А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Сапожник вопит о геноциде, врач о душевном Освенциме, дворник о пропавшей грамоте, алкоголик о резервации. И жены их вопят, и дети, и все шмыгают носами.
— Не проще ли, — говорю я им, — забыть о своих амбициях и влиться, так сказать, в европейский дом, в мировую семью…
Тогда на меня набрасываются, бьют, ногами топчут и убеждают. Ты понимаешь, друг, в чем меня убеждают. И такое я узнаю, что теряю сознание и ничего уже больше не воспринимаю.
А когда прихожу в себя, то как-то странно прихожу, потому что дарю бабушке новые калоши, сапожнику — бессмертные творения Нарекаци, дворнику — бутылку водки, алкоголику — подписку на популярный еженедельник. А вот врачу я не знаю, что подарить. И теперь врач со мной не здоровается. А остальным я друг.
Остальные очень даже меня уважают.
…КАК НЕ ПРИТВОРЯТЬСЯ, КОГДА ЖИВЁШЬ С БАНДИТАМИ И ДУРАКАМИ
Самое забавное в этой жизни то, что ничего забавного в ней нет. Так почему она забавна? Потому, что ничего заранее не знаешь, пока жив, а потом, когда мертв, тем более не знаешь. Жизнь продолжает скакать козлом уже без тебя. И даже не споткнется она, если кого не станет, а повлечет за собой другие поколения. И побегут потомки, путаясь под ее козлиными ногами. И будет все им так же забавно, как и нам.
— Вот какой я забавный был, — гордо сказал Кокуркин своей жене Кокуркиной, тыча пальцем в фотографию голого младенца.
— Ничего забавного не нахожу, — процедила жена. — Лежишь болван болваном.
— И вовсе нет, — обиделся Кокуркин, — просто ты меня не любишь.
— А за что тебя любить, такого сопливого? — И Кокуркина порвала фотографию на мелкие клочки.
Моментально вспыхнула ссора, и Кокуркин ушел из дома, сильно хлопнув дверью. Так до сих пор и не вернулся. Напрасно Кокуркина склеила фотографию, напрасно бегала в милицию. Все напрасно!
Во-первых, всех нас в детстве фотографировали голыми и сопливыми, как это ни забавно. А во-вторых, милиция отказалась объявлять всесоюзный розыск, потому что Кокуркин ушел из дома по собственному желанию.
— Забавно все это, — сказали Кокуркиной в милиции, — но раз сам ушел, значит, сам и вернется.
Так Кокуркина и ждет теперь неизвестно чего, целуя заклеенную фотографию. А где находится ее муж, никому не известно. И сам Кокуркин, скорее всего, не знает, где он находится. Иначе давно бы уже прислал, хоть забавы ради, весточку своей жене.
Наверняка Кокуркин не знает, где он находится, но по фотографии очень тоскует.
— Уникальная фотография, — вздыхает он. — Я был на ней такой забавный…
ТРУДНЕЕ ВСЕГО ПОТОМУ, ЧТО ТУТ НЕ РАЗБЕРЁШЬСЯ, КТО, СОБСТВЕННО, В РОЛИ РАССКАЗЧИКА — Я, ИЛИ ТО, ЧТО СЛУЧИЛОСЬ, ИЛИ ЖЕ ТО, ЧТО Я ТЕПЕРЬ ВИЖУ…
У меня нет больше опыта, чтобы жить. Весь мой опыт ушел в повествование. Жизненный опыт.
Вот я стою в очереди — ничтожный. Вот я иду по улице — запуганный. Вот я, онемевший, застываю перед почтальоном.
— Распишись, — сурово говорит почтальон, — и получи обратно свои рассказы с отрицательной рецензией.
— Но ведь никому назад рукописи не высылают, — оправдываюсь я. — Во всех журналах напечатано, что рукописи не рецензируются и не возвращаются.
— Значит, у тебя особый случай.
— Но почему?..
— Пишешь не по уму, вот почему. Мне лично твои фортинбрасы никогда не нравились.
— А какое вы имели право читать?
— А у нас кому надо, тот и читает, и комната специальная для этого есть, — хихикает почтальон, осторожно отступая.
А я уже забыл о нем, я уже стал представлять себе комнату, в которой можно прочесть что угодно. Комната эта без окон и без дверей…
Хотя нет, двери обязательно должны быть. Окон нет, а двери есть. Толстые такие двери, обитые жестью. В центре комнаты стол, покрытый сукном. Под сукном лежат рукописи. За столом в кресле — фигура. Правой рукой она достает рукопись из-под сукна, а левой ее читает. От двери я хорошо вижу затылок фигуры и тело рукописи, распластанное на столе. Оно прекрасно, тело рукописи, но левая рука Акакия Акакиевича не может этого знать.
У Акакия Акакиевича, кроме чтения рукописей и пошива шинелей, никакого опыта нет. И у меня в данный момент нет никакого опыта, кроме раскольниковского. Но тщетно я ищу глазами топор.
— Топор давно варится в щах, — смеется почтальон. — Неужто запамятовал?
Как я мог забыть, что щи из топора наша национальная еда! А вот забыл же… Если я вытащу топор из щей, то мой народ умрет с голоду. Что же делать?..
— Получать отказы, — настаивает почтальон.
— А иначе никак нельзя?
— Ишь чего захотел! — петушиным голосом кричит почтальон, швыряя мне в лицо очередной синий пакет.
И жизненный опыт покидает меня окончательно, потому что я не знаю, что делать и как быть. В подлом безумии я выскакиваю из квартиры, потом из подъезда, потом из микрорайона и впрыгиваю в автобус, идущий неизвестно куда.
— Граждане, куда идет автобус? — спрашиваю я дрожащим голосом.
— А хрен его знает, куда-то идет, — отвечают мне. — А если тебе не все равно, то ты нерусский и вылазь!
Но у меня уже нет сил доказывать, что я русский и что мне действительно все равно. Мне настолько все равно, что я сжимаю руками голову и закрываю глаза.
НАДО СМИРИТЬСЯ С ТЕМ ПОЛОЖЕНИЕМ, КОТОРОЕ ТЫ НЕ В СИЛАХ ИСПРАВИТЬ
И вот я стою перед Богом и прошу, чтобы Он объяснил смысл моего существования. Господи, говорю я, Боже мой, зачем я живу? В чем, говорю, смысл моего дурацкого существования?..
И тут я понимаю, что не должен спрашивать у Бога, а должен сам объяснить себя.
Как же я сам себя объясню, думаю я, если вокруг столько необъяснимого? Откуда я знаю, что буду делать среди этого необъяснимого в следующий момент? Неужели же Бог оторвется от Своих замечательных вечных дел, чтобы заняться моим моментом?
И еще мне приходит в голову, что если уйма моментов создает целую жизнь, то пропасть бессмыслицы обнаруживает смысл. Крупицу смысла. И хорошо, что жена, когда чистила мои карманы, не заметила ее. Благодарю Тебя, Господи, за то, что вместе с табачными крошками и запиской от лучшего друга Синокрота крупица моего смысла не оказалась в мусорном ведре. Благодарю, что я понял, что я ничего не понял. И так, ничего не понимая, я все равно благодарю. И мне становится легче оттого, что легче мне не становится. И что еще человеку надо, когда ему ничего не надо, а если что-нибудь и надо, то немедленно, а потом уже и не надо.
В конечном счете остаются одни вопросы, остается то, с чего начинаешь.
МНОГО ТАКИХ ВЕЩЕЙ, КОТОРЫЕ УМНОЖАЮТ СУЕТУ.
ЧТО ЖЕ ДЛЯ ЧЕЛОВЕКА ЛУЧШЕ?
Знал я одну семейку, которая раз в год, под Рождество, позволяла себе покупку нового чайника и нового мусорного ведра. А старые ведра и чайники, само собой, летели вниз с девятого этажа, разбивая чьи-то пустые головы. И был этот обряд для нашего семейства чем-то вроде психотерапии.
— Давай, Маша, выкинем, как у проклятых католиков водится, все поднакопившееся за год старье! — предлагал муж. — Вот тут-то у нас перспективы и обнаружатся…
— Давай, Ваня, — соглашалась жена, хотя здравый смысл подсказывал ей, что ничего, кроме новых ведер и чайников, им не обломится.
И бросались бы они хозяйственными товарами по сей день, но соседи сообщили дворнику, дворник жандарму, а фараон составил акт, чтобы наказал супругов народный суд и чтобы пошли они по микрорайону с позорным клеймом на лбу.
Обиделись Ваня с Машей на общественное мнение, запили они горькую, и через окно теперь летят пустые бутылки из-под виски и арманьяка. И все это не из-за безысходности и тяги к безобразию, а только по причине солидарности с простыми проклятыми латинянами, любящими свои традиции.
Только по этой причине.
ИНОГДА ДАЖЕ МЕЛОЧЬ ПОРАЖАЕТ ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО И НАДОЛГО ВНИМАНИЕ
Куда денешься от смеховой культуры Бахтина? Никуда не денешься. Остается смеяться, невзирая на стечение обстоятельств.
Обстоятельства стекаются себе, а ты, значит, смеешься, потому как не можешь допустить, чтобы обстоятельства восторжествовали. И я не могу. Сегодня одни обстоятельства, а завтра другие. Завтра они тебя держат за горло, а послезавтра валяются дохлой мокрицей, от которой и следа не останется.
Где он, след мокрицы? Нет его! И это правильно. Сегодня, так сказать, торжество реакции, а время спустя совсем другое. И если не смеяться над реакцией, то и до завтра не доживешь. А это неправильно, поскольку кто-то же должен выжить назло смеховой культуре. Тем более что пережить ее могут лишь лучшие единицы. Лишь безупречные единицы могут пережить торжество реакции, без которой немыслима индивидуальность, не говоря уже о смеховой культуре. Так что поблагодарим реакцию и окунемся в жизнь, в самую гущу ее. Только что из этой мути вышел, пошатываясь, Орфей. Даже не вышел, а выполз, и не певцом, как вчера, а инвалидом, которому не хватает смеховой культуры. Ведь одна только смеховая культура, подыхая от хохота, подсказала бы Орфею, что ему не следует оглядываться на мучительные обстоятельства, оставленные позади.
А вот я, Вася Скобкин, смело выхожу на широкую дорогу экзистенциализма. Выхожу я, вот эдак, на дорогу и начинаю смеяться. А почему мне не смеяться, когда я всю жизнь выл, канючил и растирал сопли по лицу? Да так растирал, что глаза у меня разбежались в разные стороны, и только смеховая культура способна вернуть их на место.
Иду я, следовательно, вперед, замечательно понимая, что сзади, как у всякого русского, осталось одно пепелище. Все мы, начиная с отмены крепостного права (1861), погорельцы, думаю я. Все у нас случается, как полагал философ Карсавин, само собой. Бунты и революции случаются сами собой, обстоятельства стекаются сами по себе, и рабами нас, само собой, называют. Ну как тут не смеяться? Как не смеяться над своей рабской психологией, над своими вечными слезами и соплями, дрожащим голосом, ватными ногами, чувством вины и комплексом неполноценности?..
И я, ступая по кремнистому пути, судорожно смеюсь над самим собой, как завещал великий Гоголь, и впредь обещаю смеяться. Буду смеяться всегда, потому что с человеком, рыдающим от смеха, уже ничего нельзя сотворить.
ЧТО ЭТО — ПАТОЛОГИЯ, СПРАШИВАЛ СЕБЯ КАВЕРЛИ, ИЛИ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ТАКОВА ЖИЗНЬ В ДЖОРДЖИИ
Чей-то друг, чей-то кормилец, чей-то муж и отец внезапно как в воду канул. А ведь излишка воды в нашем городе никогда не наблюдалось. Так что не канул он вовсе, а просто-напросто пропал. Да так пропал, будто и не было ни друга, ни кормильца и ни мужа с отцом. Вышел человек из дома за булкой хлеба и растворился в неизвестности. Скорее всего, успокаиваю я себя, надоело ему быть тем, кем он был, вот и пропал. А сам вспоминаю следующее, вспоминаю вот что…
Однажды стою я возле универсама и вдруг настораживаюсь. А надо отметить, что рассказчик я очень чуткий и даже просыпаюсь, если на меня мимолетно посмотреть. Ну, вздрагиваю я. Ну, вижу на скамейке невзрачного мужика с сигаретой в зубах и зажигалкой в белых руках. И зажигалку эту он не к сигарете подносит, а к глазам. Подносит он зажигалку к глазам, щелкает ею, и нисколько его не волнует, что пламени нет. Раз двадцать он щелкнул, покамест я догадался, что это вовсе не зажигалка, а фотоаппарат. Когда ж я двинулся к нему, чтобы посмотреть, как далеко зашла наука с техникой, он вмиг вскочил и юркнул в подземный переход.
А вечером этого же трудного дня я увидел, как он среди моих героев расхаживает и расспрашивает. Я ведь последний рассказчик, который среди своих героев живет. И не надо мне совершать ни паломничества в страну Востока, ни путешествия на Запад… Ну, думаю, хват! Не иначе как решил заставить моих героев воспоминания обо мне писать! Представляю, что они такое напишут и насочиняют, если им волю дать. Мало, значит, навспоминали о Лермонтове и о Гейне!..
А собственно, чего, сказал я сам себе, беспокоиться? И стал смотреть, как хват с моими героями обходится. И вижу: берет он под ручку одного моего героя, другого, а тут третий появляется из-под забора и начинает жаловаться. И жалуется он примерно так.
— Забор, — говорит, — перед моим домом поставили к приезду Габсбургской династии. Забором двухметровым, — кричит, — обнесли наши хижины и трущобы, так как теоретически ни хижин, ни трущоб у нас нет. Я из-за забора теперь дворцов не вижу!..
Тут хват хватает этого моего отрицательного и нахального героя, делает ему в шею одноразовым шприцем какой-то укол и отправляет куда-то на машине с красным крестом.
Да разве я, Скобкин, мог бы так поступить? Разве мне своих героев не жаль? Нет, размышляю, в Москву нужно переезжать, непременно в Петербург. Там мне памятник на Новодевичьем или на Литераторских мостках установят. Там меня вызовут куда следует и предупредят, чтобы я не пропадал…
Эх, Вася, думаю, кошачье у тебя имя, вот ты и плетешь невесть что. А герой нашего времени — молодая задница с распространенной фамилией, кстати сказать, в Москве давным-давно прописан и устроен. И прост он, как тридцать три сарая, а не запомнишь его, потому что без особых примет. С такими данными, говорят, в дипломаты на работу берут. С такими данными, болтают, не пропадешь. Вот кого пора тащить в мои рассказы! С ним и поспокойнее будет, и полегче…
А с другой стороны, что напишешь о таком субъекте, если он весь как резинкой стерт? Ну, молодой, ну, задница… А дальше что? И условие, значит, такое, чтобы он непременно героем был. Вот так задача, вот так tours de force!..
Нет, мечтаю я, в Лондон нужно переезжать, непременно в Стокгольм. Там мне наверняка поставят памятник на каком-нибудь кладбище, там какой-нибудь мастер пера, какой-нибудь Буриданов О. сочинит книжку о моем творческом методе…
А как же мои герои? Да если я их брошу, если уеду, то кто же о них позаботится? И выйдет очередной тип утром за хлебом, чтобы пропасть в неизвестности.
И никто не успокоит его скорбящую жену и престарелых родителей. Никто аллегорически не опишет им белую машину с красными крестом. Никто не скажет, что возвращение героя еще возможно, очень даже возможно, потому как нет ничего невозможного в новейшие времена.
ВООБЩЕ ЖЕ ЗЛОМ СЛЕДУЕТ СЧИТАТЬ НЕДОСТАТОК ДОБРА
Представьте себе дом, обыкновенный восьмиквартирный дом, а не какой-нибудь фолкнеровский особняк. На каждом углу этого дома стоит по одному сыну Родины-матери, из чего следует, что их у нее четверо. Все сыновья взрослые и отвечают за свои поступки. «И ответим!» — отвечают сыновья. Один орошает свой угол дома, другой на свой угол поплевывает, третий курит и поплевывает, а четвертый выпил чего-то и тоже собирается орошать… За двумя сыновьями мать сыра земля присматривает из своих окон, а за другими двумя ходит следить к соседке, у которой сын сидит в тюрьме за изнасилование неизвестно кого. Он (этот сын) тогда был не очень взрослый, не то что сыновья известной нам матери, но отличился и сумел изнасиловать свою одноклассницу на уроке пения. Скоро сын соседки должен из тюрьмы выйти, но всем должно быть понятно, что ненадолго. «Соучениц насиловал, учителей биологии насиловал, директора школы насиловал, без насилия никак не может», — уверяет соседка.
Муж исключительной матери умер сам, соседка ее замужем так и не побывала, а вот та соседка, что живет напротив нее и по диагонали от той же матери, супруга имеет. Супруга диагоналевой соседки разбил паралич, но не так сильно, как соседка ожидала, и он иногда выходит, чтобы посидеть на крыльце дома. Соседка, помнится, все желала своему мужу, чтобы его хватил удар. «Чтоб тебя удар хватил!» — желала она. А когда это действительно произошло, сразу успокоилась, вышла на пенсию и занялась фармацевтикой. А вот лично ее соседка, живущая напротив матери и по диагонали от подруги, у которой сын за изнасилование ректора университета сидит в тюрьме, как орала всю жизнь, так и по сей день орет. Эта соседка вообще своего мужа домой не пускала, и он у нее замерз в сугробе возле зоопарка. Теперь она поочередно живет с сыновьями нашей матери: и с шофером, и с шахтером, и с монтером, и с охранником банка, раненным в бедро и хромающим. Четвертый сын матери хромает даже тогда, когда пьет пиво. Когда он хромает сильнее обычного, соседка приглашает на его место пожарника со второго этажа.
В остальное время пожарник раздевается до трусов и курит на лестничной клетке своего этажа. Растоптанные по всем противопожарным правилам окурки он складывает у дверей квартиры, принадлежащей стюардессе Ирине, чтобы пожаловаться ей, когда она вернется из рейса, что это сделал я, Скобкин.
Пожарник сортирует и складывает окурки, а жена его, по прозвищу Брандспойт, пишет мне записки. «Не считайте себя умнее!» — пишет мне жена пожарника, отправляясь на работу. Трудится она там же, где и муж, — в пожарной охране. То ли диспетчером, то ли бухгалтером. И дочь их служит там же: то ли бухгалтером, то ли диспетчером. И внучка, которая сейчас бросает бабушкину записку в мой почтовый ящик, после восьмого класса собирается идти в пожарную охрану. И зять, забивающий замок на моем почтовом ящике спичками, тоже оттуда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16