А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Вась, а Вась? Водяры бы нам...
— Водяры? Ишь, мизгири! Ну, пейте из Мишиного стакана — ваше счастье, скажите ему спасибо. Чего смотришь? Пей, раз просил. Сегодня никому выпить не грех...
Я растерялся — я не ожидал, что он меня так поймет. Мамай, донельзя довольный, хохотал и подмаргивал мне: дескать, все равно давай!
— Да нет, нам купить, ребятам в госпиталь. У нас тушенка есть, папиросы и сто шестьдесят хрустов.
— А-а! Ну все едино — траваните помалу. Жрать хотите? Жратва вон есть. Даже чего-то со смясом. Валяйте! А это мы потом организуем.
Чваниться мы не стали, по ногтю поделили Мишин стакан и закусили, стараясь все же не налегать на еду, хотя шамать уже сильно хотелось. Мамай нахально наколол Манодю грамм, может, на двадцать, а когда тот обиженно захлопал ресницами, прошипел:
— Посмотри, посмотри! Не можешь — не пей! Опять на шухар нарвемся из-за тебя?
Манодя, конечно, сразу стушевался. Мне хоть и было жалко его, но я не вмешался: тут Мамай был прав. Васька сам вспомнил о том, что обещал.
— Эй, Барыга, отпусти ребятишкам водки!
Был такой барыга по кличке Барыга, единственный, кого так звали прямо в глаза. Он сидел тут же, чуть поодаль от других и не выпивая, — длинный пожилой мужчина с лошадиным лицом, лошадиными зубами и большим, вислым паяльником — ну, носопырой то есть. Мы знали его — сквалыга, каких не густо. Он всегда морщился, говорил, что у него язва желудка. Но это уж точно, что врал: за целую войну такая болезнь сыскалась только у него одного, а у кого, может, и вправду была, — молчали. Его никто не любил, но в делах он был оборотистее всех.
— Откуда водка-то у меня? Сами же все выдули.
— Спирту продай, спирт у тебя еще не брали. Смотри, чтобы ладом у меня было!
И, отвернувшись от Барыги, Васька чрезвычайно беззаботным голосом затянул:
Окончим победу,
К тебе я приеду
На горячем боевом коне!..
А сам между тем нет-нет да и косил в его сторону злым глазом.
— Ладно, без тебя не сообразим. Раскомандовался, — пробунчал Барыга и показал нам рукой, чтобы шли к нему.
— Чекушку или больше?
— Если спирт, то чекушку.
— Сырец.
Барыга пошарил под прилавком, вытащил оттуда четвертинку, заткнутую газетной пробкой.
— Деньги гони.
— Дай сначала попробую, — сказал Мамай.
— Ишь ты, попробую. Для своих, чай, готовил, без обмана. Пробуй, если что понимаешь.
Барыга болтнул четинку, вынул пробку и, прикрыв горлышко ладонью, перевернул вверх дном, потом снова поставил горлышком вверх, ткнул руку Мамаю под нос.
— На!
Мамай лизнул его ладонь, судорожно сглотнул, провел побелевшим кончиком языка по губам:
— Если с водой, то самую малость, — сказал он мне. Потом спросил Барыгу: — Почем?
— Пятьсот.
— Вчера ведь было...
— Было, да сплыло. Сегодня это самый товар, пойди где-нибудь еще поищи.
— Ладно, — Мамай вытащил свою сотнягу и Оксанину тридцатку, кивнул нам с Манодей. — Давайте.
Я поставил на прилавок консервы. Манодя рядом с сотенной Мамая положил свою красненькую. Барыга продолжал смотреть на нас выжидающе:
— Ну?
— Вот. Все. Барыга расхохотался.
— Это разве товар? — поднял он и покрутил перед нашими глазами злосчастную банку с тушенкой. — Черти на ней, что ли, горох молотили? Еще, поди, скислась вся.
— Свежая она! Сегодня случайно помяли.
— А хоть и свежая — разве товар? Завтра, поди, карточки вовсе отменят. Забирайте свое добро.
— Еще вот! — закричал Манодя и вытащил выигранную пятерку — видно, только что вспомнил о ней. Я достал растрепанную пачку «Беломора».
— Тут целые есть... Барыга засмеялся пуще того.
— Дядя, ну продай, а? В госпиталь нам! — не своим голосом взмолился Мамай. — В долг, а? Мы потом принесем, сколько не хватит. Сегодня же принесем!
Первый раз в жизни я слышал, чтобы кого-нибудь умолял Мамай. Барыга продолжал улыбаться, но лицо его при этом оставалось скучным и недобрым.
— Ладно, кончай. Вчера придешь, мукой получишь. Он сгреб с прилавка все наши деньги, тушенку, папиросы и глубоко засунул в мою раскрытую сумку.
— Отчаливай, я нынче не подаю!
Меня аж передернуло, прямо стыдоба какая-то! Что мы, действительно побираемся у него, что ли?!
— Ну, погоди!
Я показал Барыге кулак и пошел к Ваське Косому. Я терпеть не могу жаловаться никому и никогда и ни при каких обстоятельствах, но такую сволочь (а что, это ли не сволота разве?!) надо было проучить.
Васька сидел на прежнем месте и пел. Глаза его остекленели, и ресницы чуть-чуть подрагивали, будто он насторожился и чего-то ждет. Сначала он вроде совсем не заметил меня, потом, оборвав песню, спросил:
— Ну, порядок на Балтике?
— Не, Вася, нет. Барыга говорит, не хватает у нас.
— Сколько он заломил?
— Пятьсот.
— Ты что же, сука? — повернулся Васька в сторону Барыги. — С нас дерешь, а теперь и за детишков принялся?!
— Сука, сука... А сам-то ты кто? Я теперь задарма весь город пои, да? Сами-то вы за сегодня мне сколь задолжали, не помнишь? Вот то-то и оно!
Васькино лицо мгновенно перекосилось и задергалось, глаза выкатились огромными белками:
— Полундра-а-а!
Я едва отскочил. Васька смахнул с прилавка свой лоток с торговым барахлом и стоявшую рядом початую бутылку, запрыгал на одной ноге, круша костылем направо-налево, не глядя:
— Бей гадов!
Мотокостыльники, кто мог, бросились в разные стороны. Кому-то попало — затрещал костыль, раздался звериный вопль. По асфальту со звоном катались и разбивались вдребезги бутылки и стаканы, будто керосиновая бочка, грохотал бидон. Прижавшись спиною к стене, начал махаться костылем кто-то еще. Кругом стоял сплошной рев и мат. Васька молчал, только скрежетал зубами, словно раскусывал гальку. Он прыгал, примеряясь примерно в сторону Барыги, но норовил оглоушить каждого, кто подворачивался на пути. Кто-то пробовал подставить ему ногу, но Васька перескочил через нее. Наконец кому-то удалось перехватить и вывернуть у него костыль. Васька споткнулся, упал лицом вниз, потом перевернулся на спину и стал сильно и часто биться головой об асфальт.
В момент стало тихо.
К Ваське подбежал Миша Одесса, сунул ему под голову чью-то телогрейку, крикнул одному:
— Держи башку!
Потом повел вокруг свирепым глазом и прохрипел:
— Спирту, спирту! Бекицер, падло! Кто-то протянул ему четушку.
— Ножа!
Ему моментально, подали раскрытый складень. Одесса лезвием разжал Васькины зубы, линул ему в рот немного спирту. Васька поперхнулся, ошалело выпучил глаза, стал кусать и, задыхаясь, судорожно глотать воздух. Одесса едва успел отдернуть руку, иначе бы Васька отхватил ему пальцы или раздробил себе зубы о лезвие ножа. Одесса снова скомандовал:
— Воды!
Ему подали кружку, он плеснул из нее в Васькин оскаленный рот, затем подставил кружку прямо под его зубы.
Васька закусил край — было видно, как кружка погнулась, — но вода уже охладила обожженные спиртом его рот и горло, и Васька задышал глубоко и спокойно, а потом снова закрыл глаза и затих совсем.
Одесса отбросил кружку:
— Все, Василий, все. Кончай придуриваться. Васька еще с закрытыми глазами сел, хрипло сказал, обращаясь ни к кому:
— Руку.
Одесса дал ему руку, и он тяжело начал вставать. У меня почему-то сильно токало в висках, я тоже трудно дышал, будто сам участвовал в такой передряге, может, потому, что выпили. А Васька, может, и упал бы, если бы сзади его не поддержал и Борис Савельевич. Вдвоем с Одессой они увели, точнее сказать, уволокли его на прежнее место, на прилавок. Когда Ваську усадили, Одесса сказал, обращаясь к барыгам:
— Бебехи все, шмутки ему соберите.
Мотокостыльники заелозили по полу, собирая в Васькин лоток портсигары, зажигалки и прочее добро-барахло. То ли Васькин припадок так уж всех их перепугал, то ли так здорово побаивались они Миши Одессы? Пробовали даже подобрать рассыпанные по ноздреватому асфальту кремешки, да смучились и махнули рукой. Лоток подали на прилавок. Потом толстомордый рыжеватый инвалид прокричал:
— Ну дак чё, мужики? Может... А?
Его, конечно, поддержали, и опять началась веселая да мирная, такая тебе детсадиковская возня.
Васька тоже потребовал водки. Когда выпил, обхватил единственной рукой Мишу за шею, с надрывом сказал:
— Эх, Миша! А жизнь-то наша все равно... Такая же она теперь обкромсанная... Как детская рубашка: коротка и обосрана.
Васька хрипло всхлипнул и заморгал.
— Ничего, Вася, ничего. Руки и ноги, конечно, новые не вырастают, но на сердце со временем зарастает все. Рубай компот, Одесьса-мама!..
Васька уткнулся лицом в Мишин пиджак и заплакал — видно, слезами тихими, облегчительными и сладкими, какими однажды, давно, когда еще умел, я помню, плакал и я, повинившись матери в какой-то своей, большой по тем временам, шкоде и получивши прощение.
И снова наступила полная тишина.
— Сукабросьатоуронишь!
Я обернулся — это был Мамаев голос! Он выхватил у Барыги из рук четушку со спиртом и сиганул к дверям. Манодя следом. Барыга выскочил из-за прилавка, да где ему там! Мамая с Манодей и след простыл. Тут Барыга увидел меня и пошел в мою сторону, видимо собираясь взять наподобие заложника. Я оглянулся на вторую дверь. Между мною и ей стоял, ухмыляясь, рыжий мотокостыльник. Черт его знает, что у него на уме? Может и сцапать, а то перетянет-перепояшет вдогонку костылем по хребтине...
Тогда я пригнулся и бросился в сторону Барыги. Тот расставил руки — грабки такие, чуть не поперек всего лабаза, будто галил в жмурки, рассчитывая, видно, перехватить меня, когда я попытаюсь прошмыгнуть мимо. Да я совсем не собирался играть с ним ни в какие кошки-мышки. С ходу я ударил его головой в живот, Барыга охнул и сел. За моей спиной раздался чей-то восторженный голос:
— Во дают угланы-мазурики!
Так же, кумполешником, я вышиб дверь и вырвался на солнечный свет.
Ищу слова, тоскуя и куря... Болит плечо. Не спится долгой ночью; устал и пьян. А говоря короче — вторая половина декабря. Замерзли реки. Скованы леса. Темно и зябко под любою кровлей. На сотни верст — сугробы, как надгробья, и слишком поздно верить в чудеса. Я стану трезв, когда ночная мгла в медлительном рассвете растворится. Настанет утро. Прилетит синица и будет врать, что море подожгла. А что там жечь? Вода и край земли, безоблачно синеет даль сквозная... Поверьте мне: я это дело знаю, я сам сжигал мосты и корабли. Была верхушка пламени остра, трещали мачты, лопалась обшивка... Сон или явь? Беда или ошибка? Как холодно у этого костра! И ночи хуже прежнего темны, и вот меня, под медленной метелью, опять одолевает, как похмелье, тяжелое сознание вины. Суд над собой мы не свершаем зря, и тут уж ни амнистий, ни поблажки... Табак докурен. Сухо в старой фляжке. Вторая половина декабря (Марк Соболь. Декабрь. 80-е годы).
Улица
Ребята ждали меня за углом, против выхода с рынка.
— Как делишки насчет задвижки? Мы уж думали: не попутали ли тебя? — радостно улыбался мне навстречу Манодя.
— Как же, попутаешь его! — гыгыкнул Мамай. — Помнишь, как он в кинухе-то?
После лабазных сырых и затхлых сумерек на улице показалось так тепло и солнечно, что всякие мои сомнения в порядочности того, что мы сделали, улетучились сами собой. Я рассказал ребятам, чем там закончилось. Мы шли и до визготиков хохотали.
— Здорово ты Барыгу-то — башкой в пузо! Манодя бы не догадался ни в жизнь!
— Тур дэ форс, как сказал бы Володя-студент. Ловчайший трюк! — выпендривался я.
— Ишь ты, а расфорсился-то!
— Не, не догадался бы, как хотишь! — с какой-то даже радостью подхватил первые Мамаевы слова Манодя и захохотал пуще прежнего, видимо, представив себе всю картину. Он так ликовал по поводу происшедшего, что собственное неучастие в деле нисколько не удручало его.
Известно, Манодя никогда не был себялюбом и умел радоваться удачам других. И вообще он умеет и любит радоваться, а сегодня и больше того.
— А вспомни-ка, как тогда тоже резанул от лягавого Калашникова? — вдруг похвалил Манодю Мамай.
Что-то с ним происходило ненормальное: хвалил бы он когда кого, Манодю тем более!
Манодино щедрое, снисходительное и доброжелательное настроение передалось и мне, как перед тем, видать, и Мамаю, и я Мамая тоже похвалил:
— А как ты четушку-то!
— Когда от много берут немножко, это не кража, а просто дележка! Тур дэ форс, как вы, Витя, однажды изволили выражаться, — ловкость рук и никакого мошенства! — тут же охоче завыпендривался и Мамай.
Я вытянул его промежду лопаток и прокричал очень кстати пришедшую на память присказку, которую я, оказывается, моментально запомнил, когда ее однажды, мявшись-мявшись, но таки не выдержал, неосторожно произнес, глядя на Мамая, Володя-студент:
— И битвою прославилась земля Русская! Нас рать татарская не победила! С раной Мамай убежал в Сарай!
Мамай немедленно отвесил мне сдачи, ответно прокричав:
— Давай не будем, а если будем — то давай! Смотри, как осмелел, бляха-муха цеце! У китайцев генералы все вояки смелые! — Тут Мамай даже запел: — Нас побить, побить хотели, нас побить пыталися, а мы тоже не сидели — того дожидалися! Бей врага в его собственной берлоге! Эх, так твою мать, на кобыле воевать, а кобыла хвост задрала — всю Германию видать! Нынче победа над толстомясыми Герингами! Наши на Прут, немец на Серет!
Вот дак его прорвало! Мне и не подступиться, не встрять было, да и нечем перекрыть, я лишь успевал вставлять ему:
— Кто китаец-то? Сам-то ты татаро-монгольский Мамай-Батый-Чингисхан! Сам же ты Геринг и есть! Кто из нас Герман-то? Манодя, как будет Чингисхан наоборот?
— Мамай! — хохотал Манодя.
— Во!
— А как будет Геринг наоборот? — не сдавался-не унимался Мамай.
— Цензук!
— Во! А кто из нас Сметана толстомордая? Кто всякие заграмоничные тушенки лопает?
Один американец
Засунул в ... палец
И думает, что он
Заводит патефон!
Это он спел под Чарличаплина, который у него ловко получался. А потом добавил:
— Киса-барыня, литер Б!
Да еще, хоть и против меня, но, если по совке, очень удачно переиначил знаменитую «Барыню» — накатило на него!
Барыня, литер-Б,
В обе руки ...!
Я ему даже «Сметану» пропустил!
Я, правда, поздновато, конечно, спохватился, что мы такое несем, аж уши вянут. Услышь что-нибудь Оксана, тогда хоть под землю проваливайся. Да просто кто-нибудь из знакомых... Да и так люди оглядываются на наши вопли, и лица вмиг становятся осуждающие, пусть пока никто ничего и не выговорил. А Мамаю хоть бы хны, трава не расти: ржет, потрох, как жеребец, хмырь болотный (Тьфу! — опять: въелось уж, что ли?!) И не остановишь его — хлеще того зачнет, дашь только лишний повод поизгаляться. Да и сам ведь я первый все начал...
Шутейно это, само собой, но шутки шутками, смех-смехом, а... Уф! А Манодя без передыху гоготал от нашей перепалки. Ему, видно, особенно нравится, что никто не берет верха. Нашему Маноде вообще легче прожить: простая душа, все ему ясно, все хорошо. Сегодня Победа — он и радуется, ни о чем другом и не думает. А вот нам с Мамаем, выходит, куда посложнее...
— А Одесса-то — здорово! — сказал я, чтобы остановить Мамаев понос (ну так-то ведь можно?). — Даже Васька Косой подчиняется ему будь-будь.
— Станешь подчиняться! Пахан он, ясно! — отозвался Мамай.
— Как это — пахан? — не понял, переспросил Манодя.
— Как да как... Как накакал, так и подберешь, — ушел от ответа Мамай. Похоже было, что он осекся, словно спохватившись, что сболтнул лишнее. Да, нельзя, видно, нам-то с ним расслабляться, слюни распускать, сопли развешивать во всяких радостях, нежностях и веселиях...
Мамай и точно скинулся в сторону:
— Дербалызнуть бы сейчас, а?
— А закусывать чем? — спросил Манодя.
— И стакана нет, — поддержал Манодю я.
— Да... Можно было бы минометом, да воды нету. Без воды не пойдет, сожжешься... Ладно, терпим до палаты, — сразу же согласился с нами Мамай. — Я на свадьбу тебя приглашу, но на выпивку ты не рассчитывай! Так, что ли, Комиссар? — прибавил он, но, по-моему, без всякого тайного смысла. Настроение у него, видимо, было все-таки очень хорошее. Неспроста ведь только что он даже нас с Манодей похвалил, чего делать вообще не любил.
И я подумал о том, какие у меня в сущности все же хорошие друзья. Хотя бы тот же Манодя. Он очень добрый и никогда не думает о себе. Рохля, конечно. Но не всегда, кое-что он умеет тики-так! Мастерит же он сразу два приемника? Не больно простое дело: насшибай, да напридумывай, да наизготовляй-ка кустарем-то! Ладно бы Семядоля на кружке, но и Игорь Максимович позавчера, когда был день пятидесятилетия изобретения Поповым радио, не позабыл и не поленился, подарил Маноде тоже заводские наушники. И на кружке Семядоля — точно такие же! Во дали! Так что у Маноди их двое. А не допросишься. Две вещи у нашего Маноди только и невозможно выпросить: хлеб — с той его голодухи — и радиодетали. Остальное все — пожалуйста! Может, просто мы сами придумали, будто он тюня? Игорь вон Максимович нас ни в грош, а его — за первый сорт. Бывает ведь так, по себе знаю: посчитают тебя кем-то, попробуй потом докажи, что ты не верблюд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47