А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

У них всегда все нормально и ясно, а у меня... Может, я сам чего-то в чем-то да не дотункиваю? Как с тем котенком? Одно и то же хотели сделать, только у Димки вон как ладно да мирово получилось, а у меня вроде как во злость и во вред. И вечно ведь у меня так-то, молчи уж теперь, помалкивай.
— Я его знаю. Он с Манодей в одной квартире живет, — только и ответил я.
Мы тем временем повернули за угол — и я остановился как вкопанный. Остолбенели тоже и Димка, и Горбунки. Навстречу нам шел маленький Боря из Белостока!
Борину судьбу оплакивал весь наш городок: он был еще ползунком, когда во время бомбежки ему осколком оторвало ногу. За войну люди насмотрелись всяких ужасов, но Борина судьбина всем казалась горькою из горьких. Когда он ползал у ворот, женщины глянуть на него не могли без слез. В пять лет он не понимал, как это можно — ходить, только ползал. Васька Косой, барыга и пьяница, сам-то изувеченный так, как мало кому и повезет, — его прозвали Косым потому, что у него были оторваны правая рука и левая нога, и он ходил скособочась, на одном костыле, — Васька Косой, возвращаясь с базара, всегда заносил Боре медовые конфетки-самоделки. Когда же был пьян, а пьяным он был почти ежедневно, садился рядом с ним в пыль и ревел, причитая по-бабьи:
— Как же будем-то мы с тобой? Что делают, гады, а?! Солдатов бей, а дитёв-то, дитёв-то за что? Га-ады!
Кончалось это обычно тем, что Васька подолгу заходился в истерике. Но, странное дело, Боря, пугливый и капризный, совсем не боялся Васьки и ревел только тогда, когда его уносили от него, будто чувствовал что-то родственное, что ли. И Борина мама, тетя Леля, Ольга Кузьминична, самая, наверное, культурная и вообще особенная женщина в городе, не брезговала, что ее сынишка, весь такой хрупенький и нежненький, бывает рядом с Васькой, и не запрещала допускать его к нему.
Так Боря, Боря — сам! — идет нам навстречу, на костылях, конечно, но у него две ноги!
Я не сразу и догадался, что это всего-навсего протез, — до того было невероятно! Боря шел неуверенно, качаясь из стороны в сторону, вот-вот упадет, и, наверное, падал бы, если бы его не поддерживал военный, что шагал рядом. Борин чубчик намок от пота, но мальчонка улыбался и радостно кричал каждому встречному:
— Здрасть!
Когда мы поравнялись, он и нам точно так же прокричал: «Здрасть!», пошатнулся и чуть не упал. Я поддержал его за плечики. Он и тут не узнал меня и пошагал дальше, так же радостно и непонимающе улыбаясь.
— Ничего, — сказал военный. — Мы еще и не эдак будем! Это только рожденный ползать летать не может.
На плечах у него были полковничьи погоны, а на груди среди других орденов я увидел орден Кутузова I степени. Таких орденов не было ни у кого в нашем городе. Лицом полковник был чем-то похож на дядю Мишу Кондрашова.
Я понял, что вернулся с фронта их отец.
Я ничуть не обиделся на Борю за то, что он не признал меня, и не стал набиваться в знакомые к полковнику, хотя знал всю их семью, кроме отца только, как никто в нашем городе. Боря ведь сейчас был занят своим самым главным. И я никак не дал понять, что знаю его лучше, чем другие. И даже пожалел, что со мною ребята, потому что снова приходилось закрываться от них и не было возможности вволю подумать о самом главном своем один на один. Какое там — виду не покажи!
В жизни моей однажды появилась девочка с нездешним именем Оксана, и я почувствовал, как все стало меняться во мне и вокруг меня.
Я любил свой мучительный труд, эту кладку слов, скрепленных их собственным светом, загадку смутных чувств и простую разгадку ума. В слове «правда» мне виделась правда сама, был язык мой правдив, как спектральный анализ, а слова у меня под ногами валялись.
И еще я скажу: собеседник мой прав, в четверть шума я слышал, в полсвета я видел, но зато не унизил ни близких, ни трав, равнодушием отчей земли не обидел (Арсений Тарковский. 70-е годы).
Оксана
Мне без тебя так трудно жить, а ты — ты дразнишь и тревожишь. Ты мне не можешь заменить весь мир. А кажется — что можешь. Есть в мире у меня своё — дела, успехи и напасти; мне лишь тебя недостает до полного людского счастья. Мне без тебя так трудно жить, все неуютно, все тревожит. Ты мир не можешь заменить. Но ведь и он тебя — не может! (Наум Коржавин, 50-е годы).
В жизни моей однажды появилась девочка с нездешним именем Оксана, и я почувствовал, как все стало меняться во мне и вокруг меня.
Они приехали в первую военную зиму, когда город был уже битком набит эвакуированными. Из-за Бориного ранения чуть было совсем не растеряли друг друга, Оксана даже попала в детдом, и Ольга Кузьминична долго их собирала. Собрала все-таки, и они появились у нас. Вторую комнату, нашу с Томкой «детскую», у нас еще прежде отобрали — в ней жил Мамай, — но мать сама зазвала их к себе. Она работала в эвакопункте и, как только увидала Ольгу Кузьминичну с Борей на руках, сразу же сказала:
— Пойдемте ко мне. Лучше вы все равно не найдете. В тесноте, да не в обиде...
До этого она очень не хотела, чтобы нам подселили еще и на совместную площадь. И ей удавалось: отца помнили и уважали в городе, да и ее тоже. Ну, может, не так уважали, сколько хотели с ней быть вась-вась: как же — прикрепительные в столовки и разные разовые талоны, ордера на жилплощадь и американские подарки всякие, начиная со свиной тушенки со смешной, похожей на ребячью рогатку буквой «у» в надписи на банках, и кончая шелковыми женскими сорочками, аж до полу да еще, поди, с хвостом, будто выходное или, как там? — бальное платье у леди Гамильтон из кинушки, с кружевами какими-то вставными на груди — все ведь проходило через мать, и она сама же не раз проговаривалась, какими шкурами бывают иногда люди. Потом как-то, когда уже жили все вместе, она принесла домой одну такую штуковину, откуда я и узнал про них, — специально показать Ольге Кузьминичне и даже Томке с Оксаной. Тогда она не больно оглядывалась на мои уши, думала, что я не понимаю ни шиша, и вообще им было в то время не до всяких там воспитаний, и у них при мне состоялся такой разговор:
— Полюбуйся-ка, Лель.
— Ой-й! Какая прелесть!..
— Прелесть... Я ничего подобного в жизни не видывала, не то что не нашивала. Живут... Конечно, зачем же им второй фронт? Лучше бы ржи или хотя бы кукурузы ихней побольше прислали уж, а того правильнее — аэропланов да танков для передовой.
«Американские танки — дерьмо, — хотел было высказаться я. — Лучше наших КВ нету в мире!» — но догадался и промолчал, иначе бы они, обо мне тут вспомнив, или бы меня же и вытолкали, или бы сами замолкли, и я ничего больше бы и не услышал.
— Вы здесь, в ваших краях, и прежде, видимо, сурово жили. А я, Машенька, когда фашисты начали бомбить военный городок и прибежал вестовой с приказом немедленно собираться, набросала в чемоданы всяческой ерунды. Как в санаторий на южный берег Крыма собиралась. Или на дачу. Пеньюарчики, фильдеперсовые чулочки, файдешиновые сарафанчики-раздуванчики, фигарушечки... Милые сердцу безделушки всякие. Поверишь ли, никаких мне не жаль оставленных ценностей, но ведь и теплых вещей не взяла! Называюсь командирская жена, а такая, оказывается, растяпа. Но нас же и не учили, что придется когда-нибудь отступать? И Коля тоже ничего подобного не счел нужным внушить... Вот почему я вспомнила: Ксаночкину спальную рубашку умудрилась не забыть, а все остальное...
— Тетя Леля, Ксанка показывала штопку и говорит, что из пулемета? — спросила тогда Томка.
— Ты знаешь, — вероятно, да... Я не знаю. Я бросила обе ночные рубашки, ее и свою, на спинку стула перед окном, ничего не видела и не слышала, грохот и гул стоял сплошной, затем сунула их в чемодан. И только через месяц или больше, когда нашлись силы и время заняться этим тряпьем, увидала, что обе они чем-то пробиты — ровной такой полосой наискось. Немцы же бомбили сами казармы, склады и аэродром — все знали! — а по нашему городку стреляли из пулеметов с бреющего полета, гонялись даже за одиночками, которые, как и я, не успели укрыться в противовоздушные щели. Изверги! Видели же, за кем охотятся!
— Тетя Леля, а вам не страшно было? Вы ведь женщина, — вступил наконец-то и я в разговор, вообще-то имея в виду совсем не Ольгу Кузьминичну, а то, как вела себя в таком деле Оксана.
— Скажите, какой мужчина выискался! — фыркнула Томка, а Оксана непонятно как-то улыбнулась, будто догадываясь, чего я хочу.
— Я ведь, Витя, все-таки жена боевого командира. И наши мужья как-никак требовали от нас, чтобы мы были готовы к военной обстановке. Правда то, что война действительно начнется прямо завтра, как-то даже не приходило в голову... Поверишь ли, Машенька, если бы Коля в тот момент увидел мои сборы, он, несмотря на весь ужас, наверное бы рассмеялся. Такой характер... Он мне часто приводил дореволюционную еще армейскую поговорку, услышанную, вероятно, от кого-нибудь из старослужащих, скорее всего от Александра Матвеевича, его начштаба: «Курица не птица, кобыла не лошадь, офицерская жена не барыня». Так говорил, а баловал меня... Разве могли мы когда-нибудь подумать, что наши мужья будут отступать?! Погибать — да, но отступать!.. Ой-й! Что я такое говорю?!
— Да уж не то что-то ты, Леля, — покачала головой наша мать. Оксана посмотрела на свою очень удивленно, а я даже обиделся на Ольгу Кузьминичну, и Томка тоже: мы с ней переглянулись, и я это точно понял.
— Машенька, умница, золотая, ты меня, пожалуйста, извини, но только пойми! Правильно, все правильно, все понимаю. Но я не могу себе представить, как Коля...
— Видно, иначе им теперь нельзя. Как уж там твой, а я своего Георгия знаю. Если он сейчас живой, то на одной страшной злости и ненависти. И умирать он будет только при крайности. Не им таких ломать!
— Ой-й! Как нелепо все-таки наш разговор повернулся. Ну, извини, права ты, во всем права, но... Да и совсем не о том я хотела сказать! Я почему и не могу представить... Поверишь ли, я всегда при Коле словно девочка жила. Он надо мной постоянно подтрунивал, как над ребенком, но баловал совершенно невероятно. Я позволяла себе капризничать, словно маленькая, зная, что ему и это приятно, в своих поступках чувствовала себя совершенно свободной. Коля, кажется, даже своим продвижением по службе из-за меня поплатился, потому что не раз вырывал, а то и вымаливал для себя такие места, где бы я могла работать. И порознь тоже жили. Ой-й! Все было...
Произнося свое «ой-й» как-то мягко, словно удивленным вздохом, Ольга Кузьминична обязательно прикасалась кончиками пальцев обеих рук к щекам. Не ладонями, а только кончиками пальцев. Будто бы стеснялась чего-то и хотела прикрыть свое смущение. Но так, чтобы и другие не очень заметили, что она его хочет скрыть. И в те моменты действительно была очень похожа на девочку, даром что ведь она почти такая же старая, как наша мать. И здорово становилась похожа на Оксану. Потом я узнал, что и Оксана делает руками точно так же, только не больно часто.
— Вот этого я никак не могу себе простить сейчас! — продолжала Ольга Кузьминична. — Разве в то время я могла представить, что такое быть порознь! Я верю, я почти не сомневаюсь, что Коля — живой. Если бы его считали, допустим, пропавшим без вести, наверное сообщили бы, ведь он же все-таки командир части. Но все же: как, оказывается, страшно — быть порознь! Я это почувствовала в ту первую бомбежку, ведь уже тогда ничего не знала — где он и что с ним. Фашистские бомбовозы шли на их казармы — все знали!..
— А ребятишки-то? — спросила мать, наверное, чтобы отвести разговор на другое.
— Дети? А, понимаю. Они же были у бабушки, в безопасности, как мне казалось.
— А Боря?..
— Это потом. Уже в эшелоне, — ответила Ольга Кузьминична и нахмурилась. Было ясно, что о той бомбежке ей было тяжело и страшно вспоминать.
— А Ксаночка как же? — не унималась мать. Она, как и мы, тогда ничего толком не знала об их истории.
За тетю Лелю стала рассказывать сама Оксана:
— Только маму с Борей отправили в госпиталь, тот же бригадный комиссар, который отдал им свою легковушку, всех ребят из нашего эшелона усадил в грузовик и сразу отправил, сказал, что сейчас должна налететь на станцию вторая волна «юнкерсов». Я пробовала выскочить, но бригком на меня накричал: «Ты кто? Командирская дочь? Тебя отец выполнять приказы учил?» А многих мальчишек постарше он же сам и оставил, сказал, что они ворошиловские стрелки, военподготовку прошли. Грузовая-то машина была всего одна, последняя...
Я очень тогда завидовал, да и сейчас завидую тем мальчишкам! Везет иногда людям! И Оксане завидовал тоже: девчонка, а повидала такое, что мне только снилось.
Где, интересуюсь, справедливость на этой земле?
Потом Оксана продолжала:
— Нас так в один детдом и отправили. Поэтому, наверное, потом так быстро и нашли. У кого родители живыми остались... Из тех, кто попал в наш детдом поодиночке, при мне не забрали никого. А из нашей группы мама меня, наверное, уже самую последнюю взяла...
Ольга Кузьминична все заметнее нервничала, разговор ей по-прежнему не нравился, и моя мать решила опять сменить тему:
— Да... Судьба. Но не только ведь одна судьба. Ты обрати внимание, Лель, как война души людские обнажила. Или мы сами зрячее, зорче стали на человечью беду и на человечью подлость тоже. Видно, и во всеобщем-то горе свой какой-то резон есть... Вот ты всю жизнь в благополучии и даже в нежности, говоришь, жила; нашу сестру редко сейчас кто так балует. А случилось — и про все это напрочь забыла, и воешь, и маешься бабой среди баб. И силы откуда-то взялись вон какие, мне бы — и то таким позавидовать. А попадаются... Я с чего разговор начала? Рубашка эта исподняя... Ты вот наших мужиков вроде как осуждаешь, ну, там — очень много с них требуешь, понять не можешь, что отступают они. А они — воины. Так вот, сегодня... Я его лет десять знаю. Вроде бы человек как человек. В одних компаниях праздники встречали, пока Георгий в армию не ушел. Работник неплохой, в деле вполне ответственный. Что не на фронте — так и не всем обязательно там быть, здесь-то тоже дельные мужики нужны. А сегодня приходит — специально пришел, будто иных забот у него нет! — и говорит: услыхал, что прибыли какие-то необычные американские вещи, нельзя ли посмотреть; очень надо, мол, для подарка. Я ему: здесь эвакопункт, а вы местный. Отвечает: я же не для себя, а человек, о котором говорю, имеет право; и, потом, такие вещи, дескать, сейчас мало кому и нужны... Чувствуешь, до чего договорился, — пока у людей повальная беда, я свои шашни под высший шик обстряпывать буду. Не постеснялся и не побоялся даже слухи, которые ходят, сам подтвердить: не для дому это он, а есть тут одна... из ваших, из эвакуированных — фифа такая, я ее знаю. И ведь прав: кому нынче и нужны такие прелести, кто о них может думать, кроме шлюх да бесстыжих кобелей?
— Ма-аша!..
— Да ну к черту! Заговорила вот — и опять зла не хватает!
— А... откуда он узнал... об этих тряпках? — Теперь Ольга Кузьминична старалась переменить разговор.
— Да я сама и растрезвонила по всему городу: мол, помогают союзнички — бабьими лифчиками да на...чками!
— Маша, дети!
— А пусть знают! — Мать разозлилась совсем. — И про заокеанских сволочей, и про наших. Ну скажи: кому такая непотребщина нужна? Тебе? Мне? Полгода спим чуть ли не в ватных штанах, о том, что бабы мы, и помнить забыли... Фу ты, грех какой! — посмотрела она вдруг на нас, словно лишь сейчас увидала. — Слушай, Лель? Забери ты ее себе. Тебе такие штуки подходят, когда-то, поди, любила ты, надевала. Не нашего ты поля ягода, а своя, как и все, — бери, а?
— Не вашего поля? Или, может быть, вообще не нашего — ты хотела сказать? Видимо, по-твоему, я тоже, как ты выражаешься...
— Да пойми ты меня! Не цепляйся к словам: я, бывает, и ляпну чего и думать не думаю, мне за мой язычок чуть не на каждом собрании всыпают. Не шибко-то и ученая — шесть классов, седьмой коридор... Трамы, синяя блуза да легкая кавалерия еще — все наши университеты, оттуда и характер...
— Ты была в траме?!
— А как же! А ты думала, мы всю жизнь лаптем шти хлебаем?
— Поверишь ли, и я тоже через трам прошла! Только...
— А я чего к тебе льну? Рыбак рыбака... Честно сказать, я тебе, Лелька, завидую. Прежде Георгию завидовала, а теперь тебе. Мне за вами угнаться, видать, не судьба. Что поделаешь? Георгий придет с работы — за газеты, за книги, классиков конспектирует, у него самообразование. Рабфак потом. А я за корыто, у меня само— и всех обстирывание... Да я не в претензии: обоим-то нам, с ребятами, никак было не вытянуть; особенно, когда он уехал учиться. Читала урывками, старалась не отстать. Потом уж, вместе с Георгием, на всякую совработу пошла... Фу ты, да снова я не о том! Мы же о чем говорили? Ну, ты хоть поняла, что от чистой души я тебе этот шик-модерн предложила?
— Поняла, Машенька, поняла!
— Теперь и вторую половину пойми. Мне то барахло так и так распределять; на после войны не оставишь. А кому? У Митрофановой, у ленинградки, четверо вон их, лесенкой;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47