А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

я тоже кажусь сегодня измученным. Позади Муссолини стоял какой-то мужчина в эсэсовской фуражке. Он стоял позади него как соглядатай, он стоял как палач. Череп на фуражке выделялся очень отчетливо. Кто это? Верно, кто-нибудь из моих офицеров, подумал Юдеян. На картинке эсэсовец стоял, опустив глаза, и Юдеян не мог узнать его лица. Вероятно, этого человека уже нет на свете. Большинства его людей уже нет на свете. И Муссолини умер. Его смерть была гнусной. И Юдеяна некогда приговорили к гнусной смерти. Но Юдеян жив, он ускользнул от них. Он жив, и время работает на него, а вот и Лаура. Он снова увидел ее улыбку и на мгновение подумал: да пошли ее ко всем чертям; а потом опять: она — еврейка, и это его снова возбудило. Лаура же увидела многообещающего иностранца и подумала: интересно, что он мне подарит? Теперь она внимательно рассматривала товары в витринах. Девушке нужны побрякушки, девушке нужны наряды, и, даже если девушка не умеет считать, ей все равно нужны тонкие чулки, и она привыкла при случае все это получать; при случае она допускала небольшие приключения, со всей невинностью, охотнее всего перед обедом, у нее не было постоянного друга, а после вечера, проведенного среди гомосексуалистов, хорошо было полежать в постели с настоящим мужчиной, это полезно для здоровья, а потом со всей невинностью покаешься духовнику; старики тоже ничего, правда, они некрасивы, но утром у них сил вполне достаточно, и потом они дарят больше, чем молодые, те сами хотят что-нибудь получить, а в Адольфе она ужасно разочаровалась, ужасно разочаровалась в этом иностранном молодом священнике, ей так хотелось провести с ним ночь, а священник удрал, побоялся греха; Лаура расплакалась и решила отныне держаться стариков — старики не боятся греха и они не удирают. Объясняться с Юдеяном было трудно, все же он понял, что она предлагает ему пойти в гостиницу возле вокзала.

Кюренберг пригласил меня в первоклассный ресторан на площади Навона. Он решил отпраздновать мою премию. Он извинился за жену — она не будет завтракать с нами, а мне стало ясно, что Ильза Кюренберг не хочет участвовать в этом праздновании, и я понял ее. В утренние часы ресторан был пуст; Кюренберг заказал всяких морских животных, мы положили их на тарелки — они напоминали маленьких чудовищ, — мы запивали их сухим шабли. Это было нашим прощанием с Кюренбергом. Он улетал в Австралию. Он намеревался в предстоящем сезоне дирижировать «Кольцом». Вот он сидит сейчас напротив меня, вскрывает чудовищных морских животных, высасывает их вкусное мясо, а завтра он будет сидеть с женой высоко в воздухе и есть воздушный обед, а послезавтра будет обедать в Австралии и пробовать странных обитателей Тихого океана. Мир мал. Кюренберг — мой друг, он мой единственный истинный друг, не я слишком почитаю его, чтобы обходиться с ним просто по-дружески, и поэтому, когда мы бываем вместе, я молчу, и он, может быть, считает меня неблагодарным. Я рассказал ему, что мне хочется на свою премию поехать в Африку, и рассказал о своей черной симфонии. Кюренберг одобрил этот план. Он посоветовал мне отправиться в Могадор. Я нашел, что название Могадор звучит красиво. Оно звучит достаточно черно. Могадор — древняя мавританская крепость. Но так как мавры теперь уже утратили свою мощь, я отлично могу пожить в их древней крепости.
Не успела Лаура подумать: снимет он в постели синие очки или нет, как он уже снял их, и это ей показалось забавным, но затем она испугалась его глаз, они были налиты кровью, и она отпрянула, увидев его коварный и жадный взгляд: опустив бычий лоб, Юдеян шел на нее. Он спросил: «Тебе страшно?» Но она не поняла его и улыбнулась, однако уже не прежней широкой улыбкой, и тогда он швырнул ее на кровать. Она не ждала от него такой прыти, обычно мужчины, спавшие с ней и дарившие ей подарки, которые девушке необходимы, так сильно не волновались, они проделывали все очень спокойно, а этот накинулся на нее точно зверь, стал щипать ее, потом грубо овладел ею и вообще вел себя грубо, хотя она была тоненькая и хрупкая, а он такой тяжеленный, и чуть не раздавил ее, а ведь ее тело легко и удобно обнять, и она невольно вспомнила о гомосексуалистах из бара, об их мягких жестах, об их душистых кудрях, пестрых рубашках, позвякивающих браслетах и подумала, что, пожалуй, уж лучше быть таким, пожалуй, и ей уж лучше быть такой, а этот — он отвратителен, подумала она, от него воняет потом, воняет козлом, словно он поганый, грязный козел из конюшни; ребенком она однажды побывала в деревне в Калабрии, в ей там стало страшно, она затосковала по Риму, по своему родному великолепному городу; в деревенском доме стояла нестерпимая вонь, и Лаура принуждена была смотреть, как коз ведут к козлу, на деревянной стремянке стоял какой-то мальчишка и вел себя непристойно, она возненавидела свою деревню, но ей подчас снился потом тот козел и мальчишка, у мальчишки были рога, и он бодал ее, а рога вдруг отваливались, точно гнилые зубы, тут она вскрикнула: «Мне больно», но Юдеян не понял ее, так как она вскрикнула по-итальянски; а потом стало все равно, что ей больно, зато приятно, она теперь сама отдавалась, старик оказался сильным, многообещающий иностранец открылся неожиданной стороной, и она прижалась к нему, усиливая его волнение, пот ручейками стекал с него, с козла, стекал на ее грудь и на тело, скопился в складке» ее живота и жег ее, но жег совсем не больно, а мужчина бесился: «Ты же еврейка, ты же еврейка»; она не поняла, но подсознательно догадалась: когда немецкие солдаты были в Риме, это слово имело определенное значение, и она спросила: «Ebreo?» И он прошептал: «Евреи» и обхватил руками ее горло, она же крикнула: «No e poi no, cattolico», причем слово «cattolico» как будто еще больше распалило его ярость и вожделение, и под конец было уже все равно — ярость или вожделение, все поплыло у нее перед глазами, а он, задыхаясь, обессилев, повалился на бок, точно сраженный насмерть. Она подумала: сам виноват, зачем так усердствовал, старики так не усердствуют. Но она уже снова улыбалась и гладила потные волосы на его груди — ведь он совсем выбился из сил. И была благодарна ему за это, он дал ей радость. Она продолжала поглаживать его грудь и чувствовала, как колотится его сердце: это храброе сердце не пожалело себя, чтобы дать девушке радость. Затем она встала и подошла к умывальнику. Юдеян услышал плеск воды и поднялся.
И опять все заволокло багровым туманом. Лаура стояла перед Юдеяном нагая в багровом тумане, и черный таз на умывальнике казался черным рвом, в который падают расстрелянные. А еврейку необходимо ликвидировать. Фюрера предали. Ликвидировали слишком мало. Одеваясь, он чуть не упал. Лаура спросила:
— Ты разве не хочешь умыться?
Но он ее не слышал. Да и не понял бы. В кармане брюк лежал пистолет Аустерлица с глушителем. Сейчас все решит пистолет. Сейчас мы произведем чистку. Пистолетом мы наведем порядок. Только бы легче стало дышать: Юдеяну не хватало воздуха, он весь дрожал. Покачнувшись, он рванулся к окну, распахнул его, высунулся на улицу: внизу тоже лежал густой багровый туман. Улица была узкая, по ней двигались машины, они скрипели и урчали, стоял адский шум, и сквозь багровый туман казалось, что там ползают урчащие чудовища. Но вот в удушливой мгле мелькнул просвет, в тумане появилась щель, и Юдеян увидел в раскрытом французском окне большого отеля напротив Ильзу Кюренберг, дочь Ауфхойзера, еврейку, ускользнувшую от кары, женщину, которая сидела с Адольфом в ложе и которую он видел ночью нагой в облаках над Римом; Ильза Кюренберг стояла неподалеку от окна, она была в белом пеньюаре, но для него она была нагая, как ночью, как женщины на краю могильного рва; и Юдеян поднял пистолет и выпустил по ней всю обойму; так залпом расстреливали, на этот раз он расстреливал собственноручно, он не только отдал приказ — какие теперь приказы, надо самому стрелять; с последним выстрелом Ильза упала, приказ фюрера был выполнен.
Лаура вскрикнула, вскрикнула только один раз, затем с ее губ сорвался поток итальянских слов, но, заглушенные плеском воды, они слились с багровым туманом, Юдеян вышел, а Лаура бросилась на постель и, зарывшись лицом в подушки, еще потные и теплые, разрыдалась: она не понимала, что же произошло, но, видимо, случилось что-то ужасное, этот человек стрелял, он стрелял в окно — и он ничего ей не подарил. Она все еще была не одета и накрыла голову подушкой, лицо ее уже не улыбалось, она силилась заглушить рыдания. Казалось, на растерзанной постели лежит безголовое тело прекрасной Афродиты Анадиомены.
Адольф не видел Лауры нагой, поэтому нагое тело статуи не напоминало ему Лауру, и, когда в музее терм Диоклетиана он стоял перед безголовой Афродитой Анадиоменой, он думал не о теле Лауры, он представлял себе ее улыбку. Афродита еще держала в своей поднятой руке косы, словно хотела удержать голову за косы; и Адольф старался себе представить, какое же у Афродиты было лицо и улыбалась ли она, как Лаура. Статуи вызвали в нем смятение. Здесь утверждал себя мир Зигфрида, мир прекрасных тел — вот Венера Киренейская, она безупречна. Всякий видит, насколько она безупречна. Крепкое, чудесно сохранившееся тело, но какой в ней холод, холод, холод. А потом фавны и гермафродиты со всеми своими телесными особенностями. Они не сгнили, не стали прахом. Им ад не угрожал. Даже черты спящей Эвмениды не будили ужаса. В них был беспробудный сон. В них была красота сна. Даже подземный мир был добр к этим статуям, даже ад вел себя иначе, они не познали его. Неужели надо грозить человеку ужасами, чтобы спасти его душу? Разве душа погибнет, если будет поклоняться красоте? Адольф сел на скамейку в саду, среди каменных свидетелей древнего мира. Он был изгнан из их общества, его обет, его вера виноваты в том, что он изгнан навсегда. Он заплакал. А древние статуи смотрели на него глазами, не ведавшими слез.

Юдеян брел, спотыкаясь, через площадь. При каждом шаге ему казалось, что он проваливается в бездонную пропасть, ускользает куда-то навеки, и он хватался за воздух, чтобы хоть за него удержаться. Он знает, что произошло. И он не знает. Он стрелял. Он сделал что мог, дело завершено, он завершил его. Он выполнил приказ фюрера. Это хорошо. А теперь пора спрятаться. Ведь окончательная победа еще не одержана. Надо снова прятаться, снова бежать в пустыню, вот только багровый туман мешает. В этом багровом тумане трудно найти место, где спрятаться. Правда, есть закоулки между старых стен, есть развалины. В Берлине он прятался между развалинами. В Риме надо сперва заплатить за вход, если хочешь спрятаться между развалинами. Юдеян заплатил за вход в музей терм Диоклетиана. Он прошел какими-то коридорами, поднялся по лестнице. Сквозь багровый туман он увидел только голые тела. Вероятно, это бордель. Или газовая камера, тогда понятен и багровый туман. Юдеян — в огромной газовой камере, среди множества голых людей, их будут ликвидировать. Но тогда ему нужно немедленно выбираться отсюда, ведь его-то не будут ликвидировать, он же не голый. Он командир. Эти мерзавцы слишком рано дали газ. Беспредельное свинство. Он им покажет, где раки зимуют. Дисциплину надо оберегать! Дисциплину надо оберегать всеми средствами. Он еще поставит виселицы! Юдеян вошел в комнату. Тут, видимо, находился командный пункт. Туман рассеялся. Повсюду поблескивали старинные зеркала, они казались ослепшими. Он смотрел в слепые зеркала. Кто это? Он не узнал себя. Чье-то сине-багровое лицо. И опухшее. Оно напоминает лицо боксера, которого беспощадно измолотили. Синие очки он потерял. Ему они больше не нужны. Но вот перед ним ясное зеркало, теперь он узнает себя. Он стоял перед мозаичным изображением атлета, и это было его лицо, его шея, его плечи — весь Юдеян в его лучшие времена, — тот стоял посреди арены, он сражался коротким мечом, он многих тогда перебил. А вот и кот Бенито — это была мозаика: кошка с птичкой. Бенито тоже многих сожрал, в конце концов, жизнь вовсе не так уж плоха. Немало народу перебито, немало сожрано. Обижаться не на что. Юдеян, спотыкаясь, вышел в сад. В кустах прятались голые женщины, голые еврейки. Но это им не поможет. Юдеян умеет ликвидировать и сквозь кусты. Вот он сейчас продерется и… он рухнул наземь.
Адольф видел, как отец приближается, видел с отчаянием и ужасом; он увидел, как Юдеян вдруг рухнул наземь, рухнул словно подкошенный. Адольф бросился к нему, но грузное тело было уже недвижимо. Мертв? Лицо сине-багровое. Явился служитель музея, он подозвал второго, и они втроем отнесли Юдеяна в сарай, где реставраторы латали античные скульптуры; его положили на полу возле какого-то саркофага с рельефом. На рельефе была изображена торжественная процессия: надменные римляне ведут привязанных к коням, униженных германских воинов. Реставраторы в белых балахонах обступили Юдеяна. Один сказал:
— Он умер.
А другой сказал:
— Нет, он не умер. Мой тесть тоже умер не сразу.
Служитель ушел, чтобы позвонить на вокзал и вызвать оттуда санитарного врача. Отец еще был жив, и тут Адольф вдруг вспомнил о самом главном — ведь ад есть, есть, есть! Нельзя терять ни секунды — и он помчался через сад, промчался в ворота, он мчался к церкви Санта Мария дельи Ангели. Священник, говоривший по-немецки, еще не ушел. Он читал молитвенник. В исповедальнях никто не стоял на коленях. Адольф пробормотал, что отец умирает и нужно совершить над ним последнее таинство. Священник понял и заторопился. Он захватил с собой елей для соборования. Адольф сопровождал его в качестве диакона, и они поспешно, насколько позволяли приличия, зашагали к музею.
Контролеры пропустили их без билета, служители обнажили головы, и реставраторы почтительно отошли в сторонку. Юдеян лежал как труп, но он еще не умер. Пот и испражнения были предвестниками смерти. Его прослабило, он облегчился. Чистилище — это очищающий огонь. Дошел ли он уже до него? Юдеян лежал в глубоком обмороке. Никто не знал, что в нем происходит: скачет ли он в Валгаллу, или черти его волокут в ад, или его душа ликует, ибо наконец спасение близко. Священник опустился на колени. Он приступил к соборованию и к полному отпущению грехов, предусмотренному для умирающих в бессознательном состоянии. Елеем, который был освящен епископом, священник коснулся глаз Юдеяна, его ушей, носа, губ и ладоней. При этом произносил слова молитвы: «Силой святого соборования и благостного милосердия божьего, да простит тебе господь все грехи, содеянные через зрение, слух, обоняние, вкус, осязание». Юдеян не шевельнулся. Разве его не затронули эти слова, произнесенные священником? Он лежал на земле и уже не шевелился, католический священник препоручал его милости божьей, а сын, облаченный в одежду католического диакона, молился за него. Это были два посланца его врага — католической церкви.
Пришли санитары, врач закрыл ему глаза. Санитары были в одежде защитного цвета, и казалось, они уносят Юдеяна с поля боя.

В тот же вечер газеты сообщили о его смерти; ввиду особых обстоятельств о ней узнал весь мир, но никто не был потрясен.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22