А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Конечно, я плачу им взаимностью. Мне действительно казалось, что эта ирония, царящая теперь на репетициях, впервые помогла нащупать почву для взаимопонимания.
Но не с Амелией и Дэни. Они просто хотят завязать с компанией, уверяла меня Надя. Они теперь считают, что все это муть, фальшь, детский сад. Кроме того, эти двое стали парой. У них есть дела поважнее. Например, имидж. Оба сменили экипировку. Он сделал стрижку короткую, но не слишком, отпустил бакенбарды, тонкую техно-бородку, носит элегантные костюмы. Она тоже обрезала косички-дреды, волосы укладывает в стиле чарльстон — красит перекисью и зачесывает назад с помощью геля. Носит супермодные тряпки из бутика и чудовищные туфли на платформе, например из плексиглаза. Я с трудом ее узнаю.
«Это были мои лучшие друзья. А как же еще им было реагировать?»
Значит, Надя дала им свое благословение. Поэтому я перестал думать об их уходе и их преображении. Все остальное получалось легко, почти само собой. Я думал, что благодаря Наде многое понял. Словно для меня раскрылась дверь, невидимая дверь в невидимое помещение, где они заперты так же, как заперт я в своем пространстве. И через дверь в данном случае прошел, да, я.
В чем и упрекаю себя больше всего. В своей самодовольной эйфории. В непростительной наивности. Ведь, в сущности, с этого и началось. Иначе мне никогда не пришло бы в голову пытаться уговорить Амелию и Дэни вернуться в драмкружок. И я не рискнул бы против воли моей экс-жены разговаривать по телефону с Люци, а потом еще всеми силами убеждать ее встретиться со мной. Хотя бы на один-два часа. Пусть даже у них там, в отвратительном городишке, где я прежде жил.
В общем, дело было в среду, я кончил работу немного раньше. С дочерью договорился на полчетвертого. Чтобы не попасть в пробку на кольце, выехал сразу, передохнуть решил в закусочной у выезда на шоссе. Я подъезжал к стоянке позади закусочной, когда увидел и уже издалека узнал их. Оба курили, облокотившись на голубой «гольф» Амелии, несколько недель назад она получила права. Дэни держал у уха мобильник, потом передал его подруге, вещичка засновала туда-сюда. При этом они, похоже, наблюдали за мной.
Я часто представлял себе, какое произвел на них впечатление, когда направился им навстречу с наивной улыбкой во весь рот. Это наверняка только подогрело их презрение. Их ненависть. Кажется, я даже помахал им рукой. И когда потом воздвигся перед ними с возгласом «Привет!», они сочли, что я втираюсь к ним в доверие, и все покатилось под гору. Каким же я оказался идиотом. В припадке педагогической настырности я стал втолковывать им, как это важно, как это было бы прекрасно, если бы они… Я запретил себе думать об этом. Они даже не слушали, ведь если им вешают на уши тошнотворную учительскую лапшу, они автоматически «отключают звук». И как только я сделал первую, так сказать, вопросительную паузу, Тодорик плюнул мне под ноги.
Тут только я осознал, что происходит. Господи, я не просто понял всю неуместность своего выступления. Ведь когда я остановился рядом с ними, эта Кляйнкнехт сжала в руке какой-то маленький мягкий предмет. Я не обратил внимания, заметил и тут же забыл, а теперь припомнил эту картинку. Предмет был белым, белым, думаю, как ее пальцы, а мой взгляд, словно нечаянно, падает на ее кулак, из которого высовывается уголок пакетика, и, странно, я сразу же чую опасность. Смутная догадка не успела оформиться в мысль, а я уже рефлекторно поднимаю руку, защищаясь от удара Тодорика.
В самом деле, это было чрезвычайно странно. Парень, как буйнопомешанный, метелил меня кулаками, ногами. Поначалу я только защищался. Но я никак не мог поверить, что все это происходит на самом деле. Нет, я не стоял рядом, не смотрел на себя как на постороннего. Это даже не было как во сне. Напротив, все казалось теперь особенно реальным, так сказать, четким, прежде всего искаженные лица обоих, кожа, краски, тени, крошечные складки, поры, открытые рты. Они орали не знаю что. Казалось, голоса звучали страшно далеко, сливались с моим громким хрипом, как частотные помехи, как слабый шорох хоть и бушующего, но очень далекого прибоя. Даже жжение, а потом мгновенная, острая боль, перешедшая в зуд в каждом задетом месте, на бедрах, на руках, которыми я защищался. Я все чувствовал очень остро, только не мог, так сказать, принять всерьез. Казалось, некая внешняя оболочка реальности хочет навязать мне себя как реальность, как некое покрытие поверхности, непроницаемое для воздуха, устойчивое к коррозии, а под ней разыгрывается что-то совсем другое.
Потом Тодорик ударил меня в живот. Я чуть не задохнулся, но было не очень больно. Не колеблясь ни секунды, я со всей силой вернул удар. Угодил ему в подбородок. Он потерял равновесие. Шмякнулся спиной на машину. Замер на момент с широко открытым ртом, тем самым, на котором я всегда видел только улыбку. Потом схватил меня за горло.
Если не считать детских драк, я, естественно, не дрался никогда в жизни. Так что у меня заведомо не было никаких шансов, тем более что эта Кляйнкнехт повисла у меня на спине и колотила по ребрам. Да я и не хотел иметь шанс. Тодорик зажал мою голову под мышкой, в ушах звенело, под закрытыми веками расплылось красное пятно, что-то двинуло меня под колени, и я желал лишь одного — чтобы эта краснота погасла и я провалился бы в теплый темный сон. Потом я упал, откатился в сторону, инстинктивно сгруппировался и, защищаясь, прикрыл плечом лицо. Под ним я увидел блестящие лиловые сапоги на толстой подошве, сапоги Тодорика, но в лицо он меня не пнул. Когда они удалялись, я услышал скрежет гравия, да, я снова различал звуки, громкие и отчетливые. «Никто не видел, — сказала Кляйнкнехт, — уходим».
Теперь я поглядел на переднее колесо «гольфа» и подумал: какое черное; серьезно, так и подумал, в этой мысли было смешное почтение, пиетет, яростное согласие, не знаю, на мою смерть, может быть. «Ни слова!» — услышал я. Очень хорошо расслышал.
«Ты слышал?»
Я почувствовал, что кивнул.
Потом открывание двери, запуск мотора, я видел, как из-под шин брызнули камешки. Потом они подкатили к выезду с парковки, повернули за угол. Потом — ничего.
Я с трудом встал. Конечно, брюки были изгвазданы, плащ тоже, и на нем несколько кровавых пятен. Нога снова болела, я прихрамывал. Кроме того, теперь уж по-настоящему кололо в груди, в правом запястье дрожал пульс. Когда я положил руку на руль, то увидел, что кожа над запястьями полопалась.
Всю дорогу я вообще ни о чем не думал, во всяком случае, не помню ни одной мысли. В закусочной я сразу же нашел туалет, к счастью, там никого не было. Могло быть хуже, но, кажется, дело дрянь — поведал я своему отражению в зеркале. Главное, потому, что мне предстояло встретиться с дочерью и произвести наиболее благоприятное впечатление. Рваную рану на лбу я заметил еще в зеркале заднего обзора. Она была круглая. Величиной с монету достоинством в одну марку. Но меня смущало общее впечатление. От виска вниз тянулся кровоподтек, вся щека распухла, из-за чего физиономия казалась перекошенной. Я осторожно умылся, насколько возможно почистил одежду. У стойки самообслуживания накидал в стакан кусочков льда, захватил с собой в машину. Приложив лед к щеке, просидел час, все еще ни о чем не думая. Потом опять зашел в туалет. Особых изменений не обнаружил. Опухоль немного опала, зато кровоподтек стал фиолетовым.
Мы договорились встретиться у фонтана в городском парке. Конечно, я приехал слишком рано, Люци еще была на уроке музыки. Только теперь я подумал, что день сегодня страшно холодный. В парке почти не было народу, небо серое. На ветвях, на деревянной крышке фонтана, повторяя узор древесины, лежал иней.
Меня знобило. Когда она подошла ко мне с нотами под мышкой, я встал и раскрыл объятия. Темно-зеленое пальто до колен очень ей шло. Черный меховой воротник сливался с ее тяжелыми темными волосами, и мне показалось, что она снова немного подросла и стала немного женственней.
Должно быть, Люци и вправду сначала меня не узнала. Не дойдя метров трех, она внезапно застыла на месте и повернулась ко мне спиной. Она сказала: «Давай уйдем куда-нибудь».
Я двигался ей навстречу, она в том же темпе двигалась прочь от меня. Я последовал за ней на расстоянии трех метров, ситуация показалась мне знакомой. В конце парка, где проходит старый городской ров, Люци направилась к скамейке, стоявшей на маленькой запущенной террасе и почти совсем скрытой заиндевелыми кустами в человеческий рост. Когда я подсел к ней, она снова встала:
— У меня мало времени. За мной скоро заедет Гюнтер. Чего ты от меня хочешь?
Она стояла, глядя мимо меня, все время она глядела мимо меня на кроны деревьев. Я сказал:
— Тебя мама подучила, верно? Велела так себя вести?
Она молчала. Я спросил:
— А ты? Чего ты хочешь?
Я смотрел на нее и находил очень красивой. Хотя был вынужден признать, что она становилась все больше похожей на Петру.
Широкая, немного вульгарная нижняя губа, сейчас она ее покусывает, продолжая упрямо молчать, нос с бугристым кончиком, да еще складки от носа к подбородку, придающие теперь и ее лицу какое-то мужское выражение. Она отвела глаза.
Я свои закрыл и сказал скорее самому себе:
— Хотелось бы знать, что она тебе рассказала, какую ложь?
— Ничего она мне не рассказывала. Я ей рассказала, все, я сама про все узнала.
Она выпалила это на одном дыхании, словно прошипела. Я сразу понял, что она имела в виду. И отлично представил, как это происходило. Петра умеет выспрашивать, начинает сто раз сызнова, дружелюбно, спокойно, настойчиво, так что определенные подробности сами собой выпирают на первый план. А тебя грызет и грызет дурацкое чувство вины. Сначала ты в нем себе не признаешься, вообще не знаешь, откуда оно, собственно, взялось. Потом становится ясно, куда эта женщина клонит и одновременно как ты был слеп, все время. Сам себя не видел. Ах, каким жалким, ничтожным, смешным покажешься ты себе под ее проницательным взглядом. И ведь охотно подчинишься ее мнению о вещах или о людях. Да, она в тебе разберется лучше, чем ты сам. Как же, как же, помню! Я даже был благодарен ей за вивисекцию. За то, что она меня истолковывала, залезала в печенки, гадала по внутренностям. Пусть даже моя ненависть к ней и ее презрение ко мне с каждым годом росли.
И теперь, значит, на очереди летние каникулы, версия Люци. История о том, как я водил ее в ресторан, покупал ей платье, красил ей ногти на ногах. Петра, конечно же, интересовалась выражением моего лица в каждой ситуации. Мне следовало это предвидеть. Люци рассказала ей все до мельчайших подробностей и повторяла снова и снова, вдаваясь в каждую мелочь. После такого все моралисты могут отдыхать.
— Растлитель малолетних. Ох, может, не совсем, может, это слишком. Но недалеко ушел, верно?
Я открыл глаза, Люци глядела в сторону. Я испугался, потому что теперь было заметно, какого напряжения стоило ей сохранять контроль над собой. Каменные щеки, подумал я, дрожа от холода, и во мне шевельнулось какое-то смутное воспоминание. Только теперь я сообразил, как выгляжу. Я смутился, а в следующую минуту рассвирепел из-за того, что смутился. Они же правы, подумал я. И в этой мысли было безмерное отвращение.
— Тогда, наверно, тебе лучше уйти.
Теперь она взглянула на меня в первый и единственный раз и страшно медленно, не говоря ни слова, пошла прочь. И не она, а я первым отвел взгляд.
Она была уже довольно далеко, когда я кое о чем вспомнил.
— Скажи, что тебе подарить на Рождество? — окликнул я ее.
Она обернулась, и я подумал, насколько мог судить на таком расстоянии, что увидел немного радости в ее глазах.
— Деньги.
Я кивнул.
И тут меня оглушило — в тупой, как бы завернутой в вату голове остался сильный, ровный шум, и я прислушивался к нему чуть ли не с почтением. Может, я и впрямь слегка повредился в уме. Это состояние держалось всю обратную дорогу и запомнилось мне как краткий миг. Я уже въезжал в город, когда меня медленно отпустило. Первым живым ощущением, которое слабо, очень расплывчато пробилось сквозь шум, была, однако, не тревога, не забота, а нечто вроде сострадания к Петре, моей бывшей жене. В первый, действительно самый первый раз в голове забрезжила догадка, сколько боли я, должно быть, ей причинил. И после стольких лет разрыва я почувствовал к ней нечто вроде печальной симпатии. И даже втайне пожелал им счастья, этому новому семейству.
Через два дня в почтовом ящике я нашел первое письмо с угрозами. Правда, мне удалось изобразить безразличие, но, честно говоря, нервы мои расшатались вконец. В школе я пробормотал что-то насчет стремянки, с которой упал, убирая квартиру, на уроках затушевал свой внешний вид подчеркнутой снисходительностью. Я просто не хотел признать, что мне страшно. Ловил себя на том, что в полной отключке марширую взад-вперед по классу и проигрываю в голове один за другим сценарии фильма ужасов. Например, представлял, что на какой-то станции метро в меня стреляют из пистолета, рисовал в воображении, что истекаю кровью, и мое сердце разодрано в клочья, и как это больно.
Я позвонил Наде, собираясь условиться с ней насчет ближайших вечеров. Она разговаривала странно сдержанно. Она получила такое же письмо. Разумеется, я в общих чертах сообщил ей, что произошло за это время. Ведь мы с тех пор больше не встречались. Дэни и Амелия тоже не ходили на занятия. Поэтому я предупредил ее на предмет своего внешнего вида и намекнул, кто за этим стоит. Надя в ответ промолчала.
Мы встретились в закусочной на Центральном вокзале. Как раз здесь, посреди лихорадочной суеты, хныкающих детей, опустившихся безработных, пассажиров с багажом в одной руке и подносами в другой, корейских студентов, африканцев, невозмутимых парней в навороченных куртках, арабов, белорусов, я неожиданно почувствовал себя в безопасности. Идеальное место, спокойное око урагана, именно так я и подумал.
И сразу же начал рассказывать. Надя молчала. Только смотрела на меня, не знаю как, во всяком случае непривычно. Помню, что приписал это моей внешности, и не так уж она скверно выглядит, моя физиономия, подумал я. Но то, что я должен был ей сказать, казалось слишком важным, чтобы задерживать внимание на мелочах. Конечно, я собирался точно описать все, что со мной случилось, не упуская ни малейшей подробности. Но не это решало дело. В конце концов, у меня было время: три дня подряд я, в общем, только и делал, что прокручивал в голове эти подробности, одну за другой, до тех пор пока они как бы сами не сложились заново и не связались так, чтобы выявить некий смысл. Наконец-то мне показалось, что я его нашел, после чего я утвердился в своей догадке.
Я сказал, что все затеял Дэни Тодорик. Он написал письма, он бросил камень. Я еще сохранял полное спокойствие.
В случае с Дэни все сходилось, вписывалось в общую картину, он видел во мне своего злейшего врага. Учителя, у которого нечему учиться, жалкого чудака, зазнавшегося соперника, чья притягательность была столь же подозрительной, сколько и угрожающей. Ключ к головоломке лежал здесь, в этом я был убежден твердо.
Но вас же всех предали и продали, перебил я сам себя, то есть не перебил, а сразу сформулировал итог своих рассуждений; во всяком случае мне так представлялось. Вас отключают, исключают, заводился я, и в такой форме, которая не имеет прецедентов в истории. А вы этого не замечаете, то есть не можете заметить, в этом и состоит подлость. Какие у вас перспективы? — никаких; какое перед вами будущее? — препоганое, да это одно и то же. Перспектива, будущее, — я терял самообладание, — вы и слов таких уже не знаете. Европа, предпринимательство, формат развлечений — вот у таких вещей есть будущее, они превыше всего. Даже увеличение товарооборота, например, имеет перспективы. А вам вообще ничего не светит. Даже ваши тела не принадлежат вам самим, разве что существует где-то глухой ропот, ваш ропот, может быть принадлежащий вам, но ей-богу не каждому, вероятно, ничтожному меньшинству. Наоборот, считается, что никогда еще молодежь не была такой милой, такой раскрепощенной, такой беззаботной и никогда еще она так не скучала. А если что-то идет наперекосяк, если не исполнятся какие-то маленькие желания или на горизонте замаячат большие, более абстрактные, не поддающиеся расшифровке, раз в мозгу не предусмотрено для этого места, ваш брат сразу с катушек долой. Или начинает обороняться, к несчастью не зная, от кого и от чего. Какая-то цель все равно отыщется, какой-нибудь образ врага уж где-нибудь подберем. Иностранцы, одноклассники, панки, голубые, бомжи, учителя, хоть я, например, все равно. Потому что каждый к чему-нибудь относится, где-то состоит. Потому что все равно все — все равно… У меня тоже не хватает слов. Для того, что происходит, нет языка. Теперь. Глобализация или, как ее, криминализация, школа, великое переселение народов и прочее, восток и запад, север и юг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27