такое чувство, что все мне осточертело. Почему так, то есть почему вдруг между вами и нами разверзается эта жуткая пропасть? Вообще-то я не намного старше. Я же помню, как сам еще сидел за партой. Или так бывает всегда? Не представляю. Но с тех пор я и вправду стал немного чувствительным. Я считаю, Надя, что это был знак вашей ко мне симпатии. И выражение доверия. Вы оказали мне честь, я польщен. Но само дело, как бы это сказать, насквозь фальшиво. Да, пожалуй, именно так.
И тут меня осенило: то, что они тут передо мной разыграли, касалось, в сущности, не столько их, сколько того, какими я их вижу. Вот что они хотели мне показать. Они дали мне понять: мы знаем, какими ты нас считаешь. Скопировали портрет, который я, который мы, взрослые, так называемая общественность, постоянно пишет с них. Они всего лишь обвели его контуры. Чтобы, пусть на мгновение, перекинуть иллюзорный мост между их одиночеством и нами, между нашим одиночеством и ними.
Мы некоторое время молчим, Надя совершенно неподвижна, сосредоточена, не спускает с меня глаз. Группа у черного хода в школу все еще продолжает свару. Но мало-помалу уровень адреналина снижается, жесты становятся более сдержанными, спокойными. Тем временем Кевин плетется к своей доске. Вот он поднимает ее, явно обследуя на предмет повреждений. Потом, ни разу не оглянувшись, пересекает спортплощадку, уступает поле боя.
— Я просто не верю, — продолжаю я, — что это действительно ваша жизнь. Конечно, он играет роль, значительную роль, этот вид помешательства, сверхвозбудимость, акселерация, перебор, называй как хочешь, иначе и быть не может. Но есть нечто, что вы всегда выносите за скобки, чего не замечаете. И что намного важнее, чем все дерьмо всеобщих предрассудков. Есть нечто, чего все это не коснулось, я это чувствую, правда, я это знаю.
И вы, вы же намного, — я запинаюсь, я вынужден сделать последнюю паузу, так тяжело дается мне это слово, — да, чище.
Внезапно я совсем поплыл, можешь себе представить. В самом деле, я почувствовал, как подступают слезы, и растерялся. Стоял, задыхаясь, и попеременно то закрывал глаза, то таращил их как мог, чтобы хоть немного привести в порядок нервы. Я увидел, что пятеро во дворе, все еще споря, но тем не менее вместе, так сказать, сплоченной группой тронулись восвояси. И вдруг она бросилась в мои объятия, да, эта девушка, эта Надя. Повисла у меня на шее, растрепала мне волосы, так что вид я имел примерно такой же взъерошенный, как сейчас. А потом взяла в руки мою голову, крепко сжала ее, еще раз быстро посмотрела мне в глаза и… поцеловала.
Я что хочу сказать? Этот поцелуй не был мимолетным. Не мимолетным, понимаешь. Нет. Не взасос, но… Круто. Зашибись. Во всяком случае она сразу после этого убежала.
Теперь ты знаешь всю story, теперь ты слышал все как есть. Все, что мне, насколько я могу судить, надлежало рассказать. Теперь ты, может быть, усечешь, почему последние два дня я пишу как одержимый.
К счастью, на следующей неделе, в пятницу, у меня было всего четыре урока в младших классах, 5-м и 6-м. После чего я совершал пробежки. Вчера тоже. Сегодня тоже. Еще раз навестил знакомый пень в лесу. Не помогло. Последние ночи, считай, вообще не спал. Хотя и принимал перед сном спиртное и снотворное. И вот я однозначно заболеваю, сейчас три часа ночи, я должен, должен наконец уснуть. Люци. Завтра день Люци.
II. БОЛЬШИЕ КАНИКУЛЫ
1998 г.

1
Тебя нет.
В последние недели я на все лады твержу эту мантру. Она немного успокаивает. Нет тебя, а значит, и я от тебя не завишу. Я в тебе не нуждаюсь, нельзя нуждаться в том, чего нет. Нет никакого собеседника.
Видимость обманчива.
Я говорю теперь не с тобой. Раз ты неспособен дать ответ, я бросаю тебе в морду, в твою огромную шулерскую харю все, что благовоспитанные люди просто обсудили бы между собой.
Я тебя опровергаю.
Мое опровержение — ты сам, твоя никчемность например. Говорю тебе это прямо в лицо. Ты не имеешь ни малейшего понятия о том, что значит вести беседу, говорить по душам. Ты не умеешь слушать, не желаешь ни во что вникать. Все, что тебя интересует, — это ты сам.
По правде говоря, публика для тебя — последнее дерьмо. Ты рассматриваешь ее как сырье, это единственный известный тебе подход.
Ты глуп.
Заглатываешь ли ты кусок человеческой жизни или присобачиваешь к человеческой жизни кусок себя, — разницы нет. Ты вырезаешь что-то в одном месте и пришиваешь к другому. То, чем ты занимаешься, — сплошной гигантский бизнес по трансплантации. А мы вынуждены либо смотреть со стороны на эту вивисекцию и пересадку живой ткани, либо присутствовать в студии и послушно ложиться на твои операционные столы, под свет твоих операционных ламп. Все мы маленькие, жалкие, убогие, хромые чудовища, наспех сварганенные тобою: член за членом, орган за органом, мускул за мускулом. Загнанные, непредсказуемые монстры. Непредсказуемые для себя и для других, подгоняемые безотчетными вожделениями, достаточно темными для нас самих.
Но ты и очень хитер.
Хотя в принципе любой из нас вполне осознает свое положение. Но стоит только об этом задуматься, как ты подворачиваешься снова, встречаешь на каком-то углу, на каком-то экране, и мы тут же забываем, о чем думали. Ах, я давным-давно понял, как ты это делаешь.
Ты притворяешься, что ты есть.
Лицедействуешь, делая вид, что ты — один из нас и просто озвучиваешь наши мысли. Дескать, ужасно, что все мы, как зомби, вслепую тычемся по свету. Глядите, говоришь ты, я тоже об этом знаю, я точно в таком же положении, что и вы. И мы сразу обращаемся в слух. В твой слух. В твое ухо. А говоря точнее, в ухо, которое ты нам только что отрезал. Нет, нельзя принимать за чистую монету твою симпатию к нашей жизни, сострадание к нашим заботам, страхам и трудностям.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27