А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ты уехал, у Фёдора сломался велосипед. Он им в проволоку врезался, и рама — пополам, а сам в больнице лежал… А потом ведь все расползлись учиться, кто куда.
— Я вспоминаю наши встречи, словно это было вчера…
— Чёрт его знает, маленькие мы все прелесть, вероятно, потому, что всё спрашиваем. А потом уже не спрашиваем, а утверждаем — и превращаемся в какие-то столбы.
— Себя ты к столбам не относишь?
— Себя я отношу к огородным пугалам. Но этим я горжусь, ибо пугало — это всё-таки личность, неповторимая индивидуальность, и его ночной горшок на голове — личный горшок, совершенно не такой, как у других.
— А что случилось с Женькой? — спросил Павел.
— Женька отличная была девчонка, помнишь, блестящие глазки, стремления, мечты, кристальность. Теперь — непроницаемое лицо, глухая усталость от жизни плюс высокомерие. Её личная жизнь не удалась — значит, виноваты во всём мужчины двадцатого века, злодеи. Она всё поняла и решила жить в высокомерном одиночестве, под ручку не ходит, водку не пьёт, гнусные предложения отметает. Ненавижу таких святых дур!
— Так злобно говоришь, — сказал Павел, — потому что это твои гнусные предложения отметены?
— Ладно, она женщина, не будем говорить о ней гадости. Самым человечным, реальным и остроумным оказался, как это ни странно, Миша Рябинин, любитель джаза. Всё это, конечно, весьма относительно, но мыслит он трезво, хотя, к сожалению, дурак.
— У него были уникальные математические способности, что с ним стало?
— Ничего не стало. А он их применяет сейчас более чем остроумно. О, как применяет! Ух, торгаш, захапистый мужик, шкура! Я к нему иногда захожу, глушим коньяк. Мишка очень забавный, только жаль, что дурак, такой врождённый, без фантазии, и потому хоть и сволочь, но чересчур уж примитивная… Но кого я ненавижу по-настоящему, зверски — так это Селезнёва Славку. Вот где мразь! Этакий розовощёкий, бодренький трепач, фарисей, дармоед, лодырь, карьерист, лицемер, общественный благодетель!
— Хватит! Стоп! — закричал Павел, дивясь. — Ты мне выдал целый зоопарк. Слушай, нельзя же так в конце концов односторонне и пристрастно…
— Ты не привык к моей манере, ещё не то от меня услышишь, — небрежно, но не без кокетства возразил Белоцерковский. — Я именно тем и славлюсь, что говорю то, что думаю. Они балдеют, думают — шучу. Одни считают меня шутником, другие шизофреником, третьи неопасным дураком…
Среди строительного хаоса, примостившись у рельсов, закутанная тётушка в белом переднике продавала пирожки, словно в городе на углу; из алюминиевых кастрюль, накрытых марлей, шёл вкусный пар.
— С чем пирожки? С котятами?
— С котятами, сынок!… Гар-р-рячие, кому, с мясом!…
— Дайте шесть штук!
— Только бумаги у меня нету…
Они набрали пирожков, стали есть их, обжигаясь, измусолив руки. Полезли по трапу к железным дверям доменного цеха.
— Это верно, — сказал Белоцерковский, — я такой злой, потому что с утра не жрал. Но Селезнёва ненавижу не меньше.
— Тогда вы особенно дружили. Он смотрел тебе в рот, души не чаял, был влюблён в тебя!
— А такие-то, братец, влюблённые потом становятся врагами насмерть!
Он показался Павлу ещё более грандиозным, этот цех, а выпуклый бок домны ещё внушительнее, чем вчера.
Туман проник сюда, стелился под потолком, и мощные лампы светили сквозь него мутными, в ореолах, шарами.
В отличие от вчерашнего у домны теперь не было ни души. Только белел плакат «Дадим металл 26 января!», причём ноль был так хорошо переделан в шестёрку, что самый придирчивый глаз не заметил бы следов.
В полном безмолвии, спотыкаясь о разные железяки, громко переговариваясь, Белоцерковский и Павел полазили везде, как мальчишки, подобрались к дыре лётки и посмотрели в неё.
Она невольно вызывала уважение: шутка ли, именно здесь будет литься огненная лавина, а сейчас так себе, просто дыра в кирпиче, немного заиндевевшая, да ещё в неё гулко свистал, всасываясь в домну, воздух. Вдруг Павел заметил в чёрной глубине дыры какие-то световые блики. Что-то там, внутри печи, звякнуло, возился кто-то живой.
— Эге-ге-ей! — закричал в лётку Белоцерковский. — Ку-ку!
— Бу-бу-бу!…— ответил человек изнутри, как из преисподней.
И между ними состоялся такой короткий диалог:
— Алло! Задувка когда?
— Скоро!
— Как скоро, сегодня, завтра?
— Скоро, вот-вот.
— А что из работ осталось-то?
— Кой-чего осталось.
— Ну, бог в помощь!
— Бу-бу-бу!…
В лётке зашуршало, и что-то полезло. Белоцерковский отскочил. Вылезла тонкая железная труба, покрутилась вокруг оси и замерла.
— Ясно, что ничего не ясно, — сказал Белоцерковский. — А поехали-ка мы домой. Закоченел я, как собака. Поверь моей интуиции, что задувка состоится через неделю, не раньше…
Глава 6
— Нет, нет, верный признак, — говорил Белоцерковский, живо ведя Павла к воротам, — если нет начальства и корреспондентов. Едем ко мне на хату, выпьем, вспомним былое, и это будет самое разумное. Ну, что ты можешь придумать умнее?
— Библиотека, учебник доменного дела…
— И-ди-от! — захохотал Белоцерковский. — Во-первых, Женька Павлова — это пас, полный пас! Во-вторых, лично я — кладезь местных знаний, я выдам столько, что никакой учебник не сравнится! Левое плечо вперёд, сюда, вот это моя телега, ничего?
— Ничего.
— Все четыре колеса, только заводится несколько, гм, иррационально. В крайнем случае толкнём.
У заводских ворот, лихо заехав на тротуар, стоял заиндевевший «Москвич», старый, со следами царапин и вогнутостей. Белоцерковский открыл ключом дверцу, влезли внутрь, как в холодильник. Застывший мотор действительно долго не хотел заводиться. Белоцерковский открыл дверцу и кликнул парней, кучкой стоявших у проходной. Дружно, смеясь, они навалились и погнали машину по улице, к удовольствию прохожих и мальчишек. Павел, проваливаясь в снег и спотыкаясь, тоже изо всех сил толкал, а Белоцерковский из кабины кричал указания. Метров через пятьдесят драндулет затрясся, зачихал и завёлся. Павел на ходу вскочил на переднее сиденье.
— Понимаешь, — сказал Белоцерковский, — у меня там шаром покати, ни крошки нет, так мы заедем в магазин, сделаем закупки, и для скорости предлагаю разделить: один— горючее, другой — закуску. Ты что берёшь?
— Всё равно.
— А мотор оставим работающим, не бойся, теперь уж не остановится до страшного суда.
Магазин, в который приехали, оказался великолепным, отделанным по последнему слову — сплошь стекло и дневной свет.
Белоцерковский развил бешеную деятельность, толкался у прилавков, лез без очереди в кассу с криком «Доплатить!», накупил целую охапку колбасы, сыру, конфет, камбалы в томате, шпротный паштет, голубцы в банке, всего, кроме вина. Он хотел коньяку, а его не оказалось.
Сложив покупки на заднее сиденье, отправились по дороге из Косолучья в город вдоль трамвайной линии ехать было трудно, дорога скользкая, машину заносило, и водитель из Белоцерковского был дрянной. Сам он, впрочем, был другого мнения, кажется.
— Что не восторгаешься мною за рулём? — спросил он гордо. — Мечтал я о машине, считай, с пяти лет — и, кажется, это единственная моя мечта, которая исполнилась… Невольно станешь пессимистом в этом болотистом мире.
— Ты хочешь сказать, что ты законченный пессимист? — спросил Павел, насторожившись.
За какой-нибудь час-другой общения с Белоцерковским у него появилось почти физическое ощущение чего-то нечистоплотного. Он уже жалел, что поехал. Следовало остаться и посидеть над книгами. С другой стороны, отличный случай понять, что же такое теперь Белоцерковский. «Спокойнее, спокойнее, не спешить делать выводы. Смотреть, слушать», — приказал себе Павел.
— Пессимист не пессимист… Всё сложнее, — продолжал говорить Белоцерковский. — Знаешь эти две притчи? Оптимист входит в театр и говорит: «Зал наполовину полон», — пессимист входит и говорит: «Зал наполовину пуст». Пессимист пьёт коньяк, морщится и говорит: «Как пахнет клопами!», — оптимист давит на стенке клопа и говорит с удовольствием: «Коньячком пахнет!» Ну так вот. Я не подхожу ни под одну из этих схем. Я считаю, что зал уже наполовину, если не более, пуст, но клопов в нём развелось пропасть, и все пахнут коньяком!
Видимо, Белоцерковский раздразнил себя такими разговорами, потому что, приехав в город, заявил, что сейчас умрёт, если не достанет коньяку.
Поехали в Заречье, в Кусково, обследовали «Черёмушки», даже базар и два ресторана по пути, добрались до вокзала. Наконец из вокзального ресторана Белоцерковский выбежал с сияющим лицом. В каждой руке — по бутылке, завёрнутой в бумагу.
— С ума сойти: болгарская «Плиска»! Лишь потому, что директор знакомый. Я кретин, следовало сразу к нему, но я приберегал его уж как последний шанс. Хитрая лиса, всегда держит запас для особых гостей. Вот отрази-ка это ты в своих писаниях. Куда там, ведь не станешь, не возьмёшься!
— Взяться можно, но дело не в том, — рассеянно сказал Павел. Ему уже в третий раз за эту поездку приходил на ум тот странный сон в номере с Димкой, жаловавшимся на разговоры вещей, — и вспомнилась чёрная глыба с золотыми буквами. Каким-то странным образом и этот сон и эта глыба имели прямое отношение к Белоцерковскому, ко всему происходящему сейчас, но Павел ни за что не смог бы объяснить, какое именно. Дима Образцов и Белоцерковский — что общего? Решительно ничего. Дима умер, лежит сейчас там, среди плит, далеко. А здесь затевается обыкновенная выпивка, и Белоцерковский говорит, говорит…
— Есть коньяк — теперь у меня настроение на сто делений вверх… Посиди минутку, мне ещё надо позвонить.
Звонил он не минутку, а добрых полчаса. Истратил много монет, бегал по киоскам, меняя мелочь, снова упорно звонил, глядя в какие-то бумажки, записи. С кем-то подолгу говорил, улыбаясь и заискивая, то гневно ругался, швырял на рычаг трубку, то опять набирал номера, любезничал, убеждал. Павел совсем закоченел в машине, ожидая, но Белоцерковский пришёл довольный, загадочно сказал:
— Боролся за радость бытия, прости, что долго. Поехали!
Машина углубилась в проулки, долго петляла и выехала на самую окраину города, за которой простиралось гладкое белое поле, точно такое же, как перед окном Павла в гостинице. Открытый всем ветрам, стоял последним в улице длинный, облупленный, баракоподобный дом, утонувший в сугробах, едва пробились к нему по скверно расчищенному проезду.
Белоцерковский посигналил, но это было лишнее, потому что из подъезда уже бежали две девушки, застегивая на ходу пальто.
Одна из них была высокая, с огромнейшей причёской на голове, которую не смог целиком покрыть довольно объёмистый платок, и она была ярко накрашена, как для выступления на эстраде. А другая, наоборот, совсем ненакрашенная, с круглым лицом, круглыми испуганными глазами, толстая, так что пальто на ней чуть не лопалось.
Потеснили провизию на заднем сиденье, втиснули девушек. Представились:
— Зоя.
— Таня.
— А он — писатель из Москвы, — важно сказал Белоцерковский. — Великолепно, имеем полный комплект. Теперь, Пашка, поедем на мою хату, дворец такой, какого сроду ты не видел!
«Хата» оказалась весьма далеко, за рекой, на противоположном конце города. С трудом, буксуя в снегу, въехали во двор, полный сугробов, обстроенный старыми каменными домами, готовыми, кажется, развалиться, возможно, доживающими последние сроки перед сносом. Во всяком случае, красно-бурые кирпичи так и вываливались из стен, дома выглядели как побитые снарядами и осколками. В глубине двора стояла такая же дряхлая, разваливающаяся церквушка с заколоченными оконными проёмами, и вместо куполов торчали одни голые рёбра каркасов, образуя ажурные луковицы.
Павел ничего не сказал, но про себя удивился, что Белоцерковский живёт теперь в таком доме, но ещё больше он удивился, когда тот повёл всех не вверх на крыльцо, а куда-то под него, в полуподвал, по скользкой каменной лестнице, облитой помоями.
Миновали тёмный тамбур, заваленный хламом, о который все по очереди споткнулись, свалили что-то, загрохотавшее жестью. Белоцерковский нащупал щеколду, открыл низкую, перекошенную дверь, и за ней оказалось жарко натопленное просторное помещение, оно же и передняя, и кухня, и жильё, судя по вешалкам, плите с кипящими чугунками и топчаном с матрацем и подушками.
На топчане сидел густо заросший чёрной бородой, цыганского вида мужчина, латал валенок. Сухопарая старуха шуровала в топке. Они не очень приязненно ответили на приветствия, подозрительно-хмуро уставились почему-то на Павла.
Белоцерковский непринужденно болтал, распоряжался, помогая девушкам снимать пальто, а старуха метнулась в соседнюю комнату и выволокла оттуда за руки двух детей, мальчика и девочку.
С полными руками провизии, с бутылками все проследовали туда. Было это узкое, но длинное помещение с признаками попыток поддержать порядок: этажерка застлана старой газетой, вытертый коврик на стене. Но пол был совсем прогнивший, с огромными зияющими щелями, а стены бугристые, в клочках сизых обоев. Под длинной стенкой стояли в ряд продавленный диван и узкая колченогая кровать с проржавевшими спинками. Свет в помещение едва проникал сквозь занесённые снегом полуподвальные окна, тусклая лампочка под потолком немного к тому добавляла.
Старуха вбежала, извиняясь, подобрала с пола куклу и игрушечный грузовичок без колеса, которыми, видимо, играли дети.
— Вот это и есть моя сногсшибательная хата, — объявил Белоцерковский, торжественно выставляя бутылки на шаткий стол, покрытый стёртой и порезанной клеёнкой. — Никто о ней не знает, особенно — леди и джентльмены, прошу учесть! — моя дражайшая жена. Только для посвящённых!
— Мда-а…— сказал Павел, озадаченно оглядываясь. — Чёрт возьми, я думал, такие уже не сохранились. А оно… не завалится?
— Нас с тобой оно, конечно, не переживёт, держится, как бы сказать, на пределе, но в том-то и экзотика, шик-модерн! И ужасно дёшево снимаю, почти задаром, но все довольны. Я могу сюда в любой момент приехать. Да вы рассаживайтесь. Девочки, вы — дома. Погодите… Тут у меня для полного шумового эффекта…
Он полез под кровать и вытащил проигрыватель «Молодёжный» с кипой пластинок и белых плёнок, вырезанных из «Кругозора». Загремели ритмы. С помощью девушек закипела хозяйственная деятельность: принесли от хозяев кипу разномастных, надколотых блюдец, гранёных стаканчиков, да заодно солёной капусты с огурцами. Резали колбасу, сыр, вскрывали банки, расставляли по столу. Белоцерковский распоряжался и торопился так, что, казалось, дрожал: одной рукой менял пластинку, а другой уже разливал коньяк.
— Взяли, леди и джентльмены. За английского короля! — возгласил он, молниеносно рассказал старый анекдот, и девушки охотно, несколько визгливо рассмеялись.
Павел выпил, надо сказать, с удовольствием, предвкушая тепло, последующее за сим, а закоченел он, пока сидел в машине, сильно, да и в подвале только сперва показалось тепло, а на самом деле чуть не пар изо ртов шёл, особенно когда закрыли дверь из проходной комнаты с плитой.
Коньяк сработал быстро и вкрадчиво, распустив тепло до самых костей. Но настроение не хотело подниматься. Видимо, это было заметно, потому что Белоцерковский обиженно закричал:
— Вот уж мне эти сложные натуры, сидит с постной рожей! Ты веселись! Восторгайся!
— Чем?
— Коньяком, женщинами, хатой, мной, собой, наконец, чучело! Леди и джентльмены, давайте сразу, с ходу по следующей. За жизнь и за отсутствие в ней смысла!
— Послушай, Виктор, — сказал Павел. — Ты прикидываешься или ты в самом деле такой дремучий пошляк?
Виктор на секунду раскрыл рот, как бы задохнулся, всё ещё весело глядя на Павла, но в глазах его появились ледяные искры. Молча, залпом он выпил свою рюмку.
— Прикидываюсь, — криво улыбнувшись, не то сознался, не то сыронизировал он. — Ну, слушай, ну, нельзя же постоянно быть вечно серьёзным, вечно умным. А куда глупость девать? Пьянка тем прекрасна, что всем глупостям дает выход. О, господи, я тебе ещё не то выдам! Это я ещё мудрый. «За отсутствие в жизни смысла» — разве это такая уж глупость?
— Махровая, — сказал Павел.
— Ах, смысл в жизни е-есть?! — кривляясь, закричал Белоцерковский. — Ах, мамочки-папочки, я-то думал, нет. А, оказывается, есть?
— Есть, — сказал Павел, не принимая его предложения перевести всё в клоунаду. — Просто некоторые люди не всегда его видят.
— Ага. Это я. Я не вижу. Ни черта, никакого смысла. То есть он есть, условный, порой до того условный — лопнешь со смеху, то есть смешно до белого ужаса, поэтому я и условного подыскать не могу, как это ни печально.
— Ну, тогда на какого лешего ты живёшь? — зло сказал Павел. — Что тебя тут, на земле, держит?
Белоцерковский перестал паясничать, вдруг сразу погрустнел.
— А я сам не знаю. Неизвестно, зачем, — просто сказал он. — Ничто не держит.
«Вот оно, значит, что, — подумал Павел. — Ну и ну».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22