А-П

П-Я

 

Он тебе порасскажет, что у него к чему. Тогда и рассудишь, как лучше, так или эдак.
И, не дожидаясь, крикнула сидевшему в отдалении испитому на вид мужчине:
– Эй, Стеба! Иди сюда!
Тот молча поднялся и понуро приплелся к нам. Выглядел он нездорово, был одет бедно, сел рядом, не поздоровавшись, глядя в землю.
– Как жизнь? – спросила Бастинда.
– Нормально! – равнодушно ответил он.
– Ножик еще не вышел?
– Нет, слава богу. – Он усмехнулся чему-то горько и вызывающе.
– Расскажи, что у вас такое с ним получилось. Может, я помогу, помирю вас, мы ведь с ним в норме…
– И мы не ссорились.
– Не ссорились, а сам невеселый ходишь. Ладно, давай рассказывай.
– Как хочешь, скрывать тут особо нечего.
Он поднял голову, и я увидел, что у него ослепительно голубые глаза. Подержав меня с полминуты в их интенсивном и чистом сиянии, поерзав, усаживаясь поудобнее, он рассказал:
– Они тут прозвали меня – Стебок. Стебок, чекануха и пыльным мешком ударенный. Есть с чего стебануться…
Значит, так: Верка влюбилась в Ножика. И до того она, дура, в него влюбилась… Ну просто по-черному!
Ножик живет один – у него комната в доме на Владимирской, вход со двора. А что значит – вход со двора? Это значит, пока мимо мусорных баков, да по досочке через канаву, да по вонючей крутой лесенке доберешься, весь торч поломаешь. Однако к нему ходили. Все же – своя комната, опять же – парень он добрый и компанейский, если, конечно, ему не перечить. Да попробуй попри на него – боже избавь! Ну, все этот его недостаток знали и обходились с ним вежливо. А так – он кентуха что надо, последним поделится.
Вот за это Верка, видать, в него и влюбилась. Нагляделась, как он над Гендриком хлопотал, из припадка его вытягивал, холодное полотенце ко лбу прикладывал, и кранты. «Добрее Ножика, – говорит, – никого и на свете нет». Это про Ножика-то! Ну, баба!
Я-то до них давно равнодушный, мне б покурить или, на худой конец, чайку крепенького – полежать, в потолок поглядеть, как бегут по нему облачка розовые, величальные облака…
Он немного помолчал, откашлялся и продолжал задумчиво:
– А колоться я не люблю. Приход с того сильный, не возражаю, но как-то больницей отдает это дело, шприц дрожит отвратительно… Ну вот. С того самого случая с Гендриком стала она ходить на Владимирскую. «У тебя, – говорит, – не прибрано, Ножичек, – давай хоть пол подмету…» – «Да брось ты, одна только пыль от этого!» – «А я, – отвечает, – водичкой побрызгаю, и ништяк». Так и кружила по комнате несколько дней, пока Ножик терпение не потерял. «Знаешь, – говорит он, – кончай ты это круженье и мельтешню, – наркота ведь народ ехидный, в кулачок прыскают. А если уж так тебе хочется, приходи ты ко мне пораньше, чтоб людей не смешить, – и занимайся».
Я примечаю, она к нему ходит. В комнате стало чисто, на столе – салфеточка с вазочкой. Гендрик однажды, под планом, хотел в ту салфеточку высморкаться, но Ножик не дал. «Не тронь, – говорит, – не тобой поставлено!» И так взглянул на Гендрика, что тот, хоть и обкуренный, растерялся.
А в остальном все по-старому. Придет она позже к вечеру, подшабит и на Ножика пялится. Умора, ей-богу. Ну, мне-то что, я человек безобидный…
Прошла пара месяцев. Однажды, когда народу собралась полная комната, Ножик встает из-за стола и говорит: «Вот что, гаврики, Верка у нас курить завязала. Она обращается к новой жизни, идет работать на фабрику Ногина упаковщицей. Сами засеките и другим передайте: если узнаю, что кто-то из вас поделится с ней дурью, – я из того черепаху сделаю. Усекли?» – «Усекли, – говорят, – Ножичек, не заводись. Нам-то курнуть можно? Или сбегать на угол за мороженым?» – «Цыц, – говорит Ножик. – Курите себе на здоровье да со мной поделитесь, я на нуле».
И все бы ничего было, кури не кури, кому какое дело, если б не этот дурацкий случай.
Значит, так: идем мы с Ножиком и Веркой по Владимирскому проспекту, солнце не светит – пасмурно. Время еще не позднее, однако какой-то шкет лежит, загорает рядышком с урной – до бровей нализался. «Постой, да ведь это Серега! – говорит Ножик. – Я ж его мать хорошо знаю, она к моей забегала, когда еще та живая была! Знаю, где он живет, – на Стремянной. Давай-ка его оттащим до хаты». – «Ну, давай».
Только мы за шкета этого взялись, откуда ни возьмись – товарищ майор Половинкин на горизонте. «Вы куда?» – спрашивает. «Да мы вот знакомого до дому доставляем!» – отвечает ему Ножик. «До дому? Это вы-то до дому, проходимцы? Небось разденете в ближней парадной? Знаю я вас». – «Зря обижаете, товарищ майор! – отвечает ему Ножик. – Что было, то уж прошло. Я его матку хорошо знаю. А он – пацан смирный, только зеленый еще».
И все б ничего, уговорили бы майора, да вдруг ПМГ подваливает. Оперативные, сволочи, когда не надо. Выскакивают оттуда двое сержантов штампованных – и к майору: мол, в чем дело да чего прикажете. «А вот тут пьяный в общественном месте, отвезите его куда следует! – говорит товарищ майор (своих застеснялся, должно быть, принципиальность показывает). – А то, говорит, непорядочек у нас получается!»
Тут, как на грех, Верка высунулась: «Отпустите его с нами, пожалуйста, он в двух шагах проживает!» – «Ну, ты-то молчи, такая и растакая и подзаборная!» – грубо отвечает ей Половинкин. Видно, здорово им начальственный дух овладел.
Я гляжу – Ножик завелся. Только хотел шепнуть: мол, хладнокровнее, Ножик, держись, – а он возьми да и врежь начальнику между глаз!
Тут его штампованные крутить стали крестьянскими своими ручищами да в машину заталкивать. А в машине – третий на стреме, Ножика принимает. Затолкали, и слышны оттуда глухие удары.
«Ну, ты, доходяга, – говорит мне товарищ майор, потирая ушибленный лоб, – помоги алкаша погрузить!»
Что делать, пришлось, плача от внутренней боли. И ведь не погнушался, скотина, майорские руки свои марать, лично пьяного в машину забрасывать. Да уж он такой, давно известная птичка!
Поглядел на бледную Верку и говорит: «А ну, и ты полезай, шалава! В отделении разберемся!» – «С удовольствием!» – отвечает она вызывающе, и бледная, нехорошая улыбка у ней на губах.
Меня они не забрали – места свободного, что ли, не оказалось. Стою я на Владимирском, чую: ноет мое сердце, томится, плачет по травке. А травки – ни косячка! Нечем избыть мне свою тоску!
Весь вечер слонялся я по знакомым, просил у них дури. Ну, да плановые – народ такой: есть у тебя – угощать лезут, а нет, так не выпросишь – все ж, отвечают, товар дорогой, дефицитный. Ну, взял я большую серебряную ложку, которую берег – мне ее подарили на счастье, когда народился, – и снес ее на Кузнечный рынок, загнал какому-то азиату за три рубля. Хана мне без ложки заветной, думаю, ну, да уж все одно. Бегал-бегал, все же добыл косячок. Несу домой, к сердцу прижимаю, вот, думаю, и лафа. И вдруг – Верку встречаю на перекрестке, только что отпустили. «Ну, что Ножик?» – спрашиваю. «Дали, – отвечает, – пятнадцать суток. Падлы!» – кричит и плачет прямо у меня на плече. Ну что с бабьем сделаешь?!
Поутихла и мне говорит, а сама дрожит вся: «Миленький, – говорит, – голубчик и заинька, курнуть у тебя не найдется?» – «Да ты что, – отвечаю, – окстись, Ножик давать не велел!» – «Прошу тебя, – говорит, – заклинаю во имя Бога живого – дай покурить!» И где она слов-то таких наслушалась…
Ну, и отдал я последний свой, с трудом добытый и радостный косячок. Сам же и зарядил беломорину. Посадил в скверике на скамейку и сунул ей – на, кури. И таким вкусным и страшным дымом от нее веет, что стало мне, братцы, невмоготу. Да ничего, перемогся – пошел домой и лег спать.
А они говорят – «Стебок», «чекануха». Тебя теперь, говорят, Ножик со света сживет, дай ему из отсидки вернуться! Ты его слово знаешь!
Вот и хожу невеселый, сутки считаю. Восемь суток он уже отсидел.
***
Мы долго молчали. Потом Бастинда протянула ему картонную трубочку и сказала с выражением простой бабьей жалости:
– На, поверти, авось приторчишься… И полегчает…
Тут рассказчика взорвало.
– Да на кой он мне нужен, твой перископ! – злобно выкрикнул он. – Что я, вообще, контуженый?
Она потерянно замолчала. Мы снова посидели, друг друга как бы не замечая, думая каждый о своем. Наконец к ней вернулась обычная самоуверенность.
– Ну, сделал выводы? – спросила меня Бастинда. – Врубаешься, что к чему?
– Мне трудно судить, у меня ведь свои разборки, не хуже ваших. Одно скажу тебе твердо – пить я сегодня бросаю, и навсегда. Так что лихом не поминайте.
Уходя, я оглянулся. На скамейках, пятнистых от солнечного света, сидели развеселые юнцы и юницы. Они задирали головы к небу, глядя на него сквозь волшебные трубочки, и на их свежих лицах трепетали проникшие сквозь листву живые небесные блики. Только Бастинда сидела нахохлившись, невеселая, напряженно о чем-то думая…
Я вышел на Мойку. Темная вода ее была кое-где покрыта матовыми участками дневной пыли, между которыми спокойно возносились изумительные фасады питерских зданий. Некое специфическое блистание, свойственное пространствам города – днем и средь белой ночи, – пронизывало окружающий окоем. Гранитный парапет на той стороне реки был затенен и оттого чуть таинственен. Несколько подалее переходил он в глубокий тоннель Синего моста. Под мостом молотил мотор низкой барки, оттуда доносились какие-то невнятные крики. Мной овладело легкое беспокойство, и я с опаской подумал, что свидетельствует оно о приближающемся похмелье. Но мне не суждено было сосредоточиться на этой трагической мысли. От высокого крыльца с чугунными стоечками порскнул мне под ноги и, рассыпавшись, превратился в миниатюрную девушку, потирающую ушибленную коленку, пестрый комок. Я замер, до крайности удивленный. Довольно-таки странное зрелище представляло собой это юное существо. Голову его венчала допотопная шляпка из велюра с подколотой вуалеткой, которую украшали несколько выцветших иммортелей. Руки до локтей были обтянуты желтоватыми лайковыми перчатками. На груди красовалась огромная бриллиантовая брошь в виде подковки. Довершали одеяние высокие остроносые ботинки.
– Чем стоять-то, как увалень, могли бы и помочь даме подняться! – бросила незнакомка, стирая грязный след на щеке вместе с густым слоем румян. Другая щека так и осталась нарумяненной.
– Истинно так, извините. Я несколько растерялся… Позвольте вас отряхнуть…
– Позволяю. Только осторожней, здесь кружева… А я, между прочим, по вашу душу…
–…?
Удивлению моему не было предела. Я мог поклясться, что вижу ее первый раз в жизни.
– Чем могу служить? – спросил я как можно мягче.
– Поднимитесь к нам, если не трудно. Я живу в четвертом этаже… Там я вам все объясню.
– С удовольствием!
Резная тяжелая дверь захлопнулась за нами, погрузив нас в прохладное, полутемное после яркого дня чрево парадной. Тянуло сыростью откуда-то из подвала. Тяжелые лепные карнизы, голландская печь с оторванной дверцей, медные шишечки перил свидетельствовали о том, что некогда в этом доме селились люди богатые. Традиция эта, по-видимому, соблюдалась и поныне – прихожая в квартире у незнакомки была убрана весьма презентабельно.
– Можете снять свой плащ! – небрежно бросила она. Тут я несколько приуныл и замешкался, ибо проведенная на замусоренном полу ночь, конечно, не украсила моей и без того нешикарной одежды.
– Привела? – раздался из комнаты надтреснутый старческий голос.
– Да, дед, мы сейчас! – ласково отвечала юница.
Мы вошли в комнату, где царствовала тяжелая ампирная мебель карельской березы. Светлые ее панели ощеривались вдруг грифоньими клювами; львиные разверстые пасти зияли из-под мраморных прессов консолей, орлиные лапы столов и кресел впивались в паркет цепко и угрожающе. На одной из консолей, рядом со мной, стояли бронзовые часы, где Смерть в складчатом тяжелом плаще, покрытом блестящей темной патиной, острила косу о мраморное точило. Я машинально покрутил ручку. Тут же раздался бой, и часы заиграли – тилинь-тилинь – какой-то волшебный и опасный мотив. Я смешался.
– Извините, – сказал я в пространство и увидел в углу за письменным столом огромного седовласого старика, глядевшего на меня из-под кустистых бровей строго и вопрошающе.
Молодой человек, не отвлекайтесь! – с достоинством вымолвил старец. – Я имею задать вам один вопрос: почему мы все хорошо знаем, что Мольера зовут Жан-Батист, а имени Вольтера – не помним? Или вы-то как раз помните?
– Ну, – мямлил я, напрягая последние ресурсы своей весьма неглубокой учености, – ну, помнится, Дю Белле звали Иоахим, стало быть…
Старик тем временем что-то крестиком пометил в своих бумагах, лежащих кипою на столе, и, не дав мне закончить вконец измучившей меня фразы, бросил величественно:
– Благодарю вас. Не смею задерживать. Остальное вам объяснит Мария Николаевна…
Несмотря на отчетливое пожелание старца, я остался стоять как пришпиленный. Дело в том, что мое внимание привлек и неотрывно удерживал старинный дагерротип в лакированной рамке, висевший над столом. В юной девушке, на нем запечатленной, я узнал… Зину! Она стояла на фоне садового боскета в белом кружевном платье, отставив ногу в остроносом блестящем ботинке, опираясь на длинный белый же зонт с костяной ручкой. У ног ее примостилась пушистая маленькая болонка. Глаза у Зины были очень печальные; никогда я не видел у нее вживе столь примиренного и вместе с тем безнадежного выражения…
Старик заметил, что портрет меня заинтересовал. Важно кивнув в его сторону, он промолвил неторопливо:
– Моя первая жена Зинаида. Умерла в одна тысяча восемьсот четырнадцатом, по двадцатому году… Вам она кого-то напоминает?
– Н-нет, – ответил я неуверенно, а потом уже тверже: – Нет-нет!
– Ну-с, тогда следуйте за Марией Николаевной. Да, вот что, Маша, позаботься, чтобы молодого человека ублаготворить… Ну, ты меня понимаешь.
Последнюю фразу я счел довольно-таки бестактной, но препираться с главою семьи в его доме счел бестактностью еще большей и, не проронив ни слова, вышел вслед за Марией Николаевной.
– Мой дед – доктор психологии! – прошептала она с горячностью. – Он выдающийся человек и к тому же рыцарь, да, рыцарь! Понимаете, что это значит?
– Несомненно! – сухо отрезал я.
– Сомневаюсь! – не менее сухо отвечала она.
Я готов был совсем разобидеться и покинуть сие странное обиталище, но мы уже оказались в темном коридоре, где, перегораживая его наполовину, стоял огромный платяной шкаф.
– Милый сэр! – сказал девушка грудным голосом. – Помогите леди задвинуть шкаф в приличествующую ему нишу! Он не тяжелый, поверьте, там уже все разобрано!
Делать нечего. Я стал двигать в сторону ниши это увесистое сооружение. Девушка мне помогала или думала, что помогает, но больше льнула к моей спине острыми маленькими грудями, обдавая возбуждающим запахом молодого чистого тела вперемешку с какой-то изысканной парфюмерией. Легкие касания ее рук казались вроде бы и случайными, но целенаправленно-возбуждающими, так что, несмотря на их настораживающую судорожность, привели меня в довольно-таки злачное состояние духа. Когда с задвиганием шкафа было покончено, мы стояли друг против друга уже весьма разволнованные.
– Да, еще полки надо расставить! – неуверенно прошептала она. – Полезайте вовнутрь…
И как только я оказался в просторной глубине шкафа, дверца его вдруг затворилась изнутри, и меня облепили жадные и горячие члены молодого и страстного существа.
– Ланцелот, приди ко мне, Ланцелот… – шептала она со все возрастающим возбуждением.
Не стану описывать подробностей моего пребывания в шкафу, скажу только, что все в этой птахе показалось мне настолько родным и знакомым, что, когда дело подходило уже к моменту безоговорочного слияния, я невольно прошептал:
– Милая… Зинаида…
Я даже и помыслить не мог, что моя, в общем, конечно, непростительная оговорка вызовет столь бурную реакцию. Я вдруг оказался решительным образом отринутым, маленькие острые кулачки били меня по плечам, и голос, полный горечи и отчаяния, восклицал:
– Зинаида! Всегда Зинаида! Злой рок преследует меня!
– Помилуйте, Мария Николаевна! – воскликнул я в неумелой попытке хоть как-нибудь оправдаться. – Вы меня неправильно поняли…
Но, увы, все было кончено. Она вытащила меня за руку на свет Божий, и уж не знаю, какая из ее щек была ярче: нарумяненная или та, с которой румяна были недавно стерты, но которая горела от возмущения. Уж и не помню, как я вырвался из этой болезненной, я бы сказал, ситуации. Обрел я себя боязливо шагающим мимо величественного здания горсовета. Рука моя машинально, но цепко сжимала горлышко портвейной бутылки. Я поглядел на этикетку. Так… Опять «розовый». Стало быть, в город завезли крупную партию… До чего же я докатился – со мною уже расплачиваются натурой. Что ж, по Сеньке и шапка!
«Что за странный сегодня день! – размышлял я в раздражении. – То какие-то вещие сны, то мистические ханыги или вот, нате вам, сумасшедшие какие-то аристократы с довольно-таки сомнительными наклонностями… Ну зачем, почему случилась вся эта неожиданная нелепость?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20